кис, бля) на балконе, ты в номере заблудился?
топай, ток возьми одеяло плиз, я переоценил свои возможности.
Ваня глубоко затягивается и блокирует телефон, свободной рукой растирая плечо в мурашках. Короткая усмешка растворяется в ночном венгерском воздухе вместе с дымом. Киса, блять. Он разве что объебанный влажными питерскими спидами Чешир, вспоминая древнюю, как мир, мироновскую аналогию к маске. Мирон на ебанутые обращения и прозвища никогда не скупился, но в этом емком "кис" есть что-то такое, что Ваня понимает: кажется, кто-то после прогулки за сигаретами готов на очередной заход. Ванины ему, видите ли, не курятся, слишком крепкие. Он слышит шаги за спиной и перехватывает объемное одеяло, опустившееся на плечи. Ну да, вышел, в чем мать родила, не одеваться же посреди марафона. — Ты ебнулся голым выходить? Мокрый еще весь, — очевидное "заболеешь", которое норовит сорваться с языка, Мирон прикусывает на самом кончике, только успевает проехаться ладонью по загривку, удостовериться. Ваня шкодливо улыбается: мокрый, потому что старался так, что колени по пропотевшим простыням разъезжались, а Мирон после так благодарно зацеловывал, что пришлось отлеплять от себя, чтобы хотя бы отдышаться. Тот что-то наиграно-обижено буркнул, потряс пустую пачку сигарет и даже не поленился одеться и выйти до круглосуточного супермаркета на территории отеля. Ваня только махнул рукой вслед, раскидывая затекшие конечности во весь кинг-сайз — эти отголоски имперских замашек все еще умиляли, но кто он такой, чтобы осуждать: стоит признать, по такой кровати валять Федорова особенно приятно — и лежал, восстанавливая функционал прокуренных легких, пока иронично не приспичило вставиться никотином после хорошего — и не первого — оргазма. Он разворачивается, вытягивая руку с сигаретой и телефоном из кокона. Мирон опускается на садовый, плетенный витиеватыми узорами стул и ерзает, устраиваясь поудобнее. — Кис? Мир, ты мне скажи, ебанулся? — Ваня вскидывает бровь, мурлычет, перекатывая увесистую "р" по языку. За столько лет хватило ума понять, что Федорову как-то особенно вкатывает сравнивать его с семейством кошачьих: теперь приходится соответствовать, раз выкупил прикол, и нагло пользоваться, если есть возможность. — Не нравится? — Мирон по-особенному устало и блаженно — как только он умеет после хорошего секса и пары бутылок в качестве апперетива — улыбается, закуривая, и сердито бросается зажигалкой, которая тонет в бесконечных складках одеяла. Сам-то сидит в наглухо застегнутой ветровке, как монашка, — Оденься, бога ради, замерзнешь. Евстигнеев шелестяще смеется, пытаясь рукой нашарить в тонне пуха трофей, и ловит взгляд напротив: одеяло скользит по плечам, потому что вторая рука все еще занята телефоном и уже истлевшим бычком лаки страйка, норовит расправиться и открыть бедро, а Ваня вдруг вздыхает от переполняющей его нежности и бросает бороться с этим чудом турецкого ткацкого производства. Нравится ему, что Мирон с ним вот такой: не может унять огонь в глазах, не слишком стараясь прячет его за приторно-сладким прозвищем, достойным самой отвязной группи, и так же неумело топит в себе, как щенят в мешке, эту честную и угловатую заботу. Тургенев с таким Герасимом ебанулся бы. Ваня вот уже точно едет шифером, но нравится ему, что он все еще способен вызывать у Мирона хоть что-то, даже — особенно — когда тот приезжает с новым чемоданом и отъехавшей башкой в стерильно-неоновую однушку и с порога спрашивает, действителен ли у Вани загран. Ваня, учтивый и наученный опытом, не спрашивает ничего, кроме: — Куда? И в ответ получает неуверенное и мнущееся на пороге: — Да куда захотим. Мирона клинит после выхода альбома, ему снова нужно что-то искать (себя может, Мир? четкий вариант, не прогадаешь), но они оба знают, что ему поможет. И кто. А лучше совместить: остоебеневший и пошлый лозунг «whole life on the road» и человека, с которым он эту хол лайф на этой зе роад. — Тебе просто нравится меня раздевать, да? — вздыхает не то обижено, не то