Один за всех

G
Завершён
5
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 5 799 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
      Дверь со звучным стуком распахивается, когда мужчина вальяжно входит в комнату. — Станци, напомни, какой сегодня день?       Женщина, к которой он обращался, нахмурилась, припоминая; ребенок шести лет, испугавшись шума, спрятался за подол матери. — Сегодня премьера твоей оперы, — ослабший голос ощущался резким контрастом против развеселого голоса подвыпившего мужа. Она продолжила небрежно складывать постельное белье. — Ты а-абсолютно права! — голос зазвучал ближе, — По состоянию на двадцать шестое января тысяча семьсот девяностого года, — мужчина высыпает прямо на простыни небольшую горсть монет, именуемую «выручкой», — мы богаты!       Констанции очень сильно хотелось обрадоваться, однако она была слишком измучена; бесконечные дни в бедности отнимали у нее все силы. — Похоже, что ты уже отметил. — О-о, Станци, не смей попрекать меня в этом! После премьеры «Похищения из Сераля» я послушно отправился домой вместе с твоей матушкой, не имея возможности отпраздновать успех, так позволь уж! Хоть в этот раз, — он хотел продолжить, но икнул и запнулся.       Констанция ошиблась; муж был пьян как чёрт. Должно быть, изначально было вдвое больше денег, но он даже не успел донести их домой. Она едва слышно вздыхает. — Вольфи, это было восемь лет назад, прошу тебя.       Но муж уже не слышал; напевая что-то развесёлое, направился в другие комнаты, чтобы праздновать и далее. Через день вся выручка была истрачена, потому что «Станци, это же совсем не дело, на день моего рождения просто необходимо пригласить друзей!»       «Которые и друзьями твоими не являются» — хотела добавить Станци, но замолкла на полуслове. Она давно оставила попытки докричаться до здравого смысла своего мужа.       Дверь почти бесшумно притворилась; на пороге стоял взъерошенный человек, поникший фигурой и опустивший голову. На улице глубокая, тихая ночь, а в квартире едва слышно догорают последние поленья в камине. Больше их не осталось, завтра придётся мёрзнуть, если не удастся занять денег нигде. Человек безучастно думает об этом, словно его это и не касается; оставляет верхнюю одежду, направляясь не в спальню, а в рабочий кабинет. Здесь по-прежнему беспорядочные ноты, бесконечные листы, невообразимые долги, непосильные трудности. Замкнутый круг: он старается, не спит ночами и успевает все как можно быстрее, а его оперу снимают через несколько постановок, концерты по подписке не исполняются, заказы на симфонии отменяются, ученики отказываются. Чем, ну чем же он им не угодил? Почему он, в прошлом обласканный Германией, Швейцарией, Францией, Италией, так несправедливо забыт теперь?       Силы разом покинули его исхудавшее, постаревшее тело, в свои едва прожитые тридцать четыре года, как только он оказался в знакомой обстановке. Несколько свечей догорали, заботливо отставленные в сторону от кипы бумаг, чтобы не запачкать их воском. Должно быть, Станци ждала его, совсем не жалея скудного запаса свеч. Тяжело опускаясь на стул, человек глядит на разбросанные нотные листы; тут и там попадается на глаза широкий, даже вальяжный росчерк: W. A. Mozart. Это вновь вызывает тяжкие раздумья: Почему, почему публика не понимает его замыслов, почему не принимает его? В какой, черт возьми, момент, все пошло наперекосяк после триумфа «Свадьбы Фигаро»? Неужели не суждено повидать более мировой славы! Ведь он в своих операх воспевает мысль, которая на слуху у всех: не должно быть разделений на высшие и низшие жанры оперы, слуги могут быть умны, а господа глупее канарейки, поэтому не должно быть слуг и господ, все люди равны! Ради этого свершилась французская революция, как же они этого не понимают? Он хватается за голову, до боли жмуря глаза; ему стало мерзко, от своих работ, от себя, от жизни, в которую он сам себя привёл и от общества, которому он обязан потакать. За эти убеждения он расплачивается своей нищетой; виноват сам, он это знает, однако же предпочитает предаваться минутной праздности, разгульной жизни, беря счастье у алкоголя взаймы, и стараясь не думать о том, как дома его ждёт Констанция, не спит и не ест сутками, ведь и есть-то нечего. Как плачет сынишка, который едва оправился от болезни, кричит все ещё сипло, а долг за услуги лекаря растёт. Он трясет взъерошенной головой, и задувает свечи; одна из них потухает на мгновение, и загорается вновь. Неожиданно, но это даёт ему надежду: успеет ведь он совладать со своим бедственным положением, ничего страшного не случится! Во всяком случае, хуже же быть не может? Пламя последней свечи неуверенно дёргалось. За окном бушевал февраль.       