Аллегоризация ощущений
8 февраля 2025 г., 13:09
Я чувствую, как ослабевает рука, держащая перо. Все сильнее желание откинуться на спинку кресла и заснуть, но я должен продолжать писать, как бы тяжело не было, ибо эта история должна сохраниться. Только так можно показать, как чужое безумство губит непричастные рассудки и то, как молитвы скрывают от насильственной смерти.
На столе лежат десятки сгоревших спичек, на полу — агарки, нервно вынутые из канделябра. Багровая луна скорбно поникла на гнилом небе.
Не сосчитать, сколько раз меня заставали на балконе розоволикие, будто скрытые дымкой, рассветы — далекий свет среди трескучих морозов. Я лишь сильнее запахивал халат, омраченный гадкими мыслями. Они были настолько скользкими, что приходилось делать заметки ручкой на запястьях, лишь бы не забыть их вновь.
Я мог стоять на балконе долго. До тех пор, пока пальцы на ногах не перестанут ощущаться, губы не обретут синеватый, как у вен, оттенок. У меня не было желания возвращаться в комнату, вновь окунаться в духоту и жужжание кофеварки. Свист изогнутых ветвей и визги ветра никогда не оставляли наедине, в тишине.
Кто бы не был читателем, прошу простить за излишнюю туманность. Я чувствую некую тяжесть в области глаз из-за мучительной бессонницы, что утомляет, а сердце все сильнее и туже сжимается в клетке ребер. Нервозность и кошмарное беспокойство стали сопроводителями оставшейся жизни. Мне страшно — и этого достаточно, чтобы понять каким он был человеком.
В апреле тысяча девятьсот тридцать пятого года я шел по мокрому асфальту, блестящего из-за рыжеватого света фонарных столбов. Совсем недавно я был окружен зычным гудком поезда и спутниками по купе. Они смеялись и прощались на перроне, целуя в щеки и обнимая. Девушка, которая мне очень понравилась, выпорхнула из вагона так быстро, что виделись только ее взметнувшиеся рыжие волосы, прежде чем она потерялась среди людей рядом с кирпичной стеной.
Я впервые приехал в Лондон и хотел погулять у Вестминстерского дворца, пока не прошла окрыленность путешественника. И, возможно, опоздав на первую встречу с работодателями, судьба бы укрыла меня в ледяном тумане Лондона, не давая увидеть все те ужасы, что произойдут со мной спустя года.
Меня ожидали миссис Коул и мистер Вул, основатели приюта, которые согласились рассмотреть мою кандидатуру на работу воспитателем. Они отнеслись с большим подозрением к страстному письму, где я всячески пытался показать, как горел желанием воспитывать детей. Они приняли решение с большим сомнением и страхом, так как мужчин среди работников приюта не было и никто не знал, чего ожидать.
Я дернул за веревку, и зазвенел колокольчик. Открыла дверь милая девушка по имени Марта. Она кормилица совсем еще малышей и сиделка для более старших. Марта повела меня на четвертый этаж, где располагались спальни для персонала, и показала кабинет мистера Вула, что находился рядом с комнатой одинокой старухи, — его матери — которую лечили прививками малярии от прогрессивного паралича.
В кабинете пахло табаком и женскими цветочными духами, а мистер Вул походил на рассерженного Наполеона Бонапарта.
Тогда я кратко представился и вынул документы, которые, как казалось, сам впервые видел в портфеле. Странное ощущение, когда перед тобой что-то незнакомое и известное одновременно. В любом случае, помню свое трудоустройство мутно, да и не нужно это описывать — больно нудно это будет даже для седого старика.
Когда на следующий день я проснулся от стука в дверь было около семи утра. Марта уже выглядела уставшей. На ее бледных щеках не вспыхнул румянец даже после завтрака. После того, как мы вытерли рты маленьким детям от каши, Марта поведала историю взволнованным шепотом, настолько удивительную, что неверие брало вверх над доверчивой натурой.
Она рассказывала о мальчике, который проживает в подвальном помещении приюта.