удовлетворённо. — А еще раз придется? — Мирон загорается в момент и запоздало зеркалит жест, поднимая бровь. Ваня не прав ни на йоту. Он у Мирона вызывает не просто "что-то", а ебанный пожар по всей области под ребрами, который сам же методично и любовно тушит, отстраивая бастионы заново. Кажется, это и есть любовь, но Мирону не нравится анализировать, а Евстигнеев не просит. Их устраивает, когда так: горящие взгляды, приехать ночью, уединиться на тусовке, курить одну на двоих, обнимать подрагивающие плечи, ловить сжатые от напряжения кулаки и не говорить лишнего. Сорваться в пост-альбомное путешествие и пропасть с радаров: ловить поперек груди тяжелой рукой ранним утром, укладывая обратно в кровать, заказывать два кофе в номер, даже если один остынет, исподтишка воровать сигареты из пачки, фотографировать со спины, лезть вилкой во чужую тарелку, режим «не беспокоить», вечное бегство, оставлять в отелях лишние шмотки, в кафе — чаевые, не шуметь до одиннадцати, пить в аэропортах, спать на коленях, любить, обхватывать запястья, ловить поцелуи и томные выдохи, мягко улыбаться, задумавшись, и вибрировать чувствами. Это единственное, что они еще не успели испортить в своих жизнях. Ваня помнит, какая на вкус любовь Мирона, а Мирон знает, какое на ощупь присутствие Вани — тяжелая ладонь на плече. А еще Ваня бесконечно горячий, и об этом Федоров ему напоминает каждый раз без какого-либо стыда. Он тянется, хватаясь за край одеяла, и дергает на себя. Вообще-то просто подзывает, но Ваня не стесняется, отпускает свой плавно стекающий по спине кокон и подходит, наклоняется, утягивая в особенно мокрый и размазанный во времени и пространстве поцелуй, сползает под ноги Федорову, опираясь руками на бедра, пока Мирон пытается хоть сколько-нибудь прикрыть его одеялом. Ваня недовольно кусает за нижнюю губу: просит не отвлекаться. — Блять, придурок, — хрипло смеется Мирон и оставляет невесомый поцелуй. У Вани глаза чистые-чистые, даже в темноте, и морда довольная. Сидит на корточках перед Мироном, который словил края одеяла и теперь закутывает его обратно, держит возле себя. Тут бы в любви признаться, потому что Ваня правда заслужил, а Мирон правда чувствует, но у того другие планы. — Хочешь, прям здесь? — он хитро сверкает глазами и ведет ладонями по бедрам, останавливаясь возле ширинки, теребит пуговицу на джинсах, — Никто не увидит, — оборачивается, намекая на кучу из одеяла вокруг них, которая крахмально шуршит ему в уши от каждого движения. — Нет, пошли, — Мирон с улыбкой качает головой, но кого вообще волнует, что он там думает. Ваня расстегивает джинсы, спускает, насколько получается — Мирон не приподнимется и не поможет, раз сказал нет; Рудбой знает, поэтому не поднимает голову и не смотрит в глаза, а деловито сует руку в трусы. — Вань. Ваня не слушает, увлеченный делом и неудобно вывернутой рукой, бесится и красноречиво вздыхает, но глаза поднимает. Мирон хмурится, закусив губу, до побелевших костяшек сжимает одеяло, противно хрустит им прямо в уши. Тоже бесится, но проигрывает. Всегда проигрывает этим глазам. — Пошли, — Ваня сердито ведет головой, — Я разденусь, — парирует Мирон, и Ваня проигрывает тоже. Ване почему-то особенно нравилось видеть Федорова голым. Даже запираясь в гримерке или кабинке какого-нибудь туалета, он вечно норовил стянуть с Мирона побольше одежды. Неожиданно вспоминается брошенная пять минут фраза: там было что-то про «нравится раздевать», и Рудбой понятливо усмехается. Ему, искренне говоря, не то чтобы прям нравился процесс раздевания Мирона. Он просто любил видеть и чувствовать его абсолютно голым, уязвимым, настоящим: как нагревается кожа и подрагивают мышцы под тяжелой ладонью, как появляются мурашки от легких и невесомых прикосновений кончиками пальцев и татуировки контрастируют с цветом кожи. Тело за Федорова говорило куда больше, чем его красноречивый язык, это было понятно любому, а Евстигнееву, надрочившемуся на невербалику, потому что словами через рот тяжело — особенно. Ваня снизу вверх смотрит так честно-честно, что Мирон уверен: за это он будет гореть в аду. Ваня вместе с ним сгорит, не выпуская члена изо рта, если продолжит так смотреть на него, пока стирает колени о пушистый ковер. Проще не смотреть, и Мирон закрывает глаза. — Вань, может...