Есть ли жизнь там?

PG-13
Завершён
23
Автор245 бета
Фэндом:
Размер:
23 страницы, 7 360 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник

Часть 1 и единственная

Настройки
Она входит в пустой дом. Поначалу непривычно. Теперь уже обстановка, располагающая к тому, чтобы оставаться здесь наедине с собой, становится ей чересчур родной, чтобы начинать всё с нуля. Без него. Вернуться к отцу означало признать своё поражение. Хоть она и видела его с момента последних событий один раз: приезжала к ним домой, видела разбитым. Умерщвлённым. Как будто уже отсутствующим в собственной и в её жизнях. Оно и понятно. Она сама уже медленно заканчивалась. С каждым днём своего пустого существования. В тот день остановилось не только его сердце, как бы банально это ни было сказано, но и её. Меглин учил её быть сильной. Не быть жертвой. «Проживать боль — это значит давать ей понять, что она победила...» Эти слова Меглина она почему-то запомнила лучше всего остального, чему он научил её за шесть месяцев иногда — странной, иногда — весьма эффективной стажировки. Впрочем, у такого, как он, по-другому быть не могло. Однако она, похоже, стала. Жертвой пустых обещаний самой себе (которые вскоре, больше не давала — поняла, что всё, как ни крути, бессмысленно). Жертвой его ночлега, по совместительству — дома, которым до сих пор было смешно называть это одинокое, заброшенное место. Про которое знали только они, отец и ещё пара личностей, умудрившихся вторгнуться в их укромное пространство. Да, как ни крути, здесь было тускло. Уныло. И отчаянно. Находиться здесь и далее — означало саму себя на прочность проверять. Здесь всё хранит случайные и нет воспоминания, говорит о том, что ещё в недавнем прошлом они были вдвоём, а теперь от великого и ужасного Меглина остались только... кактусы, фляжка и вся эта «берлога» с её бесполезным, но многочисленным добром. Она заворачивалась в бессильный клубок, ожидая так наступления утра, а потом шла выполнять свою прямую обязанность. Ловить маньяков. Которыми, по-прежнему, земля полнится. Смерть Меглина ничего не изменила. Оттого, что он теперь находится по ту сторону гроба, тёмные силы не перестали выдавать себя за карающее невидящих людей «добро», которое призвано спасти мир. Есения смотрела на себя в зеркало, одевалась и шла делать свою работу. За которую отдала четыре года в высшем учебном заведении. И которая стала ей так невыносима в последнее время. Чему она сама же искренне удивлялась. * * * Жажда замучила её. Но жажда не в прямом смысле слова. Жажда сна. Она не помнила, когда в последний раз на неделе спала спокойно. И сейчас беспорядочно вертелась на кровати, метаясь из стороны в сторону в попытках покинуть этот бренный мир и соприкоснуться с царством сновидений. Щемящих, утомляющих, порой, своими сюжетами ещё пуще повседневной жизни, сухой и обесцвеченной, однако — тех, в которых была хоть часть той жизни, о которой она мечтала и в которую имела возможность погрузиться. Хотя бы так. Меглин в её снах был живой. Настоящий. Родной. Большой и тёплый. Она прижималась к его груди перед сном, никакие мысли не трогали её, кроме мыслей о счастливом — уж точно — будущем, в котором лишь они. Вдвоём. В её снах они часто прогуливались вдоль линии моря. И пусть Меглин там, скорее, служил то появляющейся, то исчезающей декорацией (таков характер снов: увы, он и в жизни часто был закрытым, недосягаемым, внезапным и непостоянным, а потому — далёким и почти мифическим существом. Без права на близость по отношению к ней). Её это устраивало. Это — единственная возможность его видеть. Кроме появления данного «персонажа» в её опять-таки всплывающих порой независимо от её сознания и воли воспоминаниях. Его силуэт, фигура и добрая насмешка — всё это исчезало, словно представляло собой одну большую помеху, которую следовало бы немедленно устранить. Потом он снова появлялся: шёл, вместе с ней, пока она протягивала ему руку, смеясь, по кромке моря, босыми ногами по песку... Извечный и не надоевший ей нисколько, повторяющийся из раза в раз — один и тот же — красочный и давящий на больную мозоль, разочаровывающий только в момент пробуждения, реалистичный и выбивающий всю почву из-под ног, сон был её спасением. Уходом от реальности. Бегством в другой мир. Где всё ещё может быть хорошо. Где можно исправить то, что ошибочно наворотили они оба и что предприняло против них коварное время. Она не должна была в него влюбляться. Разница в возрасте, их обоюдное положение, жизненная ситуация Родиона — всё это не располагало к созданию счастливой пары. И ячейки общества, тем более. Да что там... просто к относительно стабильной и размеренной жизни. Но чувства не спрашивают, в какой момент и в сердце кого нечаянно появиться, пронзая, как пуля навылет. Как финский нож . Впрочем, и обычного было достаточно. Но только не чтоб начать красивую историю, зародить её и дать надежду и соблазн. А чтобы её закончить. Нож, который она вонзила в его сердце, стал приговором. Окончательным. Для них. С тех пор её спасение — эти сны. Отравляющие её лёгкие тяжёлым дыханием больше, чем сигареты или смертельный газ, обжигая крепче, чем алкоголь, заставляли самой разбиваться — день за днём — на тысячи мелких осколков. Постепенно в её сны стала