Secret
15 февраля 2025 г., 15:43
Примечания:
Конечно все мытые-бритые говна в жопах нет всё и все пахнут розами и персиками
Полное осознание приходит в кудрявую голову, когда её носитель полностью нагой. До того мальчик наивно полагал, уповая на сильную любовь царя, что это государь пошутил так, браги лишней испил да и брякнул!
Только когда Басманов оголён по самые пятки, понимает, что зайдёт явно дальше поцелуев и задушевных объятий.
— Что, Федора, недоволен? — тянет Иван Васильевич почти беззлобно, точно понимая и удовольствуясь конфузу мальчика. Сухих губ мягко касается золотой кубок, и царь делает короткую паузу в речи, чтобы согреть горло.
Государь явно не ждёт ответа, что, может быть, Басманов сможет лишь пролепетать обсохшими и обмершими губами, потому поднимается с ложе, утопая ступнями в расшитом золотом ковре. Среди холода января этот ковёр и тело мальчика напротив – наиболее желаемые и получаемые способы согреться.
На длинной белой рубахе царя не сияет золотого креста, не блестит приветливо своими объятиями спаситель. Венок из васильков иссыхает в терновник, нежные лепестки обращаются иглами, и кровь льётся потоками по стройному, точно у девы, телу, повторяя форму полученных под Рязанью ранений.
Когда Басманов открывает глаза, выходя из блаженной бессознательности, чувствует спиной не кровь, что сейчас показалась бы ему нектаром из рук Гебы, а губы царя, жадно пятнающие девственно-бледную спину под собой. Только сейчас мальчик также понимает, что уже лежит, упёршись мокрым лбом, на царском ложе, сжимая в трясущихся руках парчовые одеяла.
А потом боль. Сжимаясь, кручинясь, чуть не взрёвывая по-бабьи, Басманов таки сдаётся под настойчивость царя, что, ведомый искренней симпатией к мальчику, даже оказывает милость вначале пользоваться лишь пальцами. Тяжёлые веки дрожат и покровительственно укрывают закатившиеся глаза, хныканье и неохотные стоны, призванные только лишь ублажить слух царя, поминутно срываются с искусанных, некогда розовых и припухших губ.
Готовый броситься с голыми руками на татар, рыскать по всей Риге в поисках Курбского, передушить врагов всех до единого – Басманов не был готов к тому, как бесцеремонно царь возьмёт его, как из горла подневольно сорвётся вскрик, что сжатое немилостивой рукой Ивана Васильевича горло интерпретирует в стон.
Нежное, вовсе не для боёв, а для любви, тело трясётся и елозит по парче, толкаемое неистовой страстью сзади. Литые бёдра обжигают удары да пощипывания, и к мокрому лбу липнут русые кудри. Льдинисто-пустые очи проливают бесславные, никем не замеченные и никем не жалеемые слёзы на расшитое одеяло, и Басманов чувствует, как задыхается, – но то приятно, не подобное минутным захватам дыхания ранее. Вздох собирается над острыми ключицами и вырывается дразнящими облачками горячего дыхания в спёртом воздухе опочивальни. Что-то белёсое капает на мятое покрывало (одеяло скомкано и откинуто отчаянно неистовствующей рукой мальчика).
Услужлив и хитёр, Басманов не плачет о поистине адской боли, развёрзывающейся в его теле. Царю такое не нравится. Царю не по нраву хмурость и печаль "своего мальчонки", что ему, верно, роднее царевича Ивана.
Не роднее, но поддатливее. Мягче, зависимее.
Так и не поняв, что и каким образом такое приятное ощущал мальчик мгновением ранее, внутри он смутно чувствует странную влагу и жар. Боль не отступает, но становится протяжнее, и, когда Иван Васильевич за льняные кудри тянет Басманова на себя, отворотя зарёванное лицо от подушек, мальчик предпочитает рысью прогнуться в запятнанной грехом спине, но не садиться.
Влас его не отпускают, и он взгляд не смеет опускать: из стыда ли это в виду наготы царя или предпочтение не знать, что его ожидает, –Басманов не думает. И не успевает подумать, ибо рот раскрывается под давлением так предельно широко, что уголки губ ощутимо трескаются. Рвотный рефлекс мальчик в себе подавил ещё давно: показательных казней рыжей псины хватило с лихвой. Но дышать трудно и больно, по губам и тупому подбородку течёт белёсая слюна. И над ключицами снова тяжелеет нечто приятное, точно оттянутый миг удовольствия, что тлеет, отягощает изведённые до предела нервы...