Еще раз? — Мирон опускает глаза с подрагивающими ресницами и на мгновение перестает жмуриться. У Вани выбивает весь воздух из легких от такого Мирона: который просит, просит серьезно и уверенно, а по дороге успевает еще и Ванино мнение спросить. Евстигнеев отрывается от члена и зависает. Хлопает глазами, будто действительно задумывается: это Федорову плевать, у него на все свои настроения тумблер, щелчок — и Мирон уже снова глухо стонет, чересчур сильно сжимая волосы в кулаке, будто и не просил ни о чем таком с серьезным ебалом биг босса минуту назад. А Евстигнеев к ощущениям прислушивается, пытается понять, насколько его хватит, хватит ли вообще, или он и кончить не смо.. — Ваня, — требовательно раздается сверху. — Давай, все круто, — согласно кивает Евстигнеев, который, вообще-то, ни к чему в своей голове так и не пришел, его беспардонно отвлекли; но Мирон знает, что делает, специально вытянул из стратегических размышлений: обычно после «а смогу ли я кончить» идет «Мир, тебе задницу не жалко?». Для Вани не жалко, если честно. Тот оглядывает кровать и ее окрестности в поисках презервативов. — Забей, вытащишь, — Мирон за плечо тянет за собой, опускаясь на кровать и поднимаясь выше к изголовью. Ваня жмет плечами и не сильно хлопает по внутренней стороне бедра. Они трахаются уже шестой час подряд в разных позах и с разной интенсивностью, на этот раз Ваня просто хочет вжаться в Мирона и обнимать широкими ладонями шею, целовать острый профиль, утыкаясь взмокшим лбом в плечо. Мирон не против: если он просит, то правила диктует Ваня. Тот только шарится по сбитой постели, ища смазку. У Мирона в полумраке глаза блестят, и Евстигнеев сдается, ползет ближе, впечатывается в чужие губы с шумным выдохом. Ему разомлевший, податливый и поплывший Федоров просто крышу сносит, Ваня целует горячо и глубоко, облизывая чужие, держит ладонь на загривке, притягивая к себе. Мирон поддается — ему несдержанностью и развратом, которым от Вани разит за километр, никогда не насытиться. Да и не хочет он насыщаться, если Ваня всегда будет целовать вот так, словно Федоров сейчас растворится в его руках и просочится сквозь пальцы. С основательными неудобствами, потому что Мирон не отпускает от себя и зацеловывает все, до чего дотягивается, Ваня наугад льет смазку в ладонь, растирает между пальцев и не слишком церемонясь входит сразу двумя, вдумчиво растягивая. Необходимости в этом — никакой, но Рудбой бережный и внимательный к своей мессии. — Издеваешься? — Мирон корчит скептически недовольную морду. Ему от этих пальцев в заднице — ни горячо, ни холодно, так и будет смотреть с серьезным ебалом и вздернутой бровью, пока не получит того, чего хочет. Не сексуально — абсолютно, но Ваня так привык, что недовольство его излишней заботой скорее умиляет и забавляет, чем сбивает настрой. — Переживаю, — как ни в чем не бывало хмыкает Ваня и вытаскивает пальцы, раздвинув их, насколько сам может. Мирон подъебку оценивает протяжным стоном. Ваня толкается глубоко, лениво, превращает удовольствие в тягучую жвачку. Он наизусть выучил алгоритм. Это не расстраивает — знание претит. Как двигаться, где прикасаться — Ваня знает и умело знанием пользуется, сдувая взмокшую челку со лба и выбывая из Федорова по стону через раз. В этом, наверное, и есть любовь: замереть и поддаться нежности, с позором позволить захлестнуть их с головой в самый неподходящий момент, поймать протестующие губы, потому что Мирону не нравится, когда Ваня останавливается. — Прекрати, — кадык нервно дергается, и Мирон двигается сам, пытаясь насадиться на член, но выходит только скинуть с постели скомканное на краю одеяло. Он не признается, но ловит с этого кайф. С распирающего чувства принятия и понимания, так по-идиотски граничащего