Часть 1
18 февраля 2025 г., 22:33
Испепеляющие лучи, показавшееся на востоке, потоком охватывали доблестные степи Хана, лаская шкуры благородных коней, сверкающих на свету, отливая звонкой синью вороньего крыла. Зазвенели чужеземные ружья, раскрылись шатры, увешанные мехом, да добротной овчиной.
Земля застонала, прогнулась под тяжёлым натиском топота острых копыт. Тяжело ей было нести на себе чужеземное иго, уводящее арканами русский народ, травящее дымом кострищ, да оставляющее после себя следы пепла. Г Города плавились в огне, падали крепости, беднели сёла, совсем безлюдно не улицах сталось, лишь Москва матушка, кормилица, родная, отважная, держалась, да и там князь, поговаривают, как в воду канул. Ни слуху ни духу, что уж думать, погубил и его душу светлую Хан, даже не посмотрев, не выслушав молитву. А князюшка за народ к нему на кобылице светлой скакал, дабы смиловался он, оставил стонущую, пропитанную кровью горячею, землю русскую, пусть на месяцок, она бы вздохнула с облегчением, выпустила бы весь пар больной из себя, прогнала бы чертей немытых, некрещенных, на другом языке балякающих, да своего Бога почитающих.
Вот и сейчас она плачет, рыдает, сыновей своих зовёт, прогоните вы их с меня, стрелы в спины им пустите, шатры пожгите, коней их страшных, рычащих, невиданных зверей, на кусочки порубите, да в воду спустите. Но не слышали ее. Сыновья все давно к земелюшке припали, спали родные, подлой татарвой потравленные, убитые зверски, под натиски чуждых Богов.
Князь то и жив был, да весточку не послать, ни слова пустить, удержал его воевода, до Хана не пустил, да и тот его видеть не желает. Ни одна слеза на горячей русской щеке его не рассколет, сколько женщин перед ним на колени падали, сколько детей из лап его цепких к материнской груди просились, а бестолку. До зверя такого не было сострадания, не проникало оно к нему, не сжирало по ночам, и души погубленных к нему не приходили.
А воевода строптивый, молодой, на коне своем сбил, кобылицу к себе приструнил, а князя на землю павшего, в седло взвалил, да к себе увез. Негоже так легко отпускать русскую душу, пусть потешит. Ну, и сделал он из князя светлого московского шута горохового, всем табором они горланили, пальцем тычели, коням под копыта бросали, на углях прыгать заставляли. Да вот весточка пришла. Интересная. Бояре московские пишут. Гонца то сразу прихлопнули, за хвост к его же лошаденке привязали и обратной дорожкой пустили. А вот бумагу важную воевода оставил, да с ухмылкой довольной в буковки вчитался. Интересный обмен они предложили, ох как защимило сердце его альфье.
***
Ало-розовые отблески медленно ползли огромными змеями по полу, забирались на стены, ручным трудом мастеров престарелых вылепленные, убранство их руками старческими омозолевшими годами слоями впитывалось, величия придавая. В столь ранний час, ещё до первого рассветного крика петухов, княжеские палаты пустовали. Слуги да бояре не вырвались из лап сладкой неги, лишь одна невысокая фигура медленно двигалась по широкому коридору, шаг до того тонёхонек бывал, что сдалёку посмотреть, так точно плывет лебёдушкой по холодной глади озера. Глаз слепил отблеск золота жгучего на шее ошейника тугого, силу отбиравший, да о замужестве непрошенном напоминающий. Уставший взгляд и прослеживающиеся синяки под глазами на бледной коже ложились будто грязные шлепки краски, очерняя пресветлейшее, золотом выкупленное с кораблей заморских, лицо. Дорог омега был, мальчонком его еще в угодья князю определили, в покои подложили, от люда простого прятали, лишь иногда украдкой выходил он, о небе ясном помечтать. Нутро звериное ни один перстень на пальцах тонких вытащить не смог, ни одна одёжа человеческая, да и ошейник златой трещину то и дело давал.
Назначенный час тревогой пробил в омежьем сердце. В сопровождении слуг лестных лживых вывели его, запястья тонкие пережав, след на коже прозрачной оставив. Боялись они кос рыжих его жгучих, когтей цепких, да клыков из-под губ тонких порой выпирающих, точно зверёныш в клетке он здесь был, годами воли не видавший. Да смиренным он стал, послушанию розгами наученный, позабывший кем был, о небе лишь в дрёмах думу пускал.