Иван Васильевич в кураже дерёт Басманова аки сидорову козу, все волосы истерзал, весь рот осквернил – мальчонка даже отца родного поцеловать не сможет! Мальчику нельзя упрятать лица, нельзя вдоволь нареветься в подушки, потому он томно прикрывает потемневшие глаза, точно где учили его, и царь благосклонно кивает, оттягивая кудри сильнее, и Басманов морщит острый нос, стараясь придать лицу пошлого кокетства, теша орлиные очи государя.
Он впервые не хочет их видеть, не хочет видеть одобрения в них, не хочет принимать ласку его рук, что ныне хлещут мальчика по щеке.
Басманову неиронично кажется, что он тонет в пучине крови и амбиций, не могучи выбраться, – вот его хватают Колычёвы, вот ещё кто, и ещё, ещё... Помнить имена опальных – не кравчее дело, но руки их сильны, и горло наполняется духовной и физической горечью.
— Глотай.
Уже хотевший выплюнуть, мальчик останавливается, шипяще всхлипывает и глотает, держа вострый взор на государе. Из бывших голубых, но уже мутно покрасневших глаз непрестанно и неприметно для обоих, точно обыкновеннейшее явление, бегут пресные, услужливые слёзы.
Тело Басманова трясётся, точно в лихорадке. Плечи ссаднят, будто искусаны затравленным медведем, – и верно: некогда белее снега кожа там, нетронутая загаром или страстными устами, испорчена мелко кровоточащими укусами, словно Ивану Васильевичу нет слаще яств, чем тело его Федоры.
Государь толкает Басмановс обратно на ложе, заставляя утопать спиной в парче и золоте, и мальчик поясницей чувствует мокрое липкое пятно. Подавив на лице омерзение, смотрит прямиком на царя, но прежней надменности и развязности на лице нет. Густые брови настороженно сдвинуты, язык высовывается не для соблазнительного движения по губам, но чтобы успокоить саднящие уголки, что трескаются и кровятся усилиями государя.
Ни подумать, ни вздохнуть – царь не дал времени приспособиться к резкому давлению внутрь, и Басманов без стеснения скулит, метаясь по кровати. Второй раз хуже, а государь требует смотреть ему в глаза. Мальчик на грани: боль и удовольствие смешиваются, точно краски на закатном небосводе, – и он не видит ничего зазорного в том, чтобы обнять дрожащими ногами талию Ивана Васильевича, пытаясь удержаться на месте хоть раз. Государь не наклоняется, чтобы поцеловать мальчика в висок, собрать с облелеенного им же лица мученические слёзы, – он больше увлечён потребительским созерцанием: не каждый раз увидишь, как заносчивый кравчий и душегубец мечется под другим мужчиной от боли и удовольствия и ревёт в три ручья!
— Скажи, Федя... — царь таки наклоняется, но лишь орошая горячими словами, сказанными с придыханием, мокрое лицо. — были у тебя мужчины до меня? Иль ты чист?
— Н-нет, государь... — задыхается мальчик, не могучи избегать вострого взгляда. Складно, будто правда, говорит, подобострастно ловит орлиный взор, но губы не могут не скривиться в рыдании: — Для... для тебя себя хранил!
Царь милостив на дары своим верным слугам, потому сухощавая ладонь его ложится Басманову куда-то на низ живота, и мальчик гнёт хребет, вознося стон в потолок и, кажется, увидев звёзды. Опять он чувствут на теле нечто горячее и липкое, но с трудом дышащему мальчику плевать и даже не омерзительно.
Вскоре отстраняется и собранный, как всегда, государь. Взяв рукой смятое и полуброшенное на пол одеяло, укрывает им своего мальчонку, что свернулся калачиком, трясясь от рыданий, как только Иван Васильевич перестал мучить его. На буйные вихры издёрганных царской рукой волос ложится нежно, точно издеваясь, васильковый венок, что Басманов оставил подле кровати намедни. Государь, улыбаясь, поправляет цветы в волосах своей Федоры.