с ощущением в заднице, с этой дурацкой ухмылки на лице напротив в ответ на хмурые брови, с несдержанного ерзания, в безуспешных попытках получить больше. Это Ваня знает и сам, знакомо скрывая победную улыбку, когда приподнимается на руки и снова размашисто толкается. Мирон его тоже знает, но все равно ведется на уловки — так приятнее. В этом, скорее всего, есть что-то от любви. — Вань, я... — Давай, Мир, все круто, — Ваня сбивается на горячий шепот и смазано целует куда-то в скулу, а сам срывается на короткие и частые толчки и берет управление в свои руки: им срочно надо кончить, желательно обоим, иначе это затянется. Мирон под Ваней уже и не стонет даже: силы закончились где-то часа два назад. За влажную кожу не ухватиться, он давится вздохами, проезжается короткими ногтями по Ваниным плечам. — Блять, Вань, — красноречиво выдыхает Мирон, жмурясь и особенно цепко хватаясь за плечо. Ваня успевает только задушено усмехнуться и резко выйти, чтобы не проебать момент. Рука тянется вниз, между мокрыми телами, сталкивается с мироновской и перехватывает за запястье; Мирон нетерпеливо и возмущенно шипит, потому что рассчитывал кончить за пару грубых и резких движений, но у Евстигнеева есть идея получше. У Вани ладони широкие и грубые, движения всегда правильные и отточенные, будто он сам не находится на грани и ноги не потряхивает от перенапряжения и подступающего оргазма. Он обхватывает оба члена, неторопливым движением размазывает смазку со своего, еще трех коротких и резких хватает, чтобы Мирон вздрогнул под ним, слепо тычась лбом в плечо. Ване много не надо, он почти сразу кончает следом, стоит размазать чужую теплую сперму по членам, рукам и животам, потому что это — какое-то чистое, форменное безумие, а Ваня наконец-то научился кончать от большой любви. Евстигнеев еще немного держится на подрагивающих руках, послушно подставляясь под губы и обжигающее дыхание, но быстро устает и валится рядом. — Иди нахуй, твоя очередь, — Ваня загнанно дышит и протестующее качает головой, когда Федоров кидает многозначительный взгляд. Средний палец как-то слишком устало, но традиционно оказывается перед лицом Мирона. Тот в ответ только хрипло смеется и садится, свешивая трясущиеся ноги с кровати. Мирон шуршит по всему номеру в поисках влажных салфеток или чего-то хотя бы отдаленно похожего на них: хуй кто сейчас заставит Ваню Рудбоя встать и пойти в душ. В него летит еще влажное полотенце, а Федоров, возвращаясь к кровати, почти спотыкается о ком одеяла и, недолго думая, поднимает его с пола, растягивая по ширине рук. — Пойдем? Ваня вытирает живот и ладонь, вскидывает голову и не глядя тянет пачку сигарет с тумбочки. — А твои где? — В куртке. Длинные руки свешиваются с кровати и шарятся по мягкому ковролину в поисках ветровки, а после победно вскидывают находку вверх, протягивая. — Забей, пошли, — многозначительно вздыхает Федоров. Иногда Ваня тупил настолько откровенно и безобразно, что даже Мирон начинал беситься. Он накидывает на себя одеяло, разделяя на две половины, и приглашающе вытягивает руку со вторым уголком. Ваня наконец-то виновато кивает — за то, что испортил момент, — и, вытащив пачку сигарет из кармана, оставляет куртку на кровати. Евстигнеев горячий, как печка, и жалобно наблюдает за мироновскими безуспешными стараниями поудобнее замотать их в одеяло. Цокает тихо языком, отбирая края, и устраивает все, как надо: чтобы можно было прижиматься теплыми боками, еще влажные спины и шеи были закрыты, а при желании можно было обнять или своровать поцелуй, не боясь развалить и похерить и без того шаткую конструкцию. Иногда Федоров был возмутительно беспомощным в абсолютно простых бытовых вещах, если попытки завернуть в мягкий кокон голые и разгоряченные тела ради перекура в неожиданно промозглой ночи Будапешта на балконе пятизвездочного отеля можно было назвать простым и бытовым делом. Федоров, нахохлившись, жмется к боку, подкуривает обоим — Ваня уже держал сигарету в зубах. Когда успевает только? — Мне понравилось, — Ваня