приходить маленькая девочка. Удивительно похожая на неё саму и маму. Ольгу-Веру. Только глаза были чьи-то другие... Во сне — не разглядеть. * * * Она постепенно проникала в его личное пространство, разрушала привычную зону комфорта. Оставаясь у него дома на ночь, позднее она обосновалась там на вполне законных основаниях. Два одиночки — это уже, пожалуй, слишком. Однако они каким-то образом, неясным даже друг для друга, удивительно совпали. То, что она повлияла на него положительно, заметил даже Бергич. Увы, даже его заключение и положительный прогноз в случае вовремя начатой реабилитации не смогли повлиять на исход, который теперь слишком хорошо известен и отдаёт в сердце чем-то своим, ноющим и резким. Ей часто не хватало его профессионального совета. Ей не хватало его самого. Больше, чем кого бы то ни было. Наверное, потому, что только он знал её, а она знала его. Это было странно, но они «нашли» друг друга. «Я хочу научиться так же, как ты, безразлично смотреть на трупы. Так же хладнокровно убивать. Так же не сочувствовать пострадавшим и не ненавидеть маньяков, потом, однако, самой же становясь больше похожей на одержимую, чем на здоровую. Безучастную и справедливую...» Эти слова видит только её «дневник». Тетрадь, потрёпанная жизнью, валяющаяся в дамской сумке, которую теперь она вынужденно носит с собой, разумеется — не везде и не при любых обстоятельствах. Там среди прочего — ключи, мобильный телефон, выписки из женской консультации (куда она часто ездит на его машине — по-хорошему, надо было её сжечь, избавиться от противных — оттого, что слишком навязчивых — ассоциаций, но она не смогла), бутылка с водой, собственно, та самая тетрадь. И карандаш. Которым теперь она всё реже собирала волосы и всё чаще — писала всё, что в голову придёт. Начиная от деталей происшествия и подробностей, в которые можно было углубиться при осмотре жертвы и в дальнейшем размышлении относительно произошедшего... Как это было при Меглине, в начале стажировки (теперь всё надо начинать заново — она снова «учится ориентироваться в темноте»). Только с Меглиным она училась «здесь и сейчас», поэтому такие записи были редкостью. Сейчас ей некому было подставить плечо, никто не мог направить её на путь истинной разгадки. «Метод» работал всё хуже на уставшее и дёрганое сознание: учитывая недосып и вечный стресс, мыслить «как убийца» приходилось едва ли не в последнюю очередь. Всё больше ценности она отводила фактам, «зацепкам»... а подсказки, чтобы, наконец, собрать всё воедино, давал ей он. ...и заканчивая, собственно, мыслями относительно того, как этот мир окончательно вытрепал из неё всё то, что когда-то составляло её душу, и не оставил внутри ни единого живого места. Выжженное поле. А что она хотела, когда шла в эту профессию? Увы, не женское это дело. «Так ко мне хотела поближе... Любовь, сами знаете, зла» Но никто ведь не ожидал, что причиной её «слома» станет не сама работа. А конкретный человек, у которого есть имя. Которое она предпочтёт не вспоминать — до тех пор, пока в свидетельство о рождении своего ребёнка, в графу «отчество», не нужно будет что-то вписать. Она ещё подумает. Хотя и так знает наверняка, что не сможет лишить себя последнего права на то, чтобы удостоить его чести появиться где-то в семейных документах, а свою дочь — отца. Пусть даже так, на бумаге. Родиона ей не хватало. Но ещё больше — чувства защищённости, плеча, откровения, несмотря на его скрытный и отчуждённый от всех характер. Не хватало той надежды, которая у неё была и которую поселять внутри изначально было напрасно и опасно. Но она была достойна Меглина. Отчаянная, готовая идти на риск, готовая всю себя отдать, лишь бы дойти до конца и прийти к финальной точке, где все ниточки сходятся. Ей не хватало его сумасшествия. В своём она и без того погрязла. А сумасшедшие, окружающие её вокруг, и сравниться не могли с тем «Меглинским безумием», которое заменяло ей всех людей с «поехавшей кукухой» с лихвой. Компенсировало недостаток возможности раствориться в ком-то по итогу дня и желание видеть рядом с собой кого-то, до безумия похожего на тебя самого, но в то же время — со знанием этой жизни, как её прожить. С опытом и прожигающими насквозь глазами. Харизмой одинокого волка. Которому, как оказалось, тоже иногда нужен тот, с кем можно вдвоём «повыть на луну» и с кем можно не скрывать свою истинную природу. Зная, что её примут, и завеса приоткроется до такой степени, что больше не захочется ничего изображать. А иногда — даже оставаться самим собой. Захочется стать лучше, пусть хоть всего на одно ничего не стоящее мгновение. Меглин оставил ей после себя себя. Но уже в другом проявлении. И, наверное, это стоило ценить. * * * Долго она не могла собраться с силами и сесть на это, привычное место, чтобы написать то, при мысли о чём бешено заходилось сердце, а руки дрожали. Испуганно. Стыдливо. Словно перед первой попыткой лечь в постель с понравившимся мальчиком. Занести карандаш над листом, испуганно смявшимся под её рукой, и рассказать о том, что стало в её жизни обыденным, но так неожиданно разукрасило её. То, что не казалось таким уж правильным, если честно — по её мнению. Не по мнению Вселенной. Есения глубоко вздохнула. Набрала побольше воздуха в грудь и...

