Из ромашек, из крови, из стали

NC-17
Завершён
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 8 675 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник

Лиса

Настройки

Недаром, видно, кто-то сказал, что разлука для любви то же, что ветер для огня: маленькую любовь она тушит, а большую раздувает еще сильней. Александр Куприн. Олеся

      Торну семнадцать, когда он встречает её. У неё вечно мёрзнущие холодные руки, пористые лохматые волосы цвета влажной меди и бледная кожа с голубоватыми прожилками сосудов. Она утыкается в норковый полушубок его матери. Она ехидно смеется. Салатовые глаза сужаются в щёлки под опушкой рыженьких ресниц.       Ей тоже семнадцать, они одногодки. Но она с трудом читает по слогам, пахнет речной водой и постоянно просит согреть её тонкие сухие пальцы. И кровь у неё бесовская.       — Моё имя? Я не помню, как читаются эти цифры.       Она выводит на влажной, пахнущей промозглой хмарью предрассветного Лондона земле четыре корявых значка.

7677

      — Тётка зовёт меня Руфь. Если тебе так угодно, ты тоже можешь меня так называть.       Над горизонтом неуверенно вырисовываются бледно-оранжевые бороздки весеннего утра. И Торну не нужен больше наполненный звоном бокалов зал, не нужен перелив ленивого смеха гостей отца, не нужен каскад разноцветных женских платьев и отутюженных мужских костюмов. Не нужна высокая пепельная шатенка с вульгарно-красным цветом губ, навязчиво предлагающая свою компанию. Теперь ему нужна его бледнолицая и хрупкая Лиса.       — Я работаю в поместье госпожи Коулман. Она разрешает собирать цветы в лесу в свободное время.       — Это многое объясняет. Не боишься до смерти окоченеть?       Руфь мотает головой, вытянув и без того тонкие губы в ниточку. Тонкие пряди волос у лица разлетаются в стороны и опадают на лоб мокрыми завитками.       — У твоей мамы тёплая шуба.       Из головы Торна незаметно утекают нескладные ручейки воспоминаний о вечере, в который он впервые увидел в лесополосе рядом с поместьем тоненький силуэт через отблески оконного стекла, на котором плясали горящие огни полного гемов зала. Лиса копалась в высоких кустах ракитника и закидывала в плетёную корзину толстые стебли проглядывающих между прочными ветками цветов. А потом, выпрямляясь в весь свой небольшой рост (не больше пяти футов, по правде), как по команде задрала высоко голову, отчего медный водопад волос заструился по плечам, и улыбнулась ему.       В первые три вечера их безмолвные встречи напоминали неловкие столкновения. Никто не решался заговорить, остро ощущая металлический привкус преступности этого действия у себе на языке, но к концу недели напряжение медленно пошло на спад, будто кто-то дал разрешение.       Теперь Торн не понимает, что им движет. Не понимает, кто нашёптывает каждую ночь втихую брать из гардероба верхнюю одежду матери, уходить во мрачную сырость пустующей улицы и согревать в своих ухоженных руках зябкие расцарапанные руки бесовской девчонки. Пропускать через лёгкие тонкий запах полыни и пота, изучать острые черты измождённого лица с синеватыми кругами под глазами и россыпью веснушек на носу. Им некуда спешить. Достаточно просто молчать вдвоём, вслушиваясь в глухое воркование сов.       — Ты так и не представился.       Мысли путаются, сплетаются в тугой ком. Странное, необъяснимое чувство закручивается возле сердца змеиным клубком и жалит раздвоенным языком прямо в горло, мешая выговорить слова.       — Торн. Это моё имя.       Лиса щурится. Её бледное лицо кажется почти синим в сумеречном свете дальнего фонарного столба. Туман окутывает её голые лодыжки, торчащие из-под длинной карамельной юбки из мешковины, ищет лазейку между дорогим мехом на её плечах, чтобы вновь добраться до рубашки и обжечь нежную кожу под ней.       — Так ты из семьи министра? Я слышала, твой отец — господин Донован. — Тихий смех перезвоном звучит среди высоких яблоневых деревьев, едва распустившихся розовым цветом. — Я для тебя простовата.       — Ты ничем не хуже генеральских дочек.       И это правда. Руфь настоящая, не фарфоровая кукла со стеклянным взглядом и стеклянной наружностью. Она вечно простужена, смешно чихает и каждый раз виновато извиняется. На её белых, как сахар, щеках виднеются красноватые пятна, такие, какие бывают от сильного холода, и мелкие частые вкрапления высыпаний. И когда она нервничает, она теребит грубый кончик своей юбки и слабо тычет в землю кончиком сбитого ботинка.       — Твой характер такой же колючий, как имя?       — Неправда. Можешь проверить, если хочешь.       Лиса не такая, как вульгарные дамы из соседних поместий, генеральские дочки и прочие потенциальные невесты, заботливо насоветованные родителями.       В совершенстве есть один явный и неоспоримый недостаток. От него слишком быстро устаешь.