Когда-то, в новогодний канун, в этой же столовой, в которой тогда сидели мы, искала спасения беременная женщина, уродливая и темная, как фрин. Она родила сына через час после прихода и через час ушла, попрощавшись с жизнью ради другой. При свете камина ее перенесли в комнату подальше от детей, а о сыне позаботились, как об очередном подкидном ребенке. Молодая миссис Коул взяла его на руки. Ей показалось, что стихли на миг рождественские песни в кабинете музыки и ветер стал свирепей. Малыш был странен, но видимых отклонений не было. Миссис Коул с неуверенностью подумала об усталости и отнесла ребенка к Марте. Том Марволо Реддл — именно так назвали малыша — был тих и спокоен практически все время. Такой ребенок — счастье и тревога одновременно. «Но после... — она замялась и нахмурилась. — учителя начали замечать за ним нечто гадкое, свойственное только темным безбожным душам». Марта петляла и змеилась, сумбурно бормоча что-то невразумительное, прежде чем на выдохе сказать, что Том начал сдирать с животных шерсть и сворачивать шеи птицам. Жестокость дитя, рожденного на костях войны, скомкано оправдывалась, но когда Том приступил к нападению на людей, то не находилось больше отговорок. К сожалению бессердечной миссис Коул, именно в то время британская власть пресекла похищение детей для рабских трудов в Австралии. Том числился в документах, как и другие дети, но он не мог оставаться среди них. Местный психиатр поставил диагноз: умственная отсталость. Его заперли в подвале, боясь за благополучие здоровых ребят.
Марта была уверена, что я буду ухаживать за Томом и приносить еду по расписанию. И она оказалась права. Не обмануло предчувствие стареющей женщины, в чьих увядших зрачках плескался страх.
Я увидел его в тот же день — и пусть он будет проклят. И день, и Том.
Я был так очарован витками его волос и глазами черней угля, что не заметил звериной жестокости на чужом лице, скрытое сумраком и тенями.
Том был дружелюбен. Я подмечал то, как подергивается голова, когда его голос повышался от сильных эмоций и то, как длинные пальцы сжимали книги со сказками, постоянно теребя ветхую обложку. Я посчитал его мальчиком скорее не особенным, а обделенным вниманием судьбы или Гада. Он рассказывал о правилах игры на треугольнике и о музыкальном ритме. Когда я пытался что-нибудь сказать, Том тут же ощеривался и выкрикивал нечто невразумительное скорее для того, чтобы я замолчал и слушал, а не неся какой-то смысл.
И чтобы вы не пристали к горлу с ножом раньше него, скажу сразу: я полюбил. Он был так славен и смешлив, так по-мальчишески игрив! В мигающем оранжевом свете лампочки Том выглядел дикарем, но все присутствовало какое-то темное очарование, не поддающееся описанию. Было то дело в плутоватой улыбке и остром опущенном подбородке или в чем-то еще — не знаю. И по ныне мне не дано самого себя понять.
Когда Том показывал мягкие игрушки, а Марта убиралась, вошел мистер Вул. Суровый и полный мужчина, промеж зуб которого всегда была зажата сигара. Одежда его приличная и выглядела дорого, но если стоять рядом с ним, то можно заметить потертости пиджака и лоскут на галстуке.
После недолгого разговора, во время которого мистер Вул вытирал манжетом потный низкий лоб, он разрешил остаться — вновь ужасная насмешка рока. Попутно мистер Вул приказал перенести все кочерги и разные прутья в подвал и запереть в небольшой каморке, чтобы Том не смог до них добраться.
Дальнейшие дни расплылись в однотонности быта. Иногда я делал записи в ежедневник, так как слыл неважной памятью. Они сохранились до этого дня. Я не открывал их из-за отвращения и страха погрузиться в те невинные дни, когда врата Ада закрылись за спиной, а грехи оставалось совершить впереди. Я закрывал вчера страницы от лунного света, ибо не хотел чтобы хоть что-то было на дневниках: ни теплые капли воска, ни мои холодные слезы.
По дневниковым записям, пометкам на полях стало ясно — привязанность росла с каждым днем. Я лелеял его, готовим кастард в деревянной миске для котов и в играх изображал то магистра, то коня. Мы вместе изучали историю древнего мира и придумывали развлечения для старой миссис Вул, чье сморщенное лицо серело и белело с каждой минутой все сильнее.
В середине декабря Том попросил рассказать мне о том, почему совершают самоубийство. Я не знал куда бежать.
Том пояснил, что самку паука рядом с кроватью загрызло собственное потомство. Он убеждал, что уверен в ее силе, какой бы старой самка не была, а значит, она хотела быть съеденной. И слышалась скука в шепелявом голове, виднелась в равнодушно наклоненной голове.
