Страшен сон

R
Завершён
78
автор
Размер:
5 страниц, 2 050 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
78 Нравится 6 Отзывы 20 В сборник

да милостив бог.

Настройки
Примечания:
Первое время тело сковывал страх. Бродяга всегда был тактильным. Он нагло заваливался под бок, игнорируя личное пространство, лез под руку, ронял голову на плечо, закидывал ноги — и ведь прямо в ботинках, гад. Бродяга требовательно хватал запястье и тянул ладонь к себе, потому что озвучивать просьбу было странно и глупо, а так — понятно всем: надо почесать за ухом, почухать хорошенько, даже если нос у него сейчас совсем не мокрый, а язык не шершавый. Ремус об этом всём знал. Ещё бы. Он знал об этом всегда — и никогда не забывал. Он вообще ничего не сумел забыть, хотя он пытался. Честно. Рвал записки, сжигал их, выкидывал; паковал вещи, пинал потом коробки по всей квартире. Кто-то из тех, кто заглянул к нему как-то — кто-то, как-то, когда-то, — советовал отдать вещи нуждающимся. Раз у него не получается их выбросить. А так — он избавится от всего, на что больно смотреть, но ещё и поможет тем, кто в этой самой помощи очень нуждается. Ремус слабо помнит, что он тогда ответил — но наверняка что-то резкое и грубое, раз этот кто-то больше к нему не возвращался. Ремус не забывал ничего. И о том, как Бродяге важны прикосновения, конечно, прекрасно помнил. Но страх был сильнее любых воспоминаний. Бродяге было плохо. Это было абсолютно очевидным, не требующим дополнительных подтверждений, знанием. Но они, эти самые подтверждения, лезли, как тараканы, из всех щелей, заползая мерзкими мокрыми усиками под самое сердце. Ремусу казалось, что эти поползновения в какой-то момент его, в смысле, сердце, растащут по тёмным углам — и ничегошеньки не оставят. Бродяга был худым. Ремус старался не смотреть на него, когда тот переодевался — но иногда он замечал, как бы не прятал взгляд. У Бродяги торчали рёбра, выделялись ключицы и плечи — вся крепость его тела, наетая и натренированная в особенности последними двумя годами обучения в Хогвартсе, испарилась. Конечно, они все были потрёпанными ещё до всего случившегося: спали плохо, ели как попало, на миссии выбирались опасные — Ремус помнит, как усталость закрывала глаза, стоило только переступить порог квартиры. Ещё тогда, до Хэллоуина, они уже всё больше напоминали вытянутых четырнадцатилетних юнцов, ещё не успевших нарастить на свои длинные кости мяса. Но это была только иллюзия: Ремус уже начал находить седину в волосах, у Бродяги осунувшееся лицо пестрило матёрой суровостью, Сохатый угловато смеялся и мрачно шутил о смерти, расчёсывая костяшки в бордо. Господа Сохатый, Лунатик, Бродяга... Но сейчас Бродяга выглядел ещё хуже. Он напоминал оживший скелет, у которого просто были широкие плечи. Ремусу казалось, что при желании он может подбросить Сириуса вверх — и непременно поймать его так, будто это подушка. Плотная и шероховатая. Бродяга, которого всегда было просто невозможно разбудить, просыпался теперь от любого шороха — а иногда его будила и самая стойкая тишина. Он подрывался на кровати, разрывал лёгкие в хриплом и жадном вдохе — такой делают те, кто случайно наглотался воды, — и хватался за край одеяла. Ремус подрывался следом — и всегда в чужих глазах первую секунду мелькал животный испуг. Потом Бродяга растягивал губы в улыбке, глухо отшучивался и ложился обратно. Только ложился он всегда ближе к краю кровати, оставляя между ними целую пропасть спёртого под одеялом воздуха. Ремусу было привычно такое: он не любил касаться кого-то во сне и всегда просил оставить его, отворачиваясь спиной. Кого-то Ремус касаться не любил. Но они с Бродягой всегда спали в обнимку. И это пугало. Бродяга отворачивался, совсем как сам Ремус, но делал это не с кем-то, а с ним. Да, по утрам всё равно часто оказывалось, что Бродяга снова подбивался под бок, закидывал руки и ноги, совсем как раньше, и сопел куда-то в плечо. Ремус в такие моменты замирал, стараясь даже дышать потише. И тело слушалось: сердце билось медленнее, дыхание становилось глубже, все физические потребности уходили на дальний план. Не слушались только руки, зудящие и горящие — им хотелось касаться. Но Ремус им запрещал. Прижимал покрепче к кровати, жмурился и считал до пяти-десяти-пятнадцати. Страшно напугать Сириуса. На самом деле, Ремусу было достаточно того, что Бродяга был рядом. Снова. Худой, плохо спящий, дёргающийся от внезапных звуков — но живой. Живой и не виноватый. Этих двух вещей хватало для того, чтобы Ремус, закрывая глаза, чувствовал