Замыленный могучий конь вступил на ворота опущенные. А за его копытами и сама смерть пробралась, запустила Москва к себе прислуг чертовых, лохматых мужиков нечесанных на лошадях стальных, поджаренных, с косами заплетенными. Не видали таких ни в русских деревнях, ни в глубинках диких лесных, ни при царской конюшне, где всякая животинка заморская, благородная, за дорожки серебра купленная, томилась. Пустели денники, не сыпался более овес под кобыльи морды бархатные. Разграбили, увели, а что и по доброй воли отдали, да только не нужны были Хану горячие прыгучие арабы, и неуклюжие жирные тяжеловозы, тюки тягающие. У них свои, воспитанные степями и кнутами, кони были. Не кони - звери. Вцеплялись они клыками в траву, язык их ядовит был, а копыта остры, носили всадников своих проклятых десятками верст, и дыхание их горячим даже не становилось, ни одной уздой не удержишь, ни одним седлом не пленишь.
Восседал воевода ханский на жеребце высоком, славном, вороном, отобранным из лучших, ни русская зима эту тварь не сгубила, ни пожарища полевые, оставившие без травы. Конь его самим дьяволом водим был.
Остановился посланник Хана, притянул к себе людей своих, да огляделся. Окружили его бояре, смазливо руки целующие, да в ноги кланяющиеся. Спешился с седла с богато украшенного, золота награбленного на которое не пожалели кожевники, расписав луки.
Подтянули кони исдохшие, кнутом искуссанные, повозку, да тут же пали. Не их порождения они были, из аркана, даннью предложенного, взятые.
Рассмеялся воевода в горло, поправляя съехавший шлем, как князич русский на коленях оттуда вывалился. Носком крепкого сапога подобнул его в бок, на ножки трясущиеся поставил и перед боярами представил, будто рыбу свежую икристую на базаре. Ох и торги начнутся, воевода не отступит, слишком уж они задержались на одном месте, пора бы расстолочь в грязь их лицо светлое.
А бояре краснели, молчали, лишь пищать успевали, как до них вопрос доходил, да и не на их стороне судьба будет в этот день будет, ежели речи не разберут.
Замер он как цену услышал, вгляделся за плечи старика, впереди стоящего, да рукой потянулся, хватая за лисий мех на вороте, мальчишку. Пронзил взглядом его глазища широкие зелёные, ресницами рыжими обрамлённые, да лишь хмыкнул.
Зашепталась татарва позади, завидев стоимость их приезда.
-Тощий.
Единственным словом отбросил он в бояр старых. Без приличия, как волк схватился когтями в подол сарафана, да оголил ноги тонкие омежьи, злобно оскалившись. Встал он гордо, спину выпрямил, в рыжих кудрях взглядом путаясь. Чаровал, нечисть в его лице веснушчатом плескалась, даже кони рядом ступить не смели, голову к траве не склоняя.
-Чей будет?
Длинными пальцами черными, обхватил воевода подбородок острый, лицо омежье хитрое к себе притягивая. Оценивал. Как лошадь на базаре осматривал. Хану добротная живность нужна.
-Князев. -Омега отвечает раньше, глазами блеща холодом изумрудов.
Но и крупицы презрения в них не было.
Отвлёк народ собравшийся на торги великие, крик ребятенка маленького. Совсем коротенького, ножками еле шевелящими, розовощекого, с волосками, как у отца, что не посмотришь, то огонь.
Воевода указал на него пальцем, взирая на всех с вопросом в глазах. Сынок княжеский, продолжение его, кровушка в нем не поганая течет, а русская, горячая, светлая, татарвой не оскверненная, не оставит он в покое Хана. Пригрелся сын под подолом у отца, тесно в его руки вжимаясь, переминая. Омегой рождённый, точно же альфёнок, неокрепший, молоком пахнущий, ребёночек золотой, наследник престола московского. Да не видать ему славы доблестной, не восхлавит он продолжение свое, а помрет, загублен будет ханской рукой, порублен, да по земле раскидан, конями притопчен.
-Господин, извольте! Не уследили за щенком!
Один из бояр с козлячьей бородкой, прилюбодейно кланялся, сдерживая мальчика, отдирая меж собой души кровные связанные. - Исправим! Быстро исправим! Что мы, кутят никогда не топили… - Не успел его страх чужеземный коснуться, отобрали его от родителя, подло так, как щенка сырого, только из суки вылезшего, поди в воду кинь, да прервется гладь воды раскатами, от тела в нее упавшего.
В рукаве камзола блеснул было занесенный кинжал, как боярин по свинячьи взвизгнул от боли и выронил мальчонку, прижав ладони к щеке, приглаживая кусок слезжей кожи, облепленной надутыми волдырями.