Почему-то меня бросило в холод, схожий с жаром — настолько обжигающий он. Я сказал Тому, что те. кто совершает самоубийство — слабохарактерные и боящиеся неизбежного будущего. Том выглядел безразличным, практически бессердечным, пока водит ручкой по бумаге, рисуя замысловатые абажуры. Его буйные волосы я пригладил и посоветовал не интересоваться подобными темами. Самоубийство самом по себе являлось нечто зловещим и безмолвным, тем, что заканчивается вечной тишиной, как и смерть, но более уродливая ее ипостась. Мысль, что человека — единственную ценностью природы — можно было угнести до того, чтобы обернуть законы природы вспять... Я не мог себе такого представить и был, безусловно, глуп.
Спустя полгода кто-то будто накрыл небо наших ясных дней скорбной вуалью. Игры стали... более жестокими. Больше от меня не требовалось изображать строгого медика, чтобы Том пытался остроумно отвечать на словесные выпады. Ему нужно что-то более активное, и я придумал игру «фехтовальщики». Я приносил с улицы упругие ветки, и начинался бой. Но, возможно, правила представлялись ему ненужной формальностью, из-за чего он в конце боя откинул палки и набросился на меня. Том впервые ударил меня, сильно, по щеке и плечам, постоянно хохоча и дурачась. Я был настолько обескуражен, что не нашел ни слов, ни упреков. Нам пришлось прекратить игры в «фехтовальщиков», потому что я опасался свиста ветки, от которого уже не защититься.
Он уверял, что я достоин жизни в тех минутах, когда мои слезы падали на чужие плечи. Происходило со мной нечто странное, некая подавленность, что заставляла рыдать и кричать. Я искал, но не мог найти что-то. Почему-то кажется, что этот бесценный клад — «воспоминания»...
Обида торжествовала, когда Том особенно едко обзывал меня. Но я прощал, вьюжливыми ночами вспоминая лицо, единственное родное в неприступном Лондоне. Очень скучал и горевал по истерзанной черной душе, с которой делил печали и беды. Желаниям, особенно не взвешенным, я противиться не волен, а потому, в день рождения Тома, спустился в подвал после особенно долгого молчания.
Я застал Тома замершим у письменного стола. Он настороженно поглядывал на бумагу. Когда я тихо позвал его, Том обернулся и сказал: «Я умею двигать предметы силой мысли». Я был настолько изведен ночными терзаниями, что лишь вздохнул и покачал головой. Мне было в радость находится с ним рядом и молчать, особенно когда Том спокойно лежал рядом во время обеденного сна. Слова, извергающиеся из рта, стали тише ветра в знойный день. Я лег на кровать и уснул, а Том так и остался стоять у стола. Изгнал меня из сна его победоносный, полный радости вопль, но что произошло — я не понял и вновь потерял способность осознавать.
Проходили года, всходили беспрестанные солнце и луна. Том рос, приобретал подростковую долговязость и угловатость; голос стал глубже, зычнее. Но вместе с ростом его костей, росло и мое беспокойство. Том говорил какой я красивый, будто бы созданный для поцелуев. Говорил он это нежно, ласково, обнимая за шею как никогда прежде. Темные глаза были так близки, а алые ветреные губы — навязчиво бархатными, притягательными. Я содрогался, когда Том прикасался ко мне не как к учителю, приятелю, а как к мужчине. Он гладил по рукам, обнимал ногами мою талию во время объятий на кровати. Приходилось с отчаянной яростью выпутываться, ощущая собственное разгоряченное, зарумянившееся лицо.
Он соблазнял... да, верно. Те томные взгляды с бездушными зрачками-точками, те любовные ласки, коим он меня придавал, возбуждая до дрожи, но не доставляя удовольствия... Как я мог не понять этого раньше?..
Непоправимое случилось после смерти миссис Вул. Приют опустел, погрузился в протокольный траур. Детей обязали носить черный цвет. Мистер Вул не выходил из кабинета, а вечером уехал в протестантскую церковь, оставив обязанности на миссис Коул. Все были погружены в дела, в том числе и я с Томом. Мы несли по сумрачным коридорам простыни, на которых умерла миссис Вул. От них веяло порошком и покойницким холодом. Том почему-то остановился и лукаво улыбнулся. Я настороженно замер. Он приказал положить тряпье на пол и подойти к нему. Я так и сделал, подумав, что ему нужно, может быть, сказать что-то секретное шепотом, чтобы слышали только одна пара ушей.