На похоронах полный траур, никто и не смеет воспринимать смерть князя Эстерхази не всерьез, так как этот человек, хоть и был одним из многих, похожих друг на друга людей высшего сословия, но все же относился к своим слугам и приближенным более щадяще, чем мог. Проще говоря, его даже любили, несмотря на то что как человек он был совершенно глуп. Гайдн понимал это где-то на самых дальних задворках сознания, не формируя мысль в слова, но все же не мог не отдать почести со всем уважением, несмотря на свой преклонный возраст и беспощадный октябрьский дождь, что сулил скорую простуду. Даже преемник, получив власть почившего Николая Эстерхази, несколько дней не предпринимал никаких распоряжений, и находился в потерянном, поистине траурном состоянии: настолько почтенно относились к предыдущему князю в Айзенштадте. Но как только этот мрак рассеялся, князь Антон тут же распустил всю придворную капеллу, достояние резиденции Эстерхаз, оставив на службе только Гайдна и его помощника-капельмейстера, да и то условно, однако же, приличный оклад прилагался. И только тогда Гайдн осознает, что его больше ничего не держит здесь и не сковывает, как художника. Решение переехать было принято тут же. За пару недель до смерти почтенного князя Йозефу довелось положительно узнать от приятеля, что в Вене его очень желали бы видеть, как исполнителя своих произведений, да и просто как авторитетную личность, и в свете очень много о нём говорят. Недолго наводит справки и узнаёт, что квартиру занять ему будет нетрудно: среди знакомых, бывших музыкантов капеллы оказался человек, который сам да́веча квартиру искал, оттого и знает, что посоветовать. Уверенность так и бушевала в нём, ведь сколько возможностей открывалось перед ним, так просто! Он же сможет видеться с друзьями, сколько ему пожелается; Господи, как давно он не видел Моцарта! Нужно срочно написать ему письмо с радостными вестями.       Гайдн по привычке поднимает взгляд на часы, тут же подумав: «в это время я должен оркестровать новое сочинение, чтобы успеть представить его к субботе». Моргает невидящим взглядом. Следующая мысль: «Больше не нужно укладываться в кратчайшие сроки. Больше не обязательно жить по строгому расписанию». Хоть ему и нравился порядок, даже в расписании дня, осознавать, что в этом больше нет необходимости, было невероятно трудно для человека, прожившего таким образом тридцать лет своей жизни. Неуверенно, словно осознанно совершая ошибку, он берет перо и своим строгим почерком выводит приветственные слова почти любого письма. «Отрада души моей, друг мой, Моцарт... ... Могу обещать Вам, что отныне ничего не воспрепятствует нашему общению, и мы с лихвой восполним все потраченные нами дни впустую. Друг мой, если вы пожелаете, мы можем видеться прямо ежедневно, это я вам заявляю положительно, хоть и сам едва это осознал. Надеюсь, что вы не меньше моего ждёте этого. Можете не писать, каким образом у Вас идут дела – я с удовольствием расспрошу вас об этом лично.

Изнемогая от желания обнять, ваш сердечный друг,

Йозеф Гайдн».

      Мокрое пятно расползается по почтовой бумаге уродливой кляксой, и письмо тут же откладывается в сторону, чтобы не портить заветные строки ещё больше. Приезд дорогого друга ощущался как тот самый стойкий огарок свечи в ту отчаянную февральскую ночь, но дело ведь в том, что это был огарок.       Месяц. Всего месяц был отведен ему счастливого времени, так что это время мало отличалось от прошлых лет, когда папа Гайдн приезжал с князем Эстерхази в зимнюю резиденцию на один сезон. Вернее, это время было и того меньше. Им даже не удалось видеться ежедневно: у Гайдна в Вене оказалось большое количество друзей, среди которых Моцарту не всегда было место, а у последнего, кроме папы Гайдна, не было никого. С этой печальной правдой Вольфганг смирился, правда смирился, но сегодня пятнадцатое декабря, и, отправляя Гайдна в далёкую поездку, он не верил, что они когда-либо свидятся вновь. Он не мог сказать, в чем конкретно заключалось это предчувствие, но оно было, о чем он и поспешил рассказать другу. Папа Гайдн посмеялся, попросив не сбрасывать старика со счетов, а у Вольфганга холод по спине, и невесёлая усмешка: как знать, может, он имел в виду и не Гайдна вовсе. Хотя бы потому что сам Йозеф, по приезду в Вену, с горечью заметил, как постарел его юный друг.       Мужчина трясет головой, избавляясь от тяжёлых мыслей, и принимается за свое начатое произведение — Адажио и аллегро, в фа миноре (K.594). Он дописывает последние такты средней части, игривой, беззаботной, даже торжественной; очень в духе Гайдна. Примерно так ощущался для Моцарта этот месяц, проведённый с дорогим другом в пределах одного города; даже несмотря на заблаговременное известие об отъезде, которое отразилось полностью минорным изложением изначально светлой, мажорной темы. Это происходило непроизвольно, просто потому что ему намного легче выражать свои чувства в музыке, чем в словах. Когда он пытался обличить их в слова, выходило что-то вроде «Я думаю, что это наше последнее прощание» перед отъездом Гайдна, вместо «Мне кажется, я скоро умру, прошу, друг мой, помогите мне». Но музыка для общества остаётся всего лишь