несколько месяцев назад...

Сырая и пасмурная осень. Пора дождей. Тусклое, не сулящее ничего хорошего, безрадостное небо. Потом — снег. Пейзажи, только и умеющие что вогнать в тоску. Реальность, отнюдь безрадостная. Тучи сгущались над землёй, над которой ранее с завидным постоянством лилась из них небесная вода, окропляющая собой всё живое: деревья, здания. Заливающая людей, которым в тот момент «посчастливилось» оказаться на улице. Наверное, она многое бы отдала (или согласилась бы на это), чтобы снова услышать хотя бы стук дождя о стёкла лофта, в котором поселилась ещё задолго до всех событий. Ужасающих и поражающих своей безысходностью и жестокостью по отношению к молодой девушке. И к нему. Хотелось сродниться с дождём. Стать его частью. Забыться и пропасть в нём, как в бутылке дорогого, хорошего коньяка, который так любил пить её начальник. Неконкретную марку — просто коньяк. Как единственное (или одно из немногих) спасение от жизни. Теперь-то она его понимает. Жаль — слишком поздно. «Мне только пить-то и надо» А что? Ей можно. За честные расследования. За Родиона Меглина. За себя, такую смелую и отважную. Только последние слова были натянуты хуже известной совы на бедный глобус, а она совсем себя таковой не считала. Напротив — истязала нескончаемыми мыслями о правоте своего существования и о правоте мира в целом. Но это было уже ни к чему. Шёл этот противный снег. Весь последний месяц. Будто собственноручно закапывая, засыпая и накрывая больничной простынёй, белым покрывалом всю их историю, забирая у неё не только Родиона, но и тот воздух, которым дышали они, ещё будучи рядом друг с другом. Совместно расследуя очередное дело или просто посвящая прогулкам редкие минуты, очерчивая улицы и навсегда оставаясь в памяти у них. Сами люди всё слишком быстро забывают. Город — помнит. Города. «...горят города чьей-то большой любви» Есения сидела на скамейке, на небольшом отдалении от психбольницы, на уличной территории, где всё было осыпано жёлтой листвой и покрыто слоем снега. Несколько дней назад её жизнь прервалась. Она особенно толком ничего не понимала: существовала в неком анабиозе, выбраться из которого ей предстоит не сегодня, не завтра и не через месяц. Требуется долгая работа над собой. Убийца, который был где-то на свободе. Смерть близкого человека. Новость, которая огорошила её буквально сегодня — всё давило на бедную девушку и без того. Сегодня её — зачем-то — «вызвал» сюда и не спешил поощрять своим присутствием Бергич. Она послушно ждала здесь, пока тот выйдет к ней, подсядет на лавочку и поведает, в чём же дело. В глубине души ей хотелось думать, что это как-то связано с Родионом... Но мыслить здраво голова отказывалась. Была полная неразбериха и сумятица, спутанный клубок. Поэтому оставалось ждать. Принять её в своём кабинете он не мог — там метались больные пациенты. Часто их прерывали и раньше. Разговор предстоял важный. Тет-а-тет. Не стоило мешать будничному течению жизни местной клиники, которая когда-то спасла Родиону жизнь. Вернее, один конкретный врач. И в стенах которой он скоропостижно закончился. Невзирая на некогда положительные прогнозы. Выбор был сделан. Увы, не в пользу продолжения хождения по земле. Не в её пользу. Бергич садится рядом. Его голос — слегка отстранённый, кашель — сухой, глаза — в них сложно прочесть что-то наверняка. Он собирается сообщить ей что-то важное. Что? Есения видит боль, облегчение, надежду... Обнадёживается сама. Но запрещает себе верить. Да и во что?.. «Родион выжил...» Как в тумане — слышит она обрывки фраз Вадима Михайловича. «Смещённое сердце... Врождённая особенность» «Его показатели сейчас в норме. У нас есть шанс...» Она ничего не слышит. Слова — как слипшийся ком. Не понимает, радоваться ей или бежать. Плакать или смеяться. Выбирает молчать и остановиться где-то посредине. Тучи не спешат уходить. Они остаются у неё над головой. В сознание ударяет не сразу, но ударяет предчувствие того, что ничего уже не будет как прежде. Только Бергичу она об этом не скажет. Пусть поборется старик. И она поверит. Чуть-чуть. Совсем ненадолго. В глазах появится былое сияние. Возликует девичье нутро, птицы по имени Вера и ещё одна — с именем Любовь — воспарят, свободно пускаясь в полёт, ничем не сдерживаемый. Но лишь — временно. Всё в жизни временно. Всё утекает. Кроме того (вернее — той), что теперь с ней навсегда. В тот день ей подарили надежду. И забрали её.

незадолго до этого...

После того, как она вонзила нож ему в сердце, она ещё долго не могла прийти в себя и успокоиться. Громко плакала. Навзрыд. В конце концов, плач плавно перешёл в рыдания. Невменяемые стоны и срывающийся на хрип голос. Она слабо помнила тот момент, но, кажется, её нашли в одном из коридоров, куда у той хватило сил доползти. Абсолютно не в себе, прижимающейся к стене, сползшей по ней, сидящей на корточках, обессиленной и встревоженной не на шутку. Под её же резкое и активное двигательное сопротивление её повели в отдельную палату, насильно уложили, дали какое-то успокоительное... И оставили одну. Непростительный поступок по отношению к человеку, который сейчас потерял всё. Но всем было наплевать. Единственный человек, которому вряд ли было бы наплевать, был убит ей же самой. После успокоительного она лежала, беспрерывно смотря в одну точку, полночи, уснув только под утро беспокойным, прерывающимся на всхлипы и отчаяние сном. Сны были жестокие и создавали перед глазами картинки, которыми уж точно не хотелось дополнительно любоваться. И в жизни хватило. Натерпелась. Эти сны заглядывали к ней и потом. Мучили так, что хотелось, несмотря на всю принципиальность и рвение отвлечься от текущей ситуации, бросить всё к чертям и уехать, оставив маньяка на кого-нибудь другого. Но она не могла предать его. Предать себя. Если она выполнила данное ему обещание и сама избавила его от мук (чего бы ей это ни стоило) — значит, и в остальном она пойдёт до конца.

в тот же вечер...

В больнице она слышит чьи-то голоса из персонала (неразборчивые — сознание «плывёт»): мол, «она, наверное, зашла к Меглину и увидела его мёртвого... бедная девочка... вот это зрелище... точно не для слабонервных... я бы не смогла». Исходя из всего, она поняла, что её считают невиновной и непричастной к смерти. Самоубийству, если точнее. Прекрасно. Так и должно быть. Каша на вкус была... у неё отсутствовал вкус. Завтрак, съеденный только для того, чтобы не упасть в обморок (хотя за жизнь держаться пока, особо, причин не было), прошёл довольно быстро, хоть и, одновременно с тем, казалось, тянулся вечность. Что с ней дальше здесь будут делать? Посчитают психичкой и станут удерживать? Или отпустят домой, когда увидят, что ей немного полегчало и первоначальный шок прошёл? Такой шок не пройдёт никогда. Годы только немного затопчут его, притупляя сам момент и его силу в памяти. Она — Убийца. Убила самого родного человека на Земле. Как много в этом слове горечи и привкуса крови на губах. Жажды жизни и тяги к смерти. Всё в одном. Она окончательно рехнулась. Прошло ещё пару дней. Утренняя тошнота после еды не приносила дополнительной радости в её и без того угрюмые, наполненные пустым существованием часы. Дом Меглина заботливо принял её вновь, окутав теплом стен. Жаль, не присутствием хозяина. Вставать по утрам было сложно. Да и зачем?.. Но, когда тебя выворачивало наизнанку, а организм требовал того, что он сам не знал, приходилось волей-неволей поднимать своё существо и тащиться в «ванную». Хотя, скорее, — бежать. Осознание приходит не сразу. Как луч света в тёмном тоннеле. Как выглянувшее навстречу заброшенному дому, отчаянное солнце. Радостное и светлое. Как обух по голове. Как вопрос. Один большой застывший вопрос. И тест, одиноко лежащий перед ней на столе в тот день, развенчивает ответ «нет», сказанный в порыве открытия и ужаса самой себе час назад. Отныне смысл жизни был определён. Жаль, что без него.