себя счастливым. Этого хватало для того, чтобы он, бродя по Лондону, ощущал, что он не один. И за это одно ощущение Ремус готов был на всё, что угодно. Потому что именно оно, в свою очередь, делало живым его самого. И как бы сильно ему не хотелось большего, Ремус готов был держаться. К тому же, ему было стыдно. Необъятное чувство вины сковывало руки крепче всяких наручников. То, что он сделал — настоящее предательство. Каждый раз им было. Он ведь и сам именно так всё и ощущал. Каждый новый парфюм, каждый поцелуй, каждое новое имя на рёбрах — раз за разом, даже, когда бывало хорошо, даже будучи уверенным в том, что Сириус виновен, Ремус не мог не думать о том, что он предатель. Как же теперь он может ждать от Бродяги чего-то? И Ремус не ждёт. Он не ждёт ни аромата кофе, ни едва ощутимый запах чего-то подгоревшего, ни внезапных объятий со спины. Ремус ничего этого не ждёт — а оно происходит, и горячий шёпот на самое ухо сбивает все подозрения о том, что это лишь сон. — Доброе утро, Лунатик. Бродяга тычется носом ему в висок, потирается, щекоча дыханием нежную тонкую кожу за ухом. Ремуса опять сковывает страх, пусть губы и растягиваются в улыбке. Они не могут не. Это же Бродяга. — Доброе, — хрипло отзывается он, пытаясь максимально аккуратно повернуться в чужих руках. А руки у Сириуса всё равно крепкие: держат так, будто Ремус собирается убежать, и комкают спальную футболку, сминая без того растянутую ткань. Спустя полминуты получается глаза в глаза: у Бродяги на лице широкая ухмылка, а глаза горят совсем как раньше, когда их головы занимали идеи розыгрышей. Что-то внутри приятно ёкает. — Ты давно встал? — С час назад. Я приготовил тебе кофе и завтрак, но он немного подгорел, потому что меня отвлёк Кикимер. Снова лезет не в свои дела, пришлось одёрнуть, — Бродяга хмыкает, переступая по кровати коленями. Объятия пропадают, но вместо них теперь появляется нависающий Сириус, смотрящий сверху вниз хитро-хитро и самую малость — как-то смущённо. Ремус выдыхает, неловко привставая на лопатках. — В честь чего это? — Просто так, — пожимает плечами Сириус, но уголок его губ дёргается наверх, выдавая с поличным. Он пытливо смотрит на Ремуса и снова мнётся на месте, чуть сжимая ладони в кулаки. На лицо падает прядь волос: Сириус пытается её сдуть, но она не слушается. Он уже собирается заправить её за ухо — но вот по щеке мажут кончики чужих пальцев. Лунатик убирает волосы от лица, подняв руку — и Сириус мгновенно ластится к ладони, словно боясь, что вот-вот — и возможность будет упущена. — А ещё потому что я хочу тебя поцеловать, — сбивчиво шепчет он, глядя Ремусу в глаза. — Решил, что такое нужно будет отпраздновать. Тишина. Несколько секунд воцаряется она, чертовка, и всё, что остаётся — это смотреть друг другу в глаза. Сириус чувствует, как тяжесть в груди нарастает, превращаясь в огромный угловатый валун. Они часто сидели на таком, когда приходили к Озеру. Ремус чувствует, как тараканы в груди разбегаются, испугавшись брошенной на них бомбы — но спастись они не успевают. Взрываются, разлетаясь ошмётками по рёбрам. Бродяга хочет его поцеловать. По-хорошему, конечно, нужно поговорить. Они же взрослые — теперь уже точно. По-хорошему им нужно поговорить, обсудить всё, что было, есть и, хочется верить, будет. По-хорошему Ремус должен рассказать всё-всё-всё: что он думал и чувствовал, что он делал — а чего сделать так и не смог. По-хорошему, их ждёт долгий и тяжёлый разговор, который способен прояснить многое и помочь избавиться от суетливых тревог. Только вот Ремус никогда не считал себя хорошим. Он же оборотень. Поэтому он подаётся выше и целует Сириуса сам. Аккуратно, мягко, но точно смелее, чем тогда — в первый их раз. Тогда, кажется, это и поцелуем назвать было нельзя — так, просто прикосновение. Сейчас всё иначе — опять же, они же взрослые. Им не по статусу, наверное, губами просто касаться. Но Сириус отвечает совсем так, как раньше. Льнёт сразу же ближе, опускаясь ниже, и пальцами одной руки зарывается в волосы. В этом он не изменился совсем, и Ремусу кажется, что этого одного — того, как Бродяга целуется, — вполне достаточно, чтобы позорно расплакаться. Ремус держится. Он своё отплакал. Под ладонями — совсем острые лопатки, такие же, как и раньше, навзлёт. С каждой секундой вспоминается всё больше: вот так они целовались, да, и вот так руки гладили плечи и спину, и вот так поцелуй становился глубже — добавлялись язык и зубы. Ремус жадно глотает воздух ртом, не разрешая Сириусу отстраняться, хотя тот, кажется, и не