развлечением, поэтому свое негодование и смятенное отчаяние он выразит насыщенной драматизацией изначально весёлой темы и минорным, трагичным эпизодом маршевого характера, а последние такты прозвучат совсем неопределенно и неоднозначно; последняя часть будет откровением самого себя в собственных чувствах. Ему нужно было поддерживать Гайдна в его идее отправиться в дальнюю поездку, создавать впечатление радостное, но он мог быть честным с собой наедине, поэтому напишет трагичные, безысходные, бессильные такты и предложения, с моментами просветления – право, вспомнил о ещё недавних, счастливых деньках, – но общим настроением сумрачным, траурным, а окончанием глубоко печальным. Он просто не может выразить иначе своих чувств – даже если папа Гайдн этого не услышит.       Вода, буря, ветер, бесконечная синева – всё долгое путешествие позади, однако впечатления остались неизгладимые. Море для него представлялось каким-то зловещим оркестром, состоящим все из причудливых инструментов, которым он даже названия не мог дать, хоть и был уверен, что таковые существуют. Моцарт бы обязательно переложил шум моря на музыку, и, возможно, использовал бы в качестве главной темы для нового квартета этих причудливых и едва известных инструментов. С этими мыслями он позже пишет строки: «Все время переправы я оставался на палубе корабля, чтобы вдоволь насмотреться на море, это чудовищное животное. Пока не было ветра, я не боялся, но под конец, когда разошелся все усиливающийся ветер и я увидел приближающиеся неистовые, высокие волны, мною овладел небольшой страх, вместе с ним недомогание, однако я преодолел и это».       Но и переправа осталось позади: то море впечатлений, которые принес ему необъятный, далёкий и чужой Лондон, ни в какое сравнение не шло со временем переправы. Ему удалось поселиться в удобной, но «ужасно дорогой» квартире, как писал он сам в том же письме. Визиты, новые знакомства, посещения светских салонов, пребывание среди начитанных людей и даже знатоков, непривычный по силе уличный шум, чрезвычайная торговая сутолока, конечно, изрядно утомляли Гайдна; но отношение тогдашнего общества к нему, всеобщее обожание и признание вызвало в нем прилив самых неудержимых душевных и творческих сил. Он пишет, очень много и беспорядочно, ведь в новой обстановке трудно составить расписание сходу. Ближе к февралю месяцу ему все же удается составить распорядок дня; тогда работа начинается с удвоенной интенсивностью, и половину заказанных произведений для концертов по подписке он заканчивает вдвое ранее положенного срока, и это при ежедневных встречах в свете, посещений концертов и новых знакомств! Право, теперь Гайдну намного легче понять, почему же Моцарт отзывался о других странах в таком хорошем тоне: пускай все здесь ново, язык, порядки, обычаи, даже манеры, но все относятся с такой почтительной снисходительностью, что и сетовать на судьбу не удастся. Об этом он и пишет своему дорогому другу: «Моцарт, мой славный приятель, ныне я понял, почему вы любите Францию, Италию, но никак не Австрию! Здесь все так добры и внимательны, многие знают немецкий, так что затруднений с языком я вовсе не чувствую. Это славное местечко, я уверен, вы бы нашли в нем что-нибудь себе по душе и ремеслу».       (Вольфганг отложил письмо в сторону, зная, что никогда не осмелится написать в ответ правды: в Лондоне его не примут и не поймут, он это знал. Во всем мире ему не осталось места.)       Первый концерт прошел с триумфальным, громогласным успехом. В программу была включена вторая часть новой симфонии Гайдна; впоследствии ее назвали «Волшебной». И публика, и критика были крайне щедры на похвалу, а медленную часть симфонии заставили повторить на бис. Гайдн дирижировал сам, сидя за фортепиано. Слушатели аплодировали, казалось, бесконечно; немудрено, для лондонских избалованных людей затворнический австрийский композитор, что слышал в своей жизни только дуэты родителей в детстве, да народные пляски, был некой диковинкой, неизученным самородком. Гайдн покорял публику своей самобытностью стиля, для них это было ново в равной степени как самому композитору это было вполне привычно. Самые разнообразные букеты цветов (несмотря на март месяц!) теперь покоились в его квартире, и не вяли вплоть до трёх недель; Гайдн посчитал это хорошим зна́ком. Следующие концерты имели не менее внушительный успех, и, безусловно, это заряжало композитора преклонных лет на новые завоевания и свершения в области музыки: его неутомимый юмор проявился в новых сочинениях с новой силой и свежей вдохновлённостью. О своих радостных впечатлениях он многократно писал Моцарту, однако же, почти перестал получать ответы, тогда как другие друзья заявляли, что с Моцартом все в порядке.       Стук в дверь не прерывает его усердной работы над новой оперой, «Волшебной флейтой», ее нужно закончить как можно быстрее, чтобы к концу весны расправиться с одним долгом. «..Much better than wine», и колокольчики, терциями и опеваниями стремящиеся в тонику. Замечательно.       «Вольфи!» — голос Констанции резкой септимой бьёт в голову. Неуверенно поднимая взгляд, он вопросительно глядит на нее, и только тогда слышит неистовый стук в дверь; кажется, посетитель изрядно ждёт. — Ты не собираешься открыть?       Вольфганг поспешно кивает, чуть не опрокидывает чернильницу, пока поднимается с места, и торопится к двери; не хочется заставлять гостя ждать более. — Добрый вечер. Я уж думал, хозяев дома нет, да только огонёк свечи в окошко видно, — «хозяин» запоздало кивает, торопливо бормоча приветствие. Повисает неловкое молчание, но Моцарт быстро спохватывается: — Простите мою прямоту, но могу ли узнать, с чем вы пожаловали?       Нужно сказать, эффект ступора вызвало не столько появление ночного гостя – кредиторы находили вполне приличным являться и в более поздний час, но этот человек не похож на того, кто тотчас попросит Моцарта вернуть долг, да и одет был уж слишком... вычурно. На улице не было дождя, но человек был с ног до головы укутан чёрной мантией, так, что и лицо разглядеть было трудно; Вольфганг положительно не знал, что ему делать, оттого и впал в секундный ступор. Из-за хронического недостатка сна происходящее казалось едва реальным. — Мой господин пожелал остаться неназванным, я всего лишь исполнитель, передаю его волю. Господин желает заказать у Вас заупокойную мессу, герр Моцарт, — мужчина, кажется, средних лет, ищет что-то в карманах, пока не раздается характерный дзынь! Он вынимает внушительный мешочек золотых, поднося ближе к свету, чтобы доказать, что он реален, — Это ваше вознаграждение, как только вы согласитесь принять заказ. Времени на размышления у вас до завтра; я вновь приду, в этот же час. Прощайте же.       Мужчина, – нет, тень, призрак, – скрывается на лестнице прежде, чем Моцарт успевает что-либо вымолвить в ответ. Он так и остаётся стоять в дверях, обливаясь холодным потом; заупокойная месса, Реквием, человек в черном плаще, смерть... — Вольфи? Кто это был?       .. Констанция. Гром среди ясного неба, и луч солнца в беспросветном мраке. Она, она точно имеет право решить его судьбу! Без нее весь мир Моцарта бы рухнул вмиг, никто его так не понимал и не поддерживал, как она, она! — Этот человек заказал у меня произведение, и пообещал внушительное вознаграждение, как только я примусь за него, а не когда закончу, — он хотел продолжить, но взглядом наткнулся на портрет отца на стене, и запнулся на полуслове. Он бы поклялся, что выражение лица на портрете изменилось! Papà смотрел осуждающе. Констанция молчала, не веря словам мужа. — Вольфи, ведь если это так, то это прекрасно! Ты же согласишься? Ты не можешь не согласиться!       Теперь Вольфганг уверен: за ним приходила сама смерть. — Конечно, Станци. Это будет моя лебединая песня.

По легендам и преданиям, существовавшим ещё до нашей эры, лебеди — непевчие птицы, которые за несколько мгновений до смерти обретают голос; предсмертное пение лебедей удивительно красиво.

      Совершенно неожиданно, среди других писем с родины, Йозеф находит официальное уведомление; сердце его замирает на мгновение, видя адресата: князь Антон Эстерхази собственной персоной. Мужчина торопливо раскрывает конверт и принимается читать письмо: помимо почтительных приветствий, некоторых положительных слухов о лондонском успехе Гайдна, что гуляют по Австрии, и вежливых вопросов о том, как поживает композитор, ещё была достаточно прямая и четко обозначенная просьба, почти приказ: вернуться в Эстерхаз, чтобы сочинить новую оперу и устроить постановку к празднику. Он несколько раз перечитал эту часть письма: нет, он правда не ошибся, это скорее приказ. Но контракт, удерживающий его здесь, продлится еще по крайней мере год, он не может покинуть Лондон прямо сейчас, даже если он свободный художник. Это известие в достаточной мере подкосило его моральное состояние, а между тем шумная столица доставляла все больше утомления и головной боли. Отрекомендовавшись больным, что было не так уж и далеко от правды, он позволяет себе на несколько дней отойти от дел, предавшись, конечно, раздумьям и тяжёлым мыслям. Вряд ли у него есть возможность размышлять над ответом князю долгое время, ведь праздник был уже осенью, а это совсем немыслимые сроки, такое под силу разве что Моцарту! Гайдн приличное количество времени раздумывал над этим: прогуливаясь за городом, во время многочасового нахождения дома, и даже перед сном; право, он даже плохо спал из-за этого, но к последнему выводу пришел только сейчас! Моцарт! Вот его спасение. Он был достаточно смел рекомендовать друга для заказчика и ранее, пускай Гайдн придворный композитор в Эстерхазе, какая же, собственно, разница? Моцарт не менее именитый оперный композитор, он окажет честь князю, если согласится на предложение! Кажется, Йозеф видел здесь, в Лондоне, старого приятеля Вольфганга – да Понте, который вскоре собирался обратно в Вену, он подсобит с либретто, тем более что уже работал с Моцартом не раз.       