Он целовал меня и прижимал к стене, собственнически забравшись руками под фирменную одежду. Я... сопротивлялся. Но Том был так силен в пятнадцать лет, что сопротивление быстро погасло. Я извивался под губами, смотря затуманенными глазами в потолок. Он целовал шею, кадык. Расстегнул брюки. Я отдался ему полностью, изголодавшись по страстям и прикосновениям. У меня не было ни жены, ни любовниц. Во всяком случае, они не припоминаются. Для меня было важно в тот момент то, что холодные пальцы впивались в бедра, а возбуждение становилось невыносимо ощутимым. Я ощущал себя любимым и желанным — так избалованный ребенок обожает нарциссической любовью богатого родителя.
Это проходило тихо, но казалось, что это не так. Наши вздохи, шелест имен, шорохи и сдерживаемые стоны были такими же оглушительными, как и гулкое сердцебиение в ушах и горле. Когда слова перестали поддаваться от наслаждения в конце, я схватил плечи Тома и отказывался разжимать пальцы — настолько сильно дрожали ноги.
Том поцеловал меня в щеку и назвал милым.
По утрам я нахожусь в смутном уме, но в тот раз тело сковал страх при пробуждении, и разум стал чище. Одновременно одолевал голод и будто бы клиническая александера болезнь. Хотелось отмыться от чего-то порочного, грязного, убогого. Я пытался вспомнить вчерашний день, но все попытки пресекал непередаваемый ужас. В последующие часы боль в голове усиливалась, как если бы в виски медленно вонзали длинные иглы.
Пришло время навестить Тома, и я спустился в подвал, держась за стену. Марта уже прибралась. Мне лишь оставалось раскласть письменные принадлежности и поговорить с Томом о чем-нибудь: грамоте, истории... Но его руки обвили талию, и я вздрогнул так сильно, что содрогнулся стол и опрокинулась жестяная банка с карандашами. Сердце замерло.
Я с криком бросился к к выходу. На лестнице ноги подкосились, перестали ощущаться. Я больно ударился бедрами о грани ступеней. Мне пришлось сесть, как бы не хотелось бежать дальше. В дверном проеме появился Том. Он пару секунд вглядывался в потемки лестницы, прежде чем тихо закрыть дверь.
Именно тогда я решил попросить отпуск. Больше не было покоя в обыденных вещах.
Мистер Вул, в траурном черном фраке, дал разрешение. Возвышалась над всеми чувствами жалость, стоило только взглянуть на его осунувшееся лицо в окружении сизого сигаретного дыма. Мистер Вул положил голову на руки и бессмысленно смотрел в окно, где исправно работали городские фабрики.
Марта проводила меня до самых ворот, попутно поправив ворот пиджака.
Я отправился в небольшую деревню близ Лондона. Наблюдая за вальсом снежинок у фонаря, постоянно застывал, будто бы чем-то пораженный, но чувствовал только странное спокойствие, едва ли не пустоту. Что здесь изменилось, когда я касался Тома так, как не должен?
Река текла, скрытая припорошенным снегом льдом. Баловались в конюшнях мальчишки, пытались оторвать баранам рога. Тот грех, что мы совершили, был исключительно между нами. Я иногда разговаривал с местными, и они, едва ли озабоченные моей жизнью, больше рассуждали о погоде, насущных британских проблемах и детях. Я с волнением подметил, что их взгляды не всевидящи. Даже ворчливые старухи, что постоянно бранились, имели в виду скорее себя, нежели молодых.
Они не могли проникнуть в мою душу.
Я мог наговорить что угодно, и они бы поверили. И старые фермеры также приглашали бы прийти на чай, а их сыновья — прокатиться на санях.
То осознание было роковым. Я впервые почувствовал всемогущество — так волк, прячась в тенях, торжествует над несмышленой, пасущейся овцой.
Я устремился в Лондон. Небесные выси затянуты смогом, а в приюте горел свет, и только в одном помещении не было окон, ведь оно под землей.
Том опустил стрельчатые ресницы и в насмешке слегка изогнул губы. Мы вновь слились в страстных объятиях. Тело ощущалось острее, а чужие прикосновения — жарче. Я целовал нежную кожу бедер, что в сладостном наслаждении сжимали мою голову. Он накручивал волосы в пружины, а потом зарывался в них, не в силах сдерживать стоны. Мне нравились его впалые щеки и подростковые оголенные плечи. Казалось, что передо мной воплощение любви, вспыхнувшая в сердце и душе.