Невиданная сила озарила площадь, кони подпрыгнули, узлы уздечек повырывали, повскакивали на дыбы. Закрыл воевода Ханский лицо свое впервые от страха. Ладонь его мозолистую жар обдал, нечистое тепло, исходящее от тела горящего. На его глазах поросли перья меж пальцев мальчонки, да выступили клыки. Правду старуха сиделка рассказывала, вещала про зверей невиданных, про людей волшебных, в лесах запрятанных. Человеку простому не покажутся, ловят их сетями, стрелами, а бесстолку, их волшебство спасает, за кронами столетних елей укрывает. Омега явление редкое, ценное, караванами их с разграбленных землёй не увозили, по одиночке доставали, руки вязали, да лицо берегли, у себя в гаремах запирали, вином поили, да мясом кормили, а коль не хотели, то насильно зубы размыкали. Нужна была сила Хану, в них запрятанная, очаровательный голос их, вид, запах, с ума сводящий, пусть сидят на подушках мягких, да одному хану великому принадлежат, ребятенков чернявых рожают во славу. А тут диво развернулось, омега, как птица пылающая, цветами металла его перья переливались, ни одна шкура коня не сравниться. Не сон ли это? Может в лихорадке воеводе видится, да погиб он давно? Абы нет, вот он настоящий, горячий, златовласый, с глазами глубокими, блестящими, пальчиками игривыми. Гнать его нужно отсюда, в седло бросать и спрятать далеко на земле, дабы никто не повадился на чудо его.
Боярская рука над ним замахнувшаяся на чужое добро отныне пожаловала, по личику его ударить стремится, осквернить столь чудесное порождение лесов и сказок. Не позволено! Пустил воевода копьё тяжёлое, ночами точеное, меж ими, да коня своего из рук отпустил. Цена животного падает пред столь изящным омегой. Потянулся воевода, да остановился, не хочет он обжечься, не хочет.
Стихло пламя, угас свет небесный, лесом из глубоких чащоб рождённый. Расскажи прохожему, не поверит, или креститься побежит, на Бога уповать, о спасении молить. Небось сверху чудо это пало, златовласое, с глазами хитрющими, как у лисицы, зайца подстораживающее. Подошёл ближе воевода, вглядываясь в зелень его очей таинственных, глубоких, жизнь понимающих, не игривых, бестолковостью не наполненных. Дурачеством от него не несло. Подобрал копьё, отбросил не глядя к копытам коня своего, что глаза таращил и фырчал пылом страшным, хозяину на опасность мордой указывая.
Дотронулся воевода до лица с кожей шелковистой, по скулам пальцем провел, где мгновение назад трубочки пёрышек выступали, а сейчас не видать ничего, ни жара, ни огня, ни отблеска света. А дай ему свободы, так поди в мгновение в небе окажется, парить, как птица будет, свободой наделённая, кольцом брака на шее не стесненная, да боярам дурачкам не приклоняющаяся. Тяжко было, видать ему, в клетке золотой сидеть, слабаку князю прислуживать, речи его глупые слушать, да ещё и на ночь в постели оставаться, как полагается омеге мужа своего обслуживать. Не деться бедному никуда, а золото все чахнуть будет, так свободу и не прочувствовавшее.
Воевода ниже спустился, боязно по плечу прошёлся, принюхиваясь, а то и его обожжет, и шлем стальной не спасет, поплавит все. Запах стоял от него колдовской, не то тайгой после дождя проливного окутает, не то домашним очагом, где воина со службы доблестной с победой ждут, крытым столом встречают, да щеки поцелуями горячими поливают. Заныло у воеводы под ребрами, омег он к себе давно не подпускал, их речей не слушал, ложе с ними не делил, косы им не заплетал, а этот одним видом притягивает, требует будто что-то, безмолвно просит, да не понять его язык немой.
Альфа его за руку вязал, меж пальцев глянул, пёрышек магических не нащупал, да повел за собой, даже словом не обменявшись. Не пленил, руки его тоненькие, холеные, нежные, мягкие, не вязал, лишь покрепче держал, али сбежать захочет, да видимо покорство его вверх взяло, не дёрнул даже, взглядом на родной дом не повернул.
Коня усмирил, по шее тонкой похлопал, да стремя опустил, дабы омега заскочить на него смог. Не повезет в повозке грязной, скрипучей. Верхом поскачут, сохранит его полностью, ни один волосок его, из золота вылитый, по дороге не упадет. А надо будет, и сам пешком пойдет, а так пока на крупе сзади разместился, руками омежьи бока теплые обхватывая, и за повод цепляясь. Пусть сидит в седле богатом, в стременах серебряных, да глазком меж ушей лошадиных смотрит, приглядывает.