То, как идеально сложилась картинка новой идеи, крайне порадовало его безотрадную душу и, безусловно, подняло настроение, находившееся несколько дней в необычайном и нехарактерном упадке. Он тотчас дал поручение разыскать да Понте и устроить встречу в самое ближайшее время. Сам же принялся восторженно писать письмо к дорогому, далёкому другу со столь прекрасной новостью: князь Эстерхази желает оперу к празднику, и может поручить это Моцарту. Кажется, он совсем позабыл, что на многие свои письма к Вольфгангу не получал ответа. Разгадка же была проста: репутация юного друга в Вене была так скверна, а долги его так давно не уплачивались, что и почта, доставка которой не бесплатна, до него не доходила, или доходила избирательно, зависело это только лишь от маленьких людей, относящихся к Моцарту неприязненно (тогда письма не достигали получателя), или безразлично, и уж тогда, может быть, чего и выходило. К сожалению, письма Гайдна были не всегда удачливы; никто теперь не знает, какие письма дошли, а какие нет, да и Моцарт никогда уж и не скажет, читал ли те письма, или они были сожжены в печи за неимением дров.       Йозеф не думает об этом, и следом же, в крайне воодушевленном состоянии, пишет следующее письмо, уже князю Эстерхази. Ответ являлся почтительным отказом, но с предложением крайне достойной, по мнению придворного композитора, альтернативы: его крайне талантливый, опытный и умелый друг, скорее всего, не откажется от такого предложения, если уж так необходимо устроить постановку к празднику, к тому же, он находится в разы ближе Гайдна. Довольный собой, и так удачно разрешившейся ситуацией, композитор, на волне воодушевления, возобновляет работу над начатыми произведениями, и с удовольствием пишет до глубокой ночи. Ещё пара дней затворничества — и он успел догнать своим усердием все пропущенные в сомнениях дни, поговорить насчёт ситуации с да Понте (либреттист охотно согласился!), и подготовиться к новым концертам. Полностью влившись в созданный самим определенный график, он позабыл про эту ситуацию очень скоро, однако же, с искренней надеждой, что все завершилось благополучно.       Письмо Гайдна не дошло вовсе; письмо да Понте явилось в октябре, пронизанное той же темой, однако же без изложения прямого отношения к заказу князя Эстерхази, ведь об этом было подробно изложено в письме Гайдна. К тому моменту праздник, к которому, собственно, и необходимо было написать оперу, уже прошел, да и князь отчего-то не пожелал обратиться к Моцарту лично. Видимо, молва о нем была совсем уж дурна.       Вольфганг возвращался с урока у единственного ученика, что у него остался, впрочем, и семья была не очень богатой, платили чем придется. «Удастся перебиться половиной хлеба на несколько дней, и ладно», – думал он, с судорожной нервозностью сжимая несколько дукатов в кармане – для него это уже сокровище, ведь на эти деньги можно купить дешёвого вина или колбасы к хлебу. Право, характер его переменился: постоянно радостное, возбужденное настроение стало нервозным, смех истерическим, а оставшись один, он все чаще впадал в безмолвное отчаяние. У него даже сделались некие припадки: при них он с грозным видом мерил шагами комнату, громко рассуждая сам с собой, чаще неся околесицу, чем говоря о чем-то действительно стоящем. Можно предположить, что таким образом на него действовала тишина: в доме, где находилась эта квартира, было никудышное отопление, поэтому все остальные хозяева на зимний период разъехались в более теплые гнёзда; Констанция с детьми отправилась поправлять здоровье, Моцарт остался совершенно один, в огромном двухэтажном доме. За исключением городского шума днём, в остальное время во всем здании настолько не было слышно ни звука, что эта тишина закладывала уши. Даже излюбленная канарейка большею частью вела себя очень тихо, а как петь, казалось, вовсе позабыла. В этой гробовой тишине он наиболее отчётливо слышал звуки своей лебединой песни.       Гулкие, тяжёлые шаги по лестнице раздаются эхом на два этажа, однако вряд ли хоть кто-то слышит, кроме мышей на кухне. Возле порога квартиры Моцарт обнаруживает почту и очень удивляется: она не приходила уже несколько месяцев сряду. Мгновенно почувствовав прилив сил, он, пошатываясь, подхватывает скудные листы, бегло прочитывая: кредиторы, неинтересно; снова кредиторы; Михаэль Пухберг, дорогой приятель! Тут же обуревают смешанные чувства: он очень благодарен Пухбергу за крайне необходимую и бескорыстную помощь, но он так много ему задолжал, что при виде одного лишь письма ему стало невероятно стыдно. Последнее письмо, и самое внушительное, было от да Понте; Вольфганг было обрадовался, но тут же нахмурился: от этого хитрого, хоть и благонадежного итальянца можно было ожидать чего угодно. Разумно решив начать именно с этого письма, он, не скидывая верхней одежды, – в квартире ужасно холодно, несмотря на ранний октябрь, – проходит к столу и вскрывает письмо. В двух словах: да Понте обратился с просьбой написать оперу на готовый уже текст, полностью ручался за успех и хорошее вознаграждение; то самое поручение Гайдна, которое было востребовано ещё в июле. Моцарт, прочтя письмо, уныло покачал головой: он едва завершил постановку "Милосердия Тита" в Праге, и со дня на день отправится туда на премьеру, не говоря уж о том, что в кратчайшие сроки ему необходимо дописать «Волшебную флейту» и Реквием. Ему и так не успеть...       