месяцем позже...

С Новым годом. — Есения кривится, поднимает бокал, который наполнен пенящейся жидкостью (детское шампанское), опрокидывает его одним махом и вздыхает. «Вот и новый год». Новый год без него — как издевательство. Как констатация факта. Мол, посмотри: ты живёшь, а он — нет. Планета движется, продолжает вращаться. Но его нет рядом. Хотя ещё год назад она спокойно отмечала этот праздник в «здании». А ещё год назад — впервые с одногруппниками. Всё изменилось. Горько усмехается, понимая, что далеко не в лучшую сторону. Хотя... как посмотреть. Дом для неё давно перестал быть таковым, о чём она сама же рассказывала Меглину в ту ночь, когда пришла ночевать к нему, кажется, в первый раз. С отцом отношения, скорее, напоминали некогда счастливую семью — папу и дочь. Она не хотела продолжать в таком духе, но иного выхода не было. Поздравила его сухой эсэмэской, нажала на кнопку блокировки и продолжила распивать «утешительный» напиток, который только теперь ей и можно было пить, учитывая новые жизненные обстоятельства. Дальнейшую ночь она почти не замечает. Сначала тупо смотрит в окно, будто надеется увидеть там что-то. Салюты, людей, услышать их крики — почувствовать себя частью общего праздника. В то же время, она — как никогда — понимала, что не способна сейчас не то что находиться среди людей — вспоминать о том, что в её жизни есть не только она, маленькая девочка, появления которой на свет она ждёт больше, чем чего бы то ни было — и о чём, одновременно, с ужасом по вечерам думает, но и ещё однокурсники (бывшие), некоторые из них по совместительству — ещё и друзья, отец... подозреваемые. Нет, это определённо худший Новый год в её жизни. Да и праздник — что там — всего лишь напоминание, что планета стала на год старше, а мелкие человечишки на ней — ещё на год приблизились к своему скоропостижному отбытию — прочь с Земли и от всей привычной цивилизации. Есению волновала тема смерти, но сейчас, похоже, она проходила мимо неё и вонзалась в сердце куда острее, чем всю её жизнь. Когда она ставила себе цель найти убийцу матери, расквитаться с ним и положить начало справедливости. Не подозревая, что смерть порождает смерть. Её — в том числе. Не так давно убили её Родиона Меглина. Она — своими же руками. Но официальная версия — самоубийство. Исход, который можно было предположить. Она жила так (или, по крайней мере, старалась абстрагироваться от случившегося), словно не сама вонзила нож в сердце бывшему наставнику и — что куда прозаичнее — любовнику. Что не она прекратила его существование. Он больше не будет отмечать эти дни в календаре до скорой кончины, как все земные. Как она — сегодня. Она боялась, что её убьют раньше, чем она увидит свою дочь. Что убьют их обеих. Она бы так не переживала, если бы не знала, что это — последнее, что осталось у неё от Родиона. Очень страшно было дарить этому миру нового человека, зная, какой «восхитительный» букет психологических проблем и возможных отклонений он возьмёт у своих родителей и не только. Ещё страшнее — понимать, что она ничего в таком случае ему не сможет дать, чтобы нормализовать его психику хотя бы адекватным существованием в этом мире. С матерью, с тем же отцом. Последнего — нет, мать — нездорова. Функционирует как нормальный человек, живёт — как псих. Отрешённая, на вид — больная, запершаяся в своей клетке Родиона, выбирающаяся только на очередной осмотр, задержание и в целом — по каким-то делам — согласно призванию. Она не знала, это это будет девочка, но точно знала, что это будет девочка. Просто вопрос времени. Новый год, а снега даже нет. К чёрту настроение. «Лягу спать» — подумала она. Когда Есения, заспанная и уставшая, уже повалилась на свою (их) кровать в меглинском шкафу, завибрировал телефон. Видимо, она его не до конца отключила. «Папа». — Да, пап. И она мчится по праздничным пробкам прямиком через весь город — к человеку, который сделал многое для неё в этой жизни. Хотя бы в доме, где она выросла и где хоть немного, но её ждали, пусть уже и навсегда почти чужой человек, она сможет расслабиться. И не думать о том, что скоро — опять работа, день, сменяющийся на другой без толку и без радости, и за окном — всего-навсего холодное и неприветливое, к слову, её самое нелюбимое время года. Прежде всего — он не дал ей упасть на дно, когда очень хотелось. Всё-таки, Родион утащил её туда с собой. Как? Элементарно, Ватсон. Одним своим существованием Андрей Сергеевич делал так, что его дочь боялась кончать свою жизнь так же, как её — по заключению — закончил Меглин. Накладывать на себя руки. Конечно, внезапная новость относительно того, что теперь она ответственна за ещё одного человека, незначительно повлияла — тоже — в какой-то степени. Но отца было жаль предать. Банально. Он же ни в чём не виноват. Что она такая непутёвая выросла. Что из-за какого-то жалкого следователя «за сорок», убийцы её матери, той, что подарила ей жизнь и любовь до определённого возраста, что была для неё, как и для всех детей, нерушимым идеалом, из-за какой-то напыщенной, самоуверенной сволочи она... нет, довольно. Не сегодня. Новый год — как-никак. Новый год, а проблемы — старые. Даже, она бы сказала, неистекающие. Ничего нового или необычного. Жизнь, идущая своим чередом. «Ты меня не поймаешь» Утро приходит как-то само собой. Есения возвращается «домой»: не в здание, а к Меглину. Желаемо падает на кровать, зная, что в её распоряжении все дни, положенные законодательством во имя празднования главного праздника страны, и всё это время она планирует провести так, как задумала: не вылезать из постели. Но утренняя тошнота, особенно — после выпитого вчера на ночь шампанского, рушит карточный домик, и приходится соображать заново. Хвататься за стены, которых практически нет, бежать в «ванную», там соскребать остатки жизнедеятельности, падать без сил от голода и от невозможности что-нибудь съесть. Хвататься руками за голову и понимать, что это — только первый триместр. Всё самое хуёвое катастрофическое — впереди. Новый год уже начался, и жизнь бьёт ключом, в основном — ей по голове. Вместо того, чтобы остановиться и дать остановиться ей. Выдохнуть, подумать обо всём. Некогда. Когда приступ немного спадает, берётся вновь за знакомые бумажки из архива Меглина и пытается свести концы с концами. Ей с этим жить, если не справится. Вариантов — ноль. Он бы спросил её: «что видишь?». А она бы ответила: «полный залёт». И оказалась бы не столь не права. «Я пишу тебе это не для того, чтобы ты страдал. Я пишу для того, чтобы освободить свои и твои воспоминания. Наши воспоминания.