собирается вовсе. Тело Ремуса отмирает. — Бродяга... — хрипло зовёт Ремус, запрокидывая голову назад. Он шумно сглатывает, жмурясь: язык проходится совсем рядом с кадыком, и говорить становится всё сложнее. — Бродяга, посмотри на меня. Сириус не реагирует. Он увлечён другим. Мерлин, он ведь почти забыл. Вот так можно сомкнуть зубы, так — пройтись влажной дорожкой языка, так — губами измерить пульс, не отрываясь от сладкой шеи. Здесь — старый шрам, ещё был до школы; здесь — новый, ему, наверное, пару лет; здесь — те самые родинки, местоположение которых Сириус знает наизусть. Он, конечно, слышит, что Лунатик его зовёт, но ему совсем не до этого. У него по телу проносится дрожь, и вечный холод сменяется жаром: ладонь ложится на низ живота, под пальцами чувствуется мягкий пушок, рука ползёт выше, к рёбрам, и... — Сириус, посмотри на меня. Это игнорировать не выходит. Ремус дышит загнанным зверем, но румянец у него на щеках не совсем здоровый. Сириус смотрит, как и просили — а Лунатик почему-то уводит взгляд в сторону. Беспокойство нарастает, пальцы начинает колоть. — Ты чего? — Я... — Ремус кусает губу, хмурясь, и немного качает головой. — У меня... было, пока тебя не было. И только тогда он возвращает свой взгляд. Смотрит Бродяге в глаза, считывая, кажется, всё-всё разом. Ремус ждёт: пощёчины, может, или отвращения, или злости — Бродягу ведь так легко вывести из себя. Сейчас это будет заслуженно. Ремус ждёт, затаив дыхание, и смотрит жалобно не потому, что хочет, чтобы его пожалели. Ему самому действительно жаль. Но Сириус смотрит в ответ, и его губы трогает только печальная улыбка. Ремусу кажется, что он умирает. Лучше бы Бродяга кричал. — А я-то думаю, почему мне помнится, что ты целовался иначе, — Сириус слабо усмехается и цепляет носом чужой острый уголок челюсти. — Зато хоть кто-то из нас помнит, как целоваться в принципе. Вина накрывает по-новой. Ремусу хочется разреветься, а лучше — ударить самого себя. Ему хочется устроиться у Бродяги в ногах и молить, молить его о том, чтобы он ударил его, врезал ему, избил его до крови, застревающей в горле — пусть Бродяга делает всё, что ему вздумается, но только не смотрит так, не улыбается так и не целует снова, заставляя жмуриться. — Сириус... — Дай я, — настойчивый шёпот перебивает, не давая договорить. Требовательные руки тянут футболку наверх, стягивая её, и прохлада тычет Ремуса в бока. Он чуть дёргается, неловко пытаясь прикрыть ребро ладонью. Там имена, там имя Сириуса — самое первое, но после него идут другие. Ремус не хочет, чтобы он видел их. Даже сейчас, когда он признался — не хочет. Пальцы обвивают запястье и тянут руку в сторону. — Дай, — повторяет Сириус, отнимая ладонь. Он выдыхает и опускает взгляд. Да. Имена есть. Не одно, не два — он не считает, но, кажется, их около семи. Сириус пытается читать, шевеля губами, но буквы разбегаются: Т, Г, Д... — Сириус, — снова шепчет Ремус, сжимая кулаки. У него ломаются брови, и морщина на переносице становится совсем явной. Ремус облизывает губы, кусает щёку изнутри и подрагивающими пальцами тянется к чужому подбородку. Он не хочет, чтобы Бродяга на это смотрел. Не надо. Это неправильно. Сириус уходит от прикосновения, и Ремус разбивается. И кажется, что всё совсем ясно — но спина, выгибаясь, щёлкает не проснувшимися ещё позвонками, и рваный вдох вылетает так явно, что даже кажется, что он оглушает. Потому что Сириус ведёт по именам языком, зализывая каждое, будто пытаясь их соскаблить, и замирает укусом он только под самым сердцем. Там, где выведено его собственное имя. Сириус Орион Блэк. — Ты расскажешь мне, — сипит он, поднимаясь и заглядывая Ремусу в глаза. — Про всех. — Зачем? — Расскажешь, — твёрдо говорит Сириус, наклоняясь ближе, и касается своим кончиком носа чужого. — Я куда больше бы испугался, если бы там не было никого, кроме меня. Снова молчание. Ремус смотрит, не моргая и не отрывая взгляда; несколько секунд он даже не дышит. А потом он меняет их местами, подхватывая Сириуса под поясницу, и подминает его под себя; жадные поцелуи пересчитывают бледность кожи, а пальцы лезут в путанные волосы. Ремус касается везде, где только может, и Сириус отвечает ему таким же горячим дыханием, подаваясь навстречу, а потом он путается в футболке, и они оба смеются. И когда Ремус сползает ниже, продолжая целовать, он касается губами двух имён, а на третьем, последнем, задерживается дурацким юношеским засосом. Потому что последнее имя у Сириуса под сердцем — Ремус Джон Люпин.
78 Нравится 6 Отзывы 20 В сборник
Отзывы (6)