Моцарт пишет в ответ следующее: «Я бы охотно исполнил вашу просьбу, но это сверх моих сил. Мысли путаются, силы слабнут, а образ незнакомца всюду преследует меня. Он постоянно торопит меня, упрекает, и требует заказанной работы. Я продолжаю композицию, потому что работа меня утомляет менее, чем бездействие. Чего мне страшиться? Я чувствую, что близок час: близка моя смерть! Я умираю, не воспользовавшись плодами моего гения! А жизнь была так прекрасна! Все возвещало завидную будущность!.. Судьба неумолима... Я окончу скоро мою погребальную песню, потому что должен оставить ее в готовом виде».       Это письмо отнимает у него все скудные силы, и он, едва чувствуя конечности, обещаясь завтра же отправить письмо, бессильно забывается в постели, постоянно дрожа от холода. Следующий день подкрался незаметно; когда рассвело, казалось, что прошло всего пару часов. Придя домой, Вольфганг даже не успел глянуть на часы, но проспи он и целый день, состояние было бы такое же разбитое, только возможность поработать над произведением бы потерял, да свое драгоценное время. Зато теперь было достаточно одного взгляда на часы, чтобы понять, что он опаздывает. Захватив треуголку, и уж точно совсем позабыв про письмо на столе, он отправился к кучеру у крыльца. Пришлось заплатить дополнительно за ожидание – что же, значит, сегодня без обеда. С этой мыслью он садился в карету, когда его окликнул тот самый человек в черном плаще; и теперь уж точно не был призраком или видением. Ничего необычного, слуга господина лишь пожелал узнать, как идёт работа над погребальной мессой, на что Моцарт справедливо ответил, что в данный момент у него совсем нет времени, но работа над произведением идёт, и результаты будут в самые кратчайшие сроки, хоть и бормотал это все сбивчиво и бессвязно; кажется, человек мало что понял, однако же, отпустил композитора. После этой встречи всю поездку Моцарт провел в тяжелейшей лихорадке. — Франц Йозеф Гайдн!       Громким, даже фанфарным голосом оратор на сцене произносит имя, и названный за кулисами тут же весь подбирается, поправляя свою мантию и причудливую четырехугольную шапочку с кистями; в последний раз он так сильно волновался только в самой ранней молодости, когда пел серенаду под окном красавицы, а к ним на балкон вышел мужчина. Впоследствии он заказал у Гайдна оперу, но всё-таки...       Несильно тряхнув головой, как будто сбрасывая посторонние мысли, Гайдн неожиданно уверенной для своего волнения походкой поднимается на сцену, где ему вручают сертификат, пока оратор зачитывает его достижения в области музыки. Сертификат лишь подтверждал сказанное: Гайдн возведен в сан доктора музыки, и его охватила такая безмерная гордость, радость, за себя и за все свои труды, которые были настолько высоко оценены спустя долгие годы упорного труда. Все волнение исчезло, осталась лишь самая искренняя, детская радость, на которую был способен лишь Гайдн со своим лёгким и весёлым нравом. Вокруг раздались восторженные аплодисменты, пусть не такие многочисленные, как на иных его концертах, но они были столь же искренны, как его собственные чувства, иначе быть не может! Уже объявили следующих людей, и может, аплодисменты звучали вовсе не ему, но его настолько захлестнула волна собственных чувств, что он этого и не замечал. Голова была пуста, ни единой торопливой мысли, разве что зародился мотив мелодии и ненавязчиво развивался, неуловимо и бесконтрольно, пока что не оркестрово, но так чувственно и радостно, что Гайдн пообещал себе при первом же случае записать, а сейчас запомнить. Церемония закончилась нескоро: несмотря на платное участие, пришло много его новых знакомых, и каждый из них посчитал обязанностью лично и развёрнуто поздравить доктора музыки с этим событием. Все были так любезны, так радостны, так веселы, что ещё более раззадорили Гайдна; он ходил, как сияющий пятак ещё неделю, хоть и (всего немного) находил забавным и стеснительным обязательную традицию несколько дней носить везде эту же мантию и пресмешную шляпу. Тут и там его поздравляли вновь и вновь, даже совершенно незнакомые люди, что радовало его безмерно. Окрылённый вдохновением, он сочинял чуть ли не в два раза усерднее и больше прежнего, создав некоторые наброски и черновики на несколько симфоний вперёд, и ещё множество более мелких сочинений; творческая сила бушевала в нём, как «чудовищное животное», то самое штормовое море, которое он видел на палубе корабля при переправе в Лондон. Ему даже удалось вспомнить и таки записать шум моря, выразить его в мелодии, пусть и в своей манере слишком шумной, искрящейся и радостной, но бушующей и неудержимой, как само море. Концерты проходили с прежним невообразимым успехом, это не входило в привычку и не надоедало ни публике, ни самому Гайдну, так что ему было некогда на жизнь жаловаться; впрочем, и жаловаться было не на что, разве могло хоть что-нибудь омрачить это плодотворную и благоприятную поездку? Это было время заслуженной славы поистине великого композитора, Франца Йозефа Гайдна.       