***
Дни проходили до ужаса быстро и незаметно. Шелленберг настолько сильно был загружен эти несколько дней, что ему и впрямь казалось, что, когда в конце дня он приходил в свою спальню и, раздевшись, ложился на кровать, то только и делал, что ненадолго прикрывал глаза, а затем вновь слышал ненавистный шум чеканных шагов за окном, который сообщал, что сейчас уже наступило утро. Это была пятница: день, когда душа уже во всю рвалась к выходным. Мужчина привычно открыл веки и глазами прошёлся по потолку спальни, перевёл взгляд на свою форму, какую он, как смог, аккуратно повесил на спинку стула, на рядом стоящие сапоги, да на фуражку с двукрылым орлом, какая лежала на столе и все послушно ждала, когда хозяин ее наденет. От вида своей формы мужчина вспомнил, что он совершенно забыл про того чертового разведчика, которого успел пристрелить едва ли не насмерть. И ведь с этой загруженностью на протяжении всей недели он и правда не то что ни разу не зашёл в лазарет, но даже не спросил ни у кого из доверенных людей о том, как там этот засланный казачок поживает. Голову вмиг начало сдавливать болезненным ощущением стыда, словно он корил себя за то, что совершенно забыл про Штирлица. Мужчине ничего не оставалось, как медленно провести ладонью по лицу, словно умывая его и смывая с себя это противное ощущение, а затем подняться с постели. В обычные дни мужчина легко справлялся со своими эмоциями и ненужными чувствами благодаря папиросам. Табачная горечь, проникая вместе с дымом в грудь, прижигала все возможные имеющиеся внутри него эмоции, будто обильно кровоточащую рану. Словно вместе с этим дымом он выдыхал ненужную частичку себя, избавляя таким образом свое тело от тяжести. Но сейчас случай был как будто бы немного серьезнее обычного, ведь в сознание мужчины впервые в жизни прокралась жалость. И не просто жалость, а жалость к этой советской суке. Жалеть таких, как Исаев, было категорически запрещено, это Шелленберг знал безоговорочно, а потому поспешил избавиться от этого противного чувства, открыв бутылку с коньяком и сделав несколько крупных глотков, а затем, сжав руки настолько, что ногти начали болезненно впиваться в кожу внутренней стороны ладони, устремил взгляд на пачку сигарет, какие сейчас также следовало бы выкурить. Спустя несколько затяжек мужчина наконец ощутил, что его медленно начинало отпускать, а голова становилась легче. Однако он все же решил, что проведает больного. Наверное, впервые в жизни у него появилось желание проведать того, кого он ненавидел больше жизни. Натянув на себя форму и сапоги, он решил не надевать фуражку, так как на улице было достаточно ветренно, а головной убор в данном случае только мешал. Мужчина расспросил о Исаеве, узнал, что тот по прежнему находился в лазарете, так как из-за недостаточного ухода за столь глубокой раной, появились некоторые проблемы. Так или иначе, под присмотром лекарей, было надёжнее. Дошел Шелленберг до военного госпиталя быстро, вошёл, даже не постучавшись, лишь кивнул медперсоналу, какие быстро выпрямились по струнке, как только заметили столь почетного гостя. — Что с Ис… Штирлицем? — хрипло спросил Вальтер у одной из медсестер. — Обрабатываем ему рану, каждый день перевязки. Сейчас перебинтовали, да закрепили потуже, чтобы поскорее зажило. Сами понимаете, рана была глубокая, крови ушло много, — любезно отозвалась девчонка, жалостливо вздыхая. — Хорошо работаете, молодцы, — он бросил беглый взгляд на девушку, а затем провел языком по пересохшим губам. — Говорить с ним есть смысл? Он в сознании? — Конечно, проходите, — она любезно показала рукой на дверной проем, куда стоило Вальтеру пройти. Сделав несколько шагов в сторону комнаты с койками, мужчина ненадолго задержал дыхание, а затем взглядом впился в лежащего штандартенфюрера. Вот он — живой и невредимый. Вот он — лежит, туго перевязанный успевшим