[я напишу тебе письмо —

в нём будет ровно двадцать слов:

о том, что я пишу назло,

о том, как нам не повезло,

но повезло]

Девочка растёт уже большой. Я хочу её увидеть. Порой я очень сильно устаю, но запрещаю себе это делать. Ведь так я не стану сильнее и предам всё, чему ты меня учил. Я ни на минуту не могу расслабиться. Знаю, что надо. Ради неё и ради себя. Но не могу. Каждый день — как бег на длинную дистанцию. Так беспомощно мне, пожалуй, до этого не было никогда...» Здесь письмо прерывается. Видимо, Есения, залив слезами его часть, размыла дальнейшие строки, из-за чего текст стал неразборчив. Или попросту перестала писать, когда поняла, что снова жалуется на свою жизнь, и ничем из этого она не может поделиться. Слишком тяжело самой же верить в то, насколько безнадёжно и небезопасно твоё положение. Она возвращается, говоря снова, что всё хорошо. Вернее, относительно хорошо (делится повседневностью без уклона в эмоциональную часть). «Знаешь, мне иногда хочется, чтобы ты меня увидел. Правда. Узнал, как тут у нас всё. Вернее, у меня. Я всё ещё живу одна — у тебя — дома. Ко мне иногда приходит Женя: помогает вести расследование, просто — по дому... Он не станет для меня родным человеком. Он просто рядом» Письмо снова прерывается. Кончается следующими строками: «Я скучаю, Меглин. Чёрт возьми, скучаю. Правда. Это такое нелепое чувство. Раньше я скучала только по маме. Теперь вас — двое. Ты избавил её от муки жить на этом свете, а я, как мне хотелось надеяться, избавила тебя... Только мои собственные на этом не закончились. Хочется верить (или хотелось бы, по крайней мере), что кто-то — когда-нибудь — избавит и меня. Но мне нельзя. У меня есть она. А я — у неё. Мы должны теперь заботиться друг о друге. Конечно, в большей степени я — о ней. Мне иногда кажется, что я скучаю ещё и по ней. Хоть она ещё не родилась. И я ни разу её не видела» Письмо снова читается с трудом: строки расплывчаты. Буквы со своими и без того причудливыми закорючками, разбросанные по бумаге в хаотичном порядке (так видится из-за стихии, поглотившей их), сложно собрать в предложения, а последние — довести до логической мысли. Последняя строка написана совсем криво и размашисто. Есть следы от слёз, не слишком явные: только бумага немного деформировалась от воды, образовался изгиб. «Я назову её Вера. Твоя Е...» Есения отложила лист бумаги, складывая его, предварительно, вдвое. Оставила на столе: среди меглинских кактусов, бумаг по делу, многочисленных, и своих самобичеваний. Здесь давно была одна бесконечная ночь. Беспробудная. Даже солнце не очень охотно заглядывало в «усадьбу» Меглина. Не то чтобы она не привыкла. Но хотелось иногда, хоть раз за все эти месяцы, увидеть его проблески. Ощутить жизнь. Свежее дыхание. Борьбу. Не за неё — за себя. Но зима стояла гордая и непокорная, непоколебимая и не преклоняющаяся ни перед кем, не исполнявшая ничью прихоть. [жди меня, мы когда-нибудь встретимся заново, жди меня, обречённо и, может быть, радостно жди меня, в этом городе солнце как станция как бы не сгореть мне, как бы не сгореть] * * * — Ты мне это письмо писала? — позже видит Меглин, поднимая скомканную вдвое бумажку с тумбочки — куда были «выброшены» слезливые предложения, красноречивая нервозность и отчаянное желание всё это выплеснуть. Сразу. За один раз. Но вышла только жалкая попытка, как ей казалось. Боль давно запечатана внутри неё. Она не прогоняется. Не уходит, трусливо оглядевшись при виде кого-то, кто её отогнал бы, не пригласил бы вновь. Не оставляет в покое истерзанную душу. Однако Меглин потом ещё долго старательно изучает его. Одно из немногих (попыток было несколько, остальные — не такие удачные) и немногого, что у него есть и осталось от той Есении, оно становится его «настольной книгой». Когда жена спит по левую сторону от него, Родион осторожно, тихо, чтобы не разбудить её, разворачивает листок, сложенный бережно вдвое (она сделала это, закончив свои излияния в тот день), который лежит у него под настоящей книгой. На тумбочке прикроватной. Он прячет его, чтобы она не нашла. Любое упоминание о прошлой жизни — возвращение в Ад. Её, персональный. Он не хочет, чтобы она переживала всё и касалась всего заново. Она, тем не менее, находит его. В одну из уборок. Неспециально приподнимает книгу Родиона, не желая под ней что-то найти, и находит... «Неожиданный выбор для человека, который сам пережил Ад — погружаться в чужой», — подумала она в тот день. Она писала его не для того, чтобы, на случай, если он «воскреснет» (о чём и думать было немыслимо и не представлялось возможным), — то непременно станет читать и перечитывать. А он читал его — она была уверена — не один раз. Раз в таком укромном месте лежит. С целью достаточно простой и понятной: освободиться от страданий. Выразить их на бумаге. Поговорить с ним через бумагу. Пока он был там. В её представлении — далеко от Земной цивилизации и от планеты Земля в целом. На самом деле — просто далеко от неё. Далеко от них. Как ни странно, Родион любил с ней много говорить. Обо всём. То, чем он раньше практически не занимался. Говорить, что случилось. Вернее, обговаривать. Не «запечатывать» конфликт, а искать в нём начало и — по возможности — конец. Этот Родион охотно предлагал свою помощь, если он мог и хотел ей помочь (касалось это бытовых вопросов или куда более серьёзных — к официальной работе он пока не вернулся, так что только на кухне с Есенией «вёл» расследования, как мог). Был до неприличия ужасно тактильным и «своим». Как будто другой Родион. Улучшенная версия. * * * Есения забыла принять таблетки. Образ Меглина «впивается» ей в зрачки, не давая очнуться, не оставляя возможности встать, пошевелиться. Она ощутила на себе очередной приступ галлюцинации, с ужасом осознала это и забилась в припадке, как когда-то это было у него. Страшно видеть со стороны и проживать самой. Она не понимает, что — жизнь выдуманная, что — реальность. Она ведь ждёт ребёнка. Так?.. Она не сошла с ума. Она — здесь, на его кухне. Она ждёт, что сейчас выпьет заветную таблетку — и тот уйдёт у неё из головы, из её больного «воображения», растворится в глубине сознания причудливый образ. Крепко жмурится, сползая на пол и обхватывая затылок руками. Стонет, крепко сжимая зубы. Готова волосы на себе рвать. Всё это закончится. Когда-нибудь закончится. — Ну что ты? — слышится его голос сквозь пелену бреда, созданного её воспалённым мозгом. Это правда он или очередная галлюцинация?.. — Сейчас выпьешь таблеточку. Вот так. Хорошо... — даёт ей упаковку, она заглатывает оттуда сразу несколько, чтобы наверняка, держит её за подбородок, заставляет глотать, чуть подняв голову. Это же не она сама себе делает, верно? Такого не может быть... — Вот теперь всё будет хорошо. Его тембр мягкий, успокаивающий. Словно берёт за душу, за самое чувствительное нутро. Его руки — сильные, но нежные — хватают её и «бросают» — следом садится он сам — на диван. Гладит, оставаясь при этом образцом спокойствия. Когда-то сам это пережил. Но теперь ему кажется, что не в такой форме. У неё всё гораздо серьёзнее. — Бедная моя девочка, — еле слышно шепчет Меглин, вызывая глухие рыдания у девушки. В конце концов, успокаивается