подает голос первый, раскуривая сигарету и шурша одеялом: обниматься лезет, — Я бы вернулся. Мирон вскидывает голову, но ожидаемо утыкается носом в шею. Его всего зажали и закутали, но заглянуть в расслабленное лицо Рудбоя кажется жизненной необходимостью, нужно замереть и не дышать, поймать момент, пока тот устало улыбается и кивает на распростертый перед ними, как на панорамных открытках, город. Черт знает, что там Ване понравилось: Венгрия или Будапешт, пиво в ресторане на первом этаже, Мирон в постели или Мирон вообще, но Федоров согласен. Он, чтобы не возвращаться, зациклился бы в этом моменте, когда перед ним бесконечная ночь, теплое тело по правую руку, терпкий запах европейского табака и наконец-то спокойно на сердце. Мирон кивает в ответ, шелестя одеялом и прижимаясь искусанными губами к ключице, дым изо рта поднимается вверх и бьет в нос сначала самому Мирону, а потом и Ване. Он его тоже научился понимать, и в каждом движении Евстигнеева сквозило то, о чем он никогда не скажет вслух. Так они признаются друг другу в любви. — Во сколько вылет? — Евстигнеев зевает, лениво начесывая заросший затылок. — Вечером, спи спокойно, — глухо отзывается Мирон в груди. Это не пожелание на ночь, а отмашка, что Ване не надо возмутительно рано — по его меркам — подрываться после бессонной ночи. Он сам себе кивает, вместе с Федоровым в руках подтягиваясь к тумбочке, чтобы взять телефон. Время перевалило за четыре часа, этот дай бог будет еще около часа ворочаться без колес: Ваня предусмотрительно их отобрал вечером, чтобы не мешал с алкоголем; они не часто себе позволяют такие алко-ебле-марафоны, пропустит один день, не страшно и в рамках нормы. — Вань? — копошится, тычась носом в грудь и привлекая внимание. — М? — А все-таки жить — это привлекательно. А? — Серьезно, сейчас? Четыре утра, Миро. Но Ваня все равно зависает, обдумывая и листая цифры в приложении будильника. Вот это лаконичное "а?" означало "как тебе?", и интересовало Федорова явно не то, привлекательно ли Евстигнееву живется. Хотя ответ был бы одинаковый: — Норм, в твоем стиле. Мне нравится, да. Довольное копошение возле груди прекращается. Ваня думает: сколько еще таких строчек существует? Сколько еще их жизни на двоих орет из пердящего сабвуфера в хендай солярисе? На вписке в убитой трешке где-нибудь в Мурино? На тусовке в клубе в центре Москвы? Сколько еще — их личного, совместного, ревностно оберегаемого, — Мирон у него украл и укомплектовал в безличные предложения, чтобы поделиться с миром? Сколько роковых, запавших в душу дев — не девы вовсе, а его хриплый смех, для него остывший американо в номере и play hard на дрожащих, сонно сжимающих сигарету, его пальцах? Когда-нибудь он обязательно переслушает, но сейчас ставит будильник на обед. Чтобы не собираться в спешке, и плевать, что Федоров подорвется часам к одиннадцати, как ебанутый, и сам под Ванино сопение уложит всю их привлекательную жизнь в два чемодана, путая, где чья футболка, а Ване останется только покурить и в два глотка выпить остывший кофе. Как и перед каждым перелетом за этот месяц. Через точно отмеренные Ваней сорок пять минут Мирон глубоко и размеренно дышит в ключицу, нагревая кожу. Еще через двадцать минут оба телефона в разных углах номера начинают вибрировать, но Ваня уже не слышит. Ваня тенью спускается на ресепшен, пряча заспанное лицо под капюшон, и мрачно протягивает администратору паспорта, со своей карты продлевая проживание на несколько дней. Потому что чашка с грохотом летит на пол, и кофе уродливым пятном моментально впитывается в ковролин. Потому что Ваня просыпается возмутительно рано, Мирон — застывает посреди номера, уткнувшись в телефон. Потому что Мирон молчит и дает только забрать мобильник и усадить себя с сигаретами на балконе, потому что Мирон смотрит стеклянными глазами сквозь Ваню, который присаживается на корточки рядом, тычется носом в колени преданным псом и не знает, что сказать. Кроме того, что он ненавидит Будапешт и мечтает никогда сюда не вернуться.