загрязниться бинтом. А меж тем сознание по прежнему пугало его и напоминало склизко и укоряюще: «вот сдох бы он от твоей пули, ты об этом даже и не узнал бы. Да и не соизволил бы узнать…». Подойдя ещё немного ближе, начальник внимательно оглядел больного штандартенфюрера и наконец прохрипел: — Вижу, жив остался. На большее сейчас был не способен. Просто напросто язык не поворачивался сказать что-то ещё, да и в голове подходящих мыслей не находилось. Так и продолжал молча глядеть ему в уставшие глаза. — Не для того я жил все эти годы, чтобы от пули какой-то немецкой суки умереть, — произнес Исаев так, чтобы его мог услышать только бывший начальник. — Хотя, ты меня все равно в живых не оставишь, что уж тут говорить. — Правильно, пуля это слишком просто для тебя, — ухмылка вмиг появилась на его лице, когда он заметил, что Исаев поднялся, уселся на койке и посмотрел ему в глаза. — А на твоём месте, я бы не бросался такими громкими заявлениями. Ты вообще уверен, что твоим до тебя есть хоть какое-то дело? — Не смей меня учить, — ответил Макс, нахмурив брови. — Если ты думаешь, что лежачих нельзя добить, ты глубоко ошибаешься, — отчеканил Вальтер, крепко взяв рукой ткань испачкавшейся в крови рубашки и притянув Исаева ближе к себе. — Я сделаю твою жизнь адом, Исаев, ты даже оглянуться не успеешь. Так что рекомендую не закапывать себя ещё сильнее, и наконец попридержать язык. Ты никто и звать тебя никак, по крайней мере, пока ты здесь. Ты меня понял? — У тебя кишка тонка, — отчего-то осмелев, произнес насмешливо Исаев, за что быстро получил удар по лицу.***
Кровь текла по щеке неровной дорожкой, спускалась по подбородку и кляксой падала на его светлые штаны, пропитывая ткань бордовым цветом. Боли он уже не чувствовал. Боль была раньше, быть может, ещё часа два назад, когда по его лицу, груди, ногам наносили удары, но сейчас он совершенно не понимал, что происходит: просто слышал звуки ударов, видел замыленными глазами какие-то мельтешащие движения, чуял ноздрями запах крови, а губами ее терпкий привкус. Лимит каких-либо болезненных ощущений был исчерпан. Тело привыкло. Что-то делать дальше было бесполезно, если, конечно, не было задачи банально убить человека, забив того кулаками. — Просыпайся, сука, — сквозь зубы прошипел бригадефюрер, носком ботинка откидывая превратившуюся в часть тряпичной куклы ослабшую руку Макса. Они снова находились в той же камере, где он когда-то его подстрелил, вот только в этот раз на Исаеве уже не было его парадно выглядящего кителя: одет он был в больничные простые тряпки. — Добей, — Штирлиц издал склизкий звук, сглатывая кровь, а сам полностью пустым взглядом вперся в лицо стоящего и возвышающегося над ним. — Не дождешься, — улыбнулся бригадефюрер и окатил лежащего ведром холодной воды, дабы кровь хоть немного смылась, а тело обожгло очередной волной болезненных ощущений. Добивать его было бы слишком легко и слишком безобидно. Вальтеру было необходимо, чтобы он мучился. Ведь, как бы ни пыталась жалость к Штирлицу хоть немного его образумить и пристыдить, но эта советская сука делала всё, чтобы эту самую жалость полностью искоренить из вальтеровской души. — Ты будешь работать на меня, — произнес бригадефюрер ту мысль, какая сидела в его голове уже несколько дней. — Что ты задумал? — Нам нужно, чтобы Германия выиграла эту войну, и ты нам в этом поможешь, хочешь ты этого или нет, — он усмехнулся, а затем опустился на корточки перед полностью обессилевшим Максимом. Яд большими каплями стекал с скривившихся в насмешливую ухмылку губ бригадефюрера, когда он наконец чеканно продолжил. — А ты хочешь, я же по глазам твоим вижу. — Да пошли вы к черту, — с тяжёлым вдохом ответил Исаев и издал протяжный хрип, когда по его животу с силой прошлись подошвой кожаного сапога. Это было последнее, что он произнес, прежде чем окончательно отключиться.