совсем и обмякает, пребывая в его спасительных объятиях. И так проходят дни, начиная с его возвращения. Она видит Меглина и не понимает, радоваться этому или нет. Живой он, здесь, и его можно потрогать — или то, в чём она страшно боится себе сознаваться. У неё бывают приступы. Головные боли. Панические атаки. В эти моменты кажется, что Меглин — лишь фантом, оказывающий и без того разрушительное действие на её психику. Просто он тотчас же становился таким заботливым, пытаясь вывести её из выбившего из реальности состояния (прям как в её снах), что не ощущался тем, кем должен был. Может, это естественно. Может, он просто любит её. И их дочь. И они счастливы. В той мере, в которой вообще могут быть счастливы два больных на голову следака, родивших ещё одного человека, за состояние которого теперь всерьёз предстоит беспокоиться. В их Вселенной и ограниченном мирке — одни только маньяки: серийные убийцы, насильники... Такие же больные, только — с бо́льшими правами, чем нормальные обычные люди. Этими правами они сами себя наградили. Может быть, ей всё это только лишь мерещится. Может быть, она — до сих пор одна, беременная. На краю города... В сырой постели. И без права на ошибку. И без его согревающих рук, умеющих делать и больно, и хорошо. Но — даже когда больно, — всё равно хорошо. Такая странная штука — близость. Как можно доверять тому, кто ради неё вернулся «с того света», если она себе не доверяет? Вопрос. Но он исправно «кормит» потчует её таблетками, сидит с Верой, когда ей совсем плохо и когда она на очередном деле (он больше не выезжает — поздно уже), сжимает её руку перед сном и лечит её психоз кожа к коже. Жаль только, что всё это не помогает. Пока она не выйдет в стойкую ремиссию. Но с её работой та ей не грозит. Хоть и Родион считает по-другому и свято верит в неё. А у неё каждый день — это поиск сбежавшего или бегущего от правосудия психа, найти которого — вопрос времени, но именно это время её до сей поры и терзает. Она похоронила себя в этих расследованиях. Осталась там. Сложно было начать всё с чистого листа, когда раны, нанесённые старательно осколками прошлого, всё ещё болезненно кровоточили, не давая спокойно отпустить ладонь от тех мест, откуда льются стройные, уже гораздо более тоненькие, но исправные струйки. Неутихающей крови. [жди меня, я когда-нибудь выйду из комнаты, жди меня, я приду этой осенью, кажется жди меня, за меня там все молятся, жмурятся как бы не сгореть мне, как бы не задеть их] Она не помнит, как родила здоровую девочку. Врачи что-то кричали ей, всё было как в тумане, а потом они положили ей её на грудь... Это чувство, когда ты впервые видишь своего ребёнка и ощущаешь его так близко, но — в то же время, — когда ты катастрофически обессилен и ничего не можешь предпринять или сделать, осталось с ней навсегда. С короткими волосами было очень удобно. Отныне она не носила с собой карандаш. Волосы были убраны за уши, а она, хоть и первое время не узнавала себя в зеркале, кажется, даже нравилась себе такой. Любые проявления сексуальности хотелось подавить. Чтобы никто даже не вздумал взглянуть в её сторону. В конце концов, ей теперь этого не нужно: у неё в жизни новый период, новый этап, который будет безумно сложным и изматывающим. Наконец-то можно пожить для себя и относительно спокойно, если спокойствие вообще вписывалось в её жизнь как существующее в ней, независимое понятие. «Покой нам только снится». Это действительно так. Вера кричала у неё на руках. Первое время — постоянно. Есения не понимала, что с ней делать, пока не наладила контакт со своим же ребёнком, с самым дорогим человеком на свете. Не полюбила её по-настоящему. До этого она любила в ней только тот факт, что она — от Меглина. В этом она не сомневалась, и это несомнение пронесла до самых родов. Пока не обнаружила, что у неё напрочь отсутствует материнский инстинкт. Тот, каким она его видела и представляла. Дело в том, что всю беременность она не жила — выживала. Жила на пределе своих возможностей, на пределе сил и здоровья — как физического, так и ментального. На последних месяцах с трудом заставляла себя ходить и передвигаться по квартире. В то время как за её пределами буквально носилась по местам преступления, составляя мысленно портреты преступников, строя логические цепочки, пытаясь оказаться на их месте, как Меглин. Получалось слабо. Беременный мозг тупел с каждым днём, а слабость и усталость выражались постоянным желанием упасть замертво «где-нибудь здесь», коим являлось любое место в ближайшем радиусе. Всё, чему её учил Меглин, не осталось забытым и очень помогло ей. В итоге дело было раскрыто. Маньяк — пойман, а она — выпотрошена до краёв. И её дочь это первое время чувствовала. Пока их не выписали, и она не начала с ней гулять. Радоваться каждому лучу солнца, который сопровождал конец лета и печальную осень, несмотря на её раннее начало. Каждой снежинке — потом. Каждой улыбке Веры. Дело «Ты меня не поймаешь» осталось для неё незакрытым гештальтом даже после того, как она уже пару месяцев жила одна — наедине с дочкой. Вдали от мирского хаоса и пребывая в состоянии долгожданного облегчения от освобождения. Мучили кошмары. Душили страшные картинки перед сном. Иногда Есении казалось, что она умерла вместе с ним. Просто сейчас она долго пребывает в состоянии, пограничном между жизнью и окончательной, вечной смертью. Она целует свою дочь по утрам и не верит, что её целует. Живёт обычной жизнью и не верит, что она это делает. Так ли она себе представляла материнство? Нет. Но никто не обещал, что будет так, как нужно и хочется ей. Когда Меглин — уже настоящий, не фальшивый, не «подделка» из её фантазий — прижимает её к себе (она кидается ему на шею с громкими всхлипами), всё кажется ещё более нереальным. Его руки на её спине, прижимающие к себе некрепко, осторожно. Будто боится. Нарушить её покой и личное пространство. Или того, что всё может оказаться не так, как было. Отстранившись, она заглядывает в его глаза. Ищет ответы на свои вопросы. — Я здесь. Всё хорошо, — коротко, осипшим голосом развенчивает её беспорядки в голове бывший наставник, мужчина и отец её единственной дочери. Той, что у неё осталась в этом огромном и страшном мире. Та, благодаря кому она смогла на какое-то время позволить себе дать команду «расслабиться». С тех пор они жили вдвоём. Втроём — с Верочкой. Есения постепенно сходила с ума или думала, что сходит. А ему только и оставалось, что без конца повторять: «тише, тише». И она становилась тише. Пусть ненадолго. * * * Одним прекрасным утром она появляется перед ним «его». Той Есенией, которую он когда-то впервые увидел. Которую позже полюбил. С которой позже навсегда простился. Она сверкала счастливой улыбкой и шла ему навстречу, находясь в их всё ещё доме, полуразваленном, но уютном. Только их. Другого такого нет. И не надо. Меглин прижал её к себе, погладил по щеке, заправил короткие, но уже слегка отросшие после родов волосы и еле слышно сказал: — Тебе так больше идёт. Она знала, что это — враньё. Но покорно согласилась, активно закивав. Слияние губ, долгожданное, не заставило себя долго ждать. Минута, продлившаяся вечность и пролетевшая как одна секунда.