Я до сих пор помню его, сидящего на кресле и в притворном стыде прикрывающегося простыней. Волосы прелестника взъерошены, а зацелованные губы — влажны. Он тяжело дышал и улыбался.
Я читал много любовных романов, представлял ярко пылающие щеки и нежные поглаживания, но сколько бы я не вглядывался — зрачки Тома оставались узкими, а кожа у глаз — гладкой. Его чувства оставались стылыми и, наверное, закрытыми.
Он стал моим любовником в шестнадцать. Том говорил, что обыкновенные, консервативные пути слишком наивны, а потому мы выбрали иной, тот, который бы не одобрил ни один священник.
Я наслаждался молодым телом. Доставлял удовольствие, после чего мы лежали и молчали. Всякие попытки разговора Том холодно обрубал.
С течением времени я стал тревожиться. Каждый взгляд, брошенный на как бы случайно, казалось, сочился презрением и догадкой. Я искал спрятанный рок в шепоте работников, в дыму сигарет мистера Вула, что готовился отдавать обязанности миссис Коул. Перед Мартой будто вся моя кожа покрывалась помадными отпечатками губ. Лишь только когда я приходил в подвал и запирал дверь, становилось легче без людей, не знавших тайну.
Через год для меня погибли песни птиц и солнечный свет.
Марта решила приготовить десерт малышам, чтобы они хотя бы раз в приюте вкусили сахара, чего-то, что даровало успокоение. Она порхала от шкафчиков, что расположены рядом с входом в подвал и к столу. Я сидел в углу, погрузившись в гадкие мысли. Такое состояние было практически постоянным и привычным.
Я научился мыслить так громко, что всякий звук терялся и не доходил до моего разума.
И вдруг Марта резко вскрикнула.
Я надел очки и попытался различить что-нибудь в темноте. Тишина была звенящей и густой. Что-то произошло. Я не понимал до тех пор, пока не раздался лязг — это Том отбросил кочергу в сторону. Он склонился над маленькой Мартой, омерзительный преступник, проверил пульс и быстрым шагом направился ко мне. Я отпрянул и хотел закричать, но он накрыл рот рукой.
Том заставил меня запереть все двери, ведущие в столовую. Мы взяли большой котел и вскипятили над камином воду. Я смотрел, как разгорается огонь, когда Том разрезал Марту на столе, где до сих пор стояли мука и сахар. Он отделил мясо и сухожилия от кости и забросил в воду. Те части, по котором можно было понять, что это человек, он сложил в джутовый мешок. Он объяснял, что целого человека мы не сможем пронести, а небольшую часть — да. Пока булькала вода, он подвел меня к столу, где лежала голова Марты. Она смотрела на меня мертвыми удивленными глазами с полуоткрытым ртом. Когда мясо было готово, Том прикрыл котел крышкой и тихо сказал, что нужно уходить. Срочно и быстро. Я оставил записку на столе, гласящей, что в котле телятина.
Мы всем прохожим говорили, что в мешке — матки и яичники, когти и зубы, шкуры и легкие животных, которых приготовили. Мы сбросили мешок у безлюдной поляны, где протекала Темза.
Переночевали в заброшенном сарае, на сене, где копошились пауки.
На сердце — тишина.
Если у моряков кончалась провизия, а до берегов было далеко, то все члены команды бросали жребий, чтобы определить, кто будет пищей для других. Я перенаправил стрелу злости, неясного приступа ярости Тома на Марту, чтобы спасти себя. Но... точно ли я был заложником? Мог ли сбежать тогда, не погубив душу полностью? Или гниение началось куда раньше того поступка, который привел меня сюда?
В речной глади я рассмотрел у висков седые пряди. Ужас или возраст — все смешалось в кошмар. Я впервые оказался противен себе.
Мы остановились в городе Брайтон, что удален на пятьдесят миль по железной дороге от Лондона. Я поминутно худел. Ноги болели, спина невольно сгибалась. Я ходил так, будто бы вечно кланялся кому-то. Боль тянула вниз, в землю.
В гостинице число и тепло. Аккуратная кровать и отглаженные наволочки, на которых вскоре оказался Том. Он насмешливо скривил рот и поманил пальцем.