Все кончено и предписано: теперь он знал это наверняка. Пускай он не слышал заключений докторов, однако же верно понял это по лицу любимой жены: пора прощаться с жизнью, и всё тут. Одно дело догадываться, предполагать в нездоровом состоянии, когда повсюду преследует призрак отца или смерти, другое дело – знать наверняка, что тебе отведено совсем немного. Сидя в своем любимом мягком кресле, он продолжал запись Реквиема, зная, что не успеет его закончить никаким образом; поэтому то и дело хватался то за один номер, то за другой, чтобы охватить как можно больший объем, но только все быстрее рассеивал внимание, уходя в раздумья: что будет, когда он умрёт? Малыш Франц будет также плакать, Карл помогать маме на кухне, лошади сновать туда-сюда по улице, а мир жить прежним образом. Не изменится почти ничего, кроме того, что его здесь не будет. Сможет ли он наблюдать за родными там, за гранью? Сможет ли ещё раз услышать свою музыку? Есть ли там хоть что-то? То, насколько спокойно он рассуждал о собственной смерти, заставило его вздрогнуть; все же, болезненное состояние самым неожиданным образом отражалось на нем. Перо замерло над нотами номера Tuba mirurn, отчего получилась уродливая клякса: Моцарту вспомнилось, как он оставлял кляксы на патритурах в детстве неудобным пером (нынешние намного лучше!), и зная, что оставит кляксу, тут же размазывал рукавом, продолжая писать прямо по ней. Забавное воспоминание вызвало улыбку; будь его воля, даже посмеялся бы, да что-то больно в груди. Сколько ещё забавных историй приключилось с ним в детстве, не припомнить: когда на концерте он увидел кошку, и позабыв обо всем, бросился к ней, а на гневные замечания Papà ответил, что музыка никуда не денется, а кошка уйдет! А когда он поскользнулся на полу и ему помогла подняться Эрцгерцогиня Мария Антуанетта? Он деловито (насколько это возможно для шестилетнего ребенка) заключил: «Вы славная, я хочу на вас жениться». По прошествии лет и бесконечных жизненных тягот детство казалось ему таким счастливым и бесценным временем, что он с удовольствием бы вернулся туда, была бы возможность. К строгому отцу, робкой и безропотной сестре, к доброй, улыбчивой матери... Он мечтательно вздыхает, прикрывая глаза. Работа совсем не идёт, а у него ведь мало времени до своей смерти. Мысли успокаиваются на несколько мгновений, и в голове звучит тишина. Но секунду спустя он внезапно открывает глаза, что-то судорожно ища в комнате, и, находя, успокаивается и выдыхает. Потерянной вещью была его скрипка, любимая скрипка; казалось, он не играл на ней целую вечность! Прямо сейчас он бы многое отдал (правда, только отдавать нечего) за возможность вновь поиграть на ней. О, Моцарт уверен, она бы полностью поняла его чувства, плакала бы вместе с ним, и дала бы совет, как старый и добрый друг. Последняя мысль вызывала какое-то особое воспоминание, но такое мимолётное и неясное, что оно тут же исчезло. Ему это что-то напомнило, но что конкретно, он не мог обозначить. — Может быть, это было связано с каким-нибудь произведением? — по недавней, но въевшейся привычке Вольфганг рассуждает вслух, и тут же вспоминает, что дома больше не один; сейчас прибежит Станци, застанет его за композицией, и ему будет несдобровать. Он спешно убирает все нотные листы, и берет в руки другую, но тоже внушительную тетрадь; собственный список сочинений. Сегодня пятнадцатое ноября девяносто первого года, и он намерен его закончить. — Вольфи? Я слышала шум, — едва выглянув из-за угла, жена затараторила, торопясь к креслу, — что ты делаешь?       Беспокоится. Приятно. — Не пишу Реквием, — сипло отвечает Вольфганг, повернув голову к супруге. Та, наконец, догадалась, что за тетрадь в руках у мужа. — Ты намерен вписать в список погребальную мессу? — прозвучало с тем же беспокойным тоном. — И закончить его раз и навсегда, — как раз дописав дату, аккуратно добавил внизу листа «Fine›, закрыл блокнот и отложил в сторону. Станци улыбнулась, но немного нервозно. — Желаешь покушать, Вольфи? Там такое замечательное главное блюдо, тебе точно понравится, — тон стал более ласковым, она гладила мужа по голове. Вольфганг ответил, что вовсе не против, однако, лучше немного позже. «Еще нужно закончить номер» – мысленно добавил он, побоявшись сказать вслух. Станци, удовлетворенная состоянием больного, выпорхнула из комнаты, напевая что-то