некоторое время спустя...

— Меглин, проснись! Она плачет. — Кто? — Кто-кто... Наша дочь! Словосочетание «наша дочь», особенно обращённое к нему, пока упрямо не хотело вкладываться в его бедовую голову, и без того пережившую ужасы, катастрофы и их последствия. Тот пропустил их через себя и чудом не лишился остатков разума. «Дети — это плоды любви, Меглин. Они ни в чём не виноваты. Если у нас с тобой что-то не получилось, это не значит, что нужно ребёнку мешать жить. И радоваться жизни» Он не то чтобы был готов поспорить. Он был совершенно согласен. Вот только как два психически неуравновешенных человека могут воспитать достойного преемника? Когда он узнал, что у него теперь ещё есть дочь, чуть опять с ума не сошёл. Бергич его к такому не готовил. Он все ещё находился не в своей лучшей форме психического здоровья, но то, что домашняя обстановка действовала располагающе, а Есения проявляла особую чуткость по отношению к нему в этом вопросе (так как сама находилась на грани, да и про него уже многое успела узнать), не могло не пойти в момент, когда состояние относительно стабилизировалось усилиями врачей, на пользу. Каждый день был шансом начать всё сначала. Они им пользовались. Пытались помогать друг другу, слышать друг друга и не повышать голос, если что-то не удавалось. Сильные эмоции — не союзники в вопросах семейного счастья. Если только речь не идёт о забавах в постели. То, что у них есть дочь, — это последняя, решающая катастрофа. Для него — единственная, которую он готов принять, пожалуй, даже с радостью и смириться с которой было проще и быстрее остальных. И — одновременно — сложнее. Нехотя поднимается, идёт к кроватке. Укачивать свою дочь. Непостижимо. Есеня прижала ноги к груди и лежит, но спать в таких обстоятельствах она не может.

немногим позже...