Изможденный и по-лихорадочному беспокойный, я лег рядом. У кадыка сгущалось ощущение тошноты и дурности. Том обнял и мягко приказал спать, чтобы со следующего утра начать путешествие дальше, к морю. Мы собирались покинуть Великобританию и отправится в Аргентину, в дикий край со множеством парков. Мы бы пили мальбек и поднимали головы к южному Солнцу, что видело наши грехи и молчало, неизменно садясь и восхождая.
Когда Том уснул, я откинул его руку с талии и выскользнул из постели. Я увидел себя в зеркале: старого, с морщинами на лбу и около губ. Взгляд затравленный, а кожа — сероватая. На висках пульсировали тонкие голубо-зеленые венки. Звон в ушах нарастал. Я ощущал себя сумасшедшим, душевно больным. У меня не было ни друзей, ни родственников. Был лишь Том, убийца, чьи руки вскоре могли задушить. Я потрогал шею, будто уже ощущал пальцы, пытающиеся украсть жизнь у другого существа. Я посмотрел на Тома, как оказалось, в последний раз: мимолетно, с трепещущим страхом и нарастающей болью в голове.
Все казалось неправильным. Я едва ступал куда-то без Тома и тогда, блуждая по безлюдным улицам под румяно-сиреневым небом, чувствовал необычайную свободу — так птенец ощущает первый полет. Только отойдя от гостиницы на несколько миль, я понял, что не взял ни денег, ни одежды. Плыло Солнце по небесам, а острый коготь Луны — уходил. На асфальте лежали вороньи перья.
Я зашел в один из переулков и столкнулся с кем-то. Это была девушка с большими темными глазами, непослушными вьющимися волосами, угловатыми чертами лица и большими передними зубами. Она разглядывала меня мгновение, прежде чем ахнуть:
— Ты?
Я не узнавал ее, о чем и сообщил. Взгляд стал печальным, полным сожаления и горя. Только сейчас я заметил на груди девушки посаженные на ось песочные часы, висящие на золотой мелкой цепочке. Она указала мне на него и наклонила голову.
— Мне жаль, но я не понимаю. Мне нужно позаботится о ночлеге.
Девушка предложила жить с ней в одном доме. Так я и оказался здесь, пишущим этот рассказ и роняя слезы на ссадины на руках.
Я ее больше не видел с тех пор, как она покинула дом, оставив меня навсегда. Я пытался найти, связаться, но девушка будто бы исчезла. Я предположил, что она переехала подальше от Брайтона. И больше не поминал ее в мыслях.
Я уверен, что Том рыскает по городу в надежде найти меня, но я будто остаюсь в невидимой зоне, там, где его кровавые руки не могут дотянуться до невинной души.
Мое бремя стало оковами. Сны пропали, как и покой. Скоро наступит весна, расцветет вишня, но я буду разлагаться. В душе или телесно...
Я ненавижу его. Я ненавижу вас, читатель, за те острые слова, которые вы говорите про себя, пока читаете это. Думаете, я не достаточно страдал, чтобы презирать, без проблеска сочувствия? Вы мне противны.
Моя ручка мечется по бумаге с такой силой, что рвет и царапает.
Мне стыдно смотреть в отражение, видя только калеку с безумными зелеными глазами и дряблым, слабым телом. К счастью, я все еще способен ходить, хоть дрожа и постоянно судорожно вздыхая... ненавижу себя.
Я на секунду зажмурился, но не от боли, — от закатных солнечных лучей. Я писал этот рассказ около восемнадцати часов. Отступила тьма, минул рассвет и зенит, чтобы сейчас вновь наступила мгла. Тени нависают надо мной и корчатся, как бы в издевку, но я не вижу в них ничего, кроме душевных мук. Они все длиннее и тоньше...
Я обессилел. Мне больше нет места в этом мире, где один человек может безвозвратно очернить жизнь другого, стать убийцей, но не понести наказания. Когда я смотрю на ладони, то мне мерещиться кровь.
Надеюсь, когда-нибудь этот рассказ станет для кого-то моралью, учением или предостережением.
Не хочу, чтобы кто-то мучился в догадках о моей будущей участи. Я пойду в лес и... совершу непоправимое: найду могучее, сильное дерево, чьи упругие ветви смогут выдержать вес и затяну мертвую петлю на шее. Кажется, будто небеса окрасились в кровавое пламя.
И я бы хотел поведать бумаге намного больше, но руку сводит от постоянного письма.
Больше нет радости в жизни и, возможно, мне достанется участь найти ее в смерти.