бессвязное. Моцарту показалось это забавным; по приезду Констанция окружила его заботами как курица-наседка, то и дело браня его за то, что не сообщил об ухудшающемся здоровье сразу, ведь «Ты и без того склонен болеть!» Теперь же, при первых соблюдениях режима сна, еды и отдыха, установленных доктором, она хвалила его так, как никто в жизни не хвалил. Это действительно добавляло сил для борьбы с болезнью; раньше Вольфганг даже не придавал значения тому, как важна для него была похвала. Он мог заслужить ее только за достижения в музыке, но где-где, а в музыке он себе цену знал и без всяких похвал. Но просто так, за что-то обыденное – для него это было ново и неожиданно приятно. Он очень много размышляет в последнее время, и вот вновь поймал себя за этим занятием; даже мелочи заставляют его серьезно задумываться и уходить в себя. Ему в голову приходила мысль написать завещание, да вот только у него почти нет никакого имущества, чтобы завещать его кому-либо, да и в словах он не силён; зато в музыке – ещё как. Вольфганг справедливо рассудил, что Реквием и будет его завещанием, посвященным не кому-либо, а всему миру. Встряхнувшись, он вновь принимается за написание своей пресловутой лебединой песни, потому что теперь счёт пошел на дни; он не простит себе, если не успеет закончить свое главное в жизни творение. Он должен торопиться, чтобы обыграть, обогнать саму Смерть, или выторговать у нее лишние несколько дней, лишь бы закончить, лишь бы представить Реквием так, как он задумал; а иначе все напрасно!       Через несколько дней, окружённый постоянной заботой от жены и верных друзей, он чувствует себя лучше; наконец-то поднимается на ноги и ходит увереннее новорожденного оленя, но всё ещё пошатываясь. Обмороки посещали его не так часто, почти прекратились; он посчитал это хорошим знаком, а Станци решила, что Вольфганг начал поправляться. В эти дни он написал большую часть Реквиема. Через несколько дней жена повезла его в зелёное предместье, Пратер, которое уж точно должно было пойти на пользу больному. Станци рассказывала его любимые детские сказки, которыми, право, и до этого сопровождалось сочинение многих произведений. Однако, эти слишком живые пейзажи, и слишком яркие воспоминания заново возбудили болезненное воображение Вольфганга: ему вновь начал мерещиться призрак незнакомца-заказчика, и именно тогда, в бреду, он признался Констанции, что отравлен. После этой поездки ему стало несравненно хуже, но Моцарт, наплевав на все предписания доктора, проводил часы в любимом кресле с партитурами. Через два дня он уже находился в постели, в полном беспамятстве: когда же сознание его возвращалась на несколько минут, то окружающие старались утешить его и развлечь, рассказывая о лестных приглашениях, которые являлись отовсюду автору модной оперы «Волшебная флейта». Из Пресбурга и Амстердама получены были предложения издателей печатать сочинения Моцарта на самых выгодных условиях; из Венгрии получено приглашение на должность капельмейстера с жалованьем в тысячу флоринов (немыслимые деньги!); наконец венский магистрат утвердил Моцарта в звании директора капеллы святого Стефана и назначил щедрое содержание. Казалось, дела шли как нельзя лучше, но при этом всё уже давно было кончено.       Пятого декабря тысяча семьсот девяносто первого года наверняка погибло много людей: или героически, во имя революции, или совсем глупо, пьяным под мостом. Смерть Моцарта была одной из многих сотен, тысяч смертей, свершившихся в этот день. И все же, «потомство и за сотню лет не обретёт вновь такого таланта», как справедливо и точно заметил, узнав именно об этой смерти, старик Гайдн. Он был долгое время совершенно вне себя от этого известия.       Немногим позже произойдет ситуация, которая после обрастёт легендами и слухами не менее, чем загадочная кончина Моцарта: после концерта, на котором была представлена новая симфония Гайдна, все, абсолютно все слушатели бросились к сцене, чтобы лично похвалить великого композитора, и обязательно заставить исполнить медленную часть на бис; и в тот же момент раздался противный треск. Все так и ахнули! Спустя мгновение много фунтовая люстра, со зловещим звуком сорвавшись с цепей, упала вниз. Сидения в центре были безнадежно испорчены, однако, никто не пострадал, ведь вся публика находилась у сцены. Симфония была названа «Чудо», и не мудрено, ведь таким поистине удивительным, почти невозможным случаем было чудесным образом спасено огромное количество жизней, руками великого композитора, Йозефа Гайдна.       Позже, Гайдн смотрел на свои руки, размышляя об этом. «Суметь спасти столько людей, но не сберечь одну единственную жизнь, которая, может быть, была ценнее жизней всех этих людей!» Он одёрнул себя мгновенно; мысль неправильная, мысль порочная, но ведь именно в этой отчаянной, едва мелькнувшей фразе в голове и заключалась, может быть, чистая правда.
Примечания:
5 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)