К Бергичу она ходит. Не только с ним и не только, чтобы удостовериться, что всё действительно в порядке. — А о ней кто позаботится, если со мной что случится, а? — срывается на крик Есения, когда понимает, что у неё опять могут начаться рецидивы. — Я. — невозмутимо отвечает Родион. Ни один мускул в этот момент на его лице не дрогнул. На самом деле — он, конечно, не допустит, чтобы с ней «что-то» случилось. Он, скорее, сам умрёт, в таком случае. Пусть, может быть, ещё не до конца отдаёт себе отчёт в этом и всецело признаётся. Он уже побывал «там» — у Бергича, в клинике. Без единого шанса на спасение. И теперь он — здесь. С ней. С ними. Двумя. Так что второго случая на их семью он не допустит. Кактусы будет некому поливать. Она — всё-таки — ни на кого их не оставила. Молодец. Можно доверять. Не зря в сердце своё впустил, оставив дверь настежь открытой. Ну и что, что до сих пор сквозняк? Зато больше не затхло. Внутри заброшенного помещения. И помещение теперь — не такое уж заброшенное. Что касается и его жилья, и его сердца.

[я протяну свою ладонь

(мы оба будем без колец)

по мне откроется огонь,

я — твой билет в один конец,

один конец...]

— Вот скажи, ты это специально делаешь, мне назло, да? — Что делаю? Картинка — привычная. Он — за рулём, она — пассажирка. На соседнем кресле. За окнами — дорога. Проносится поток улиц, людей, кончается одна дорога и начинается другая. — Врёшь мне. Тебе это нравится? Скажи. Просто признай. Ты поэтому к себе никого не подпускаешь? — выпытывает Есеня у Меглина. Тот, жадно вцепившись в руль, явно уклоняется от ответа. Однако он не злится. Нет. Ему просто неудобно. Он не привык об этом говорить. Оголять раны и впускать кого-то настолько глубоко... — Опять подряд... два вопроса, — хмурится, однако, прекрасно понимая, что уже не по-настоящему. Это — просто его упрямство, гордость и привычка говорят за него. Уклоняется от ответа. На самом деле — он давно не боится с ними распрощаться. Он боится одного: её потерять. Их. Как самое дорогое, что осталось. Но всё ещё имеет эту дурацкую привязанность к тому, чтобы думать и свято верить, что он может всё сам, что он справится без них, без её помощи, без её «допросов» — поэтому оставляет женские замечания без внимания. О чём, конечно, впоследствии жалеет. А она — уже сама не своя. Снова подорвал доверие. Снова вонзил в её сердце стальной нож. Который она вонзила в его. И ошиблась. Значит, и он ещё может всё спасти. Если не слишком поздно. — Ну так что? — недовольно повторяет. — Меглин. — непреклонна. Полковничья дочь. Между ними всегда — всё на разрыв. Будет вечером. — Ну ты же знаешь, что я... — Знаю-знаю. «Люди тебя не любят и ты их». Проходили, — с горечью вздохнёт Меглина. — Но, раз ты удостоил меня чести быть твоей женой, может быть, ты удостоишь и чести хоть иногда быть честным со мной? Его глаза пристально всматриваются в её. Он не хочет признавать, что она права, но она права. Грустный взгляд снова отводится в сторону. Или — просто-напросто — осмысляющий. — Ты будешь говорить мне правду. Как бы ты себя ни чувствовал. Что бы ни было с тобой. Я буду рядом. Неужели ты ещё этого не понял? «Ну откуда же ты взялась...» — хочет сказать он, но не произносит вслух. Оставляет только у себя внутри. Слова остывают в горле и остаются там непроходимым комом. Что делать? Бежать? Некуда. Да и напрасно. Всё равно он уже — навеки здесь жилец. В доме её страхов, капризов, требований и увещеваний. Во имя него. Непутёвого. А она — навеки гость в его доме. Хотя это, скорее, уже — её дом, учитывая, сколько она здесь всего пережила и выплакала. Он бы столько не смог за двадцать с лишком лет, не справился бы. А она выдержала. Значит — сильная. Значит — его. Со всеми её ночными кошмарами, иллюзиями, невозможностью спастись и желанием остаться. Ради Веры. Он даст ей это тепло и не разбросает его, как потрескавшиеся угли в камине поздно вечером. — Ну так как? — настойчиво требует Есения Андреевна, чуть ближе заглядывая в его глаза и чуть пристальнее ища в них ответ. Сама улыбаясь по какой-то неизведанной причине. — Поехали, — решительно двинулся Меглин, резко срывая автомобиль с места. — Куда? — не понимает, но ей и не нужно этого. Ответа здесь не подразумевалось. Он был написан сам по себе невидимой линией в небе. Меглин отправил их туда, куда сам посчитал нужным. Просто — в будущее. Пока что её это удовлетворило. Но, что будет дальше, — она посмотрит. [жди меня, мы когда-нибудь встретимся заново жди меня, обречённо и, может быть, радостно жди меня, в этом городе солнце как станция как бы не сгореть мне, только бы успеть жди меня, я когда-нибудь вырвусь из пламени жди меня, я приду этой осенью, каменной жди меня, за меня там все молятся, жмурятся как бы не сгореть мне, как бы не задеть их] — Стеклова Есения Андреевна. Согласны ли Вы... — Согласна. — Объявляю вас мужем и женой. Улыбка сочетается с другой, приятное осознание щекочет душу, но главное во всём этом — то, что она уже давно Меглина. Просто узаконить это было необходимо — как слиться в одно единое снова. Как воздух. Как осознание того, что она и их дочь теперь навсегда принадлежат ему. Как последний акт. Но не последний, а просто-напросто — решающий. Выходят на крыльцо. Роспись была скромная. Есения в весенних джинсах, в свободной рубашке и с собранными карандашом, слегка отросшими за два года волосами, той девочкой из прошлого смотрит на своего мужа и не может поверить. Они столько всего прошли. Казалось бы — волноваться уже не стоит. Но это, пожалуй — самое важное отныне. — Меглина Есения Андреевна... Тебе идёт. Она — больше не та девочка. Но она всегда будет ей, пока нужна ему и пока её тело хранит память о том, как он держал её за руку (прямо как в эту минуту), как прижимал к себе — долгожданно, невысказанно, как перебирал в задумчивости копну волос. Пока её память — пока она жива — хранит его слова, на которые он спустя столько времени, стал щедр, пока они засыпают в одной постели и пока их дома ждёт кудрявое, совершенно очаровательное их продолжение. Есения Андреевна улыбается и не находит нужным отвечать. Всё уже случилось.
23 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (1)