***

      — Все проблемы улетели, когда с рыжей блядиной в одной ты постели, — мелодично пропел белобрысый, весь какой-то нескладный и длинный, как каланча, паренёк в робе ночных дефов.       Несколько его дружков одобрительно присвистнули, оценив складный каламбур. Всего их было четверо. Разного роста, грязные, как черти, и всем сердцем верящие, что вершат революцию. От нечего делать в рабочем посёлке среди тугих на метафизические размышления стало принято организовывать кружки борцов за справедливость. И борцам за справедливость жутко не нравилось, что племянница цветочницы, явная и стопроцентная дефектная, изменчиво бегает по ночам встречаться с сыном министра иностранных дел.       От досады Руфь закусила посильнее щёку с внутренней стороны так, что на глаза навернулись слёзы. Торн был не такой, как мальчишки с улицы. И не потому, что он к своим почти-почти восемнадцати годам умудрился вымахать до шести футов, был хорошо сложен, обладал красивой бронзовой кожей и иссиня-чёрными волосами. У него, в отличие от большинства гемов — а в свете последних событий еще и многих дефов — были прекрасные, понимающие лавандово-голубые глаза. И им хотелось рассказать обо всём на свете. Им хотелось доверять.       Бежать было некуда. Прямо перед ней — деревянные балки брошенной хижины. Справа — большое корыто, хищные лапы можжевельника накрывают его по бокам. В лёгких сумерках блестела железная ограда местного кладбища, через него Руфь не полезет. Мимо каменных изваяний долго не пробегаешь.       — Слышь, она не рубит, чё я ей говорю, — белобрысый сморкнулся в растопыренные пальцы, нахально обтёр сопли о таслановую ткань рабочих штанов и сделал угрожающий шаг вперёд. С хрустом треснула ветка под подошвой его ботинка, заставив Руфь вздрогнуть. — Я предателей не уважаю. Не за что их уважать. И ей мозги вправлю, чтоб забыла дорогу к сыночку бесстыжей твари.       — Это ей Сатана подсказывает, — убедительно закивал коротко остриженный мальчишка со шрамом через всю губу. — Смотри, она рыжая. Как ведьма.       Руфь всем телом напряглась, стараясь не подпустить к себе липкие путы сковывающего тело страха. Главное — не заговаривать. Они провоцируют на ответ. Они хотят, чтобы она воспротивилась. Но она будет молчать назло.       Девочка небольшого роста с раскосыми тёмными глазами мялась.       — А если её засратый хахаль папке расскажет? Нам всем, получается, в петлю?       — Нора, извилины напряги, — стриженный назидательно постучал кулаком по бритой голове. — Расскажет папке — попрощается с девчонкой.       Белобрысый повернулся к Руфи, осклабившись рядом кривых грязных зубов. Театрально помахал рукой, подыгрывая.       — «Пока-пока», да?       И он показал, как воображаемая петля сдавливает его горло. Дружки, за исключением Норы, синхронно повторили жест зеркалом, наигранно захрипев хором.       Вообще тема повешения была в рабочем посёлке табу. За неё взрослые активно бoйкотировали друг друга, драли детям уши, подростков лишали прогулок. Честно сказать, никто из местного хулиганья не собирался всерьёз сдавать Руфь суду, доносить на неё. Потому что в глубине души никто не хотел снова смотреть, как очередные ноги беспомощно шарят в воздухе в поисках опоры. Они баловались с ней, как с заводной игрушкой, пытались отучить искать в лицах гемов знакомое лицо. Но у Руфи больше не получалось. Не получалось после прохладных вечеров в компании Торна, согревающего её влажные руки, которые так легко помещались в его горячих ладонях.       — Она типа как кукла, что ли? Немая?       Нет, не немая. Просто понимающая, что если спорить, будет только хуже. Так зачем же себя подставлять? Папа, ещё до того, как его забрала лихорадка, говорил, что никогда не нужно ничего бояться, тогда все наладится. Надо только представить что-то очень-очень хорошее, такое, от которого приятное тепло разливается по телу от макушки и до кончиков пальцев.       Руфь крепко зажмурилась, ощущая, как слабеют мышцы. Тётка нарезает тупым ножом овощи для рагу, в доме пахнет свежим хлебом и чуть-чуть свечным воском… Поют пеночки, весна, снова так хорошо, так спокойно. Свежая трава блестит от утренней росы, босые ноги ступают по влажной тропинке, глаза выискивают среди зарослей ежевики и терновника розовые головки клевера.       С резким толчком в спину из головы вылетели все милые сердцу воспоминания, и они оборвались, как старая сорванная пластинка. Вместе с ударом из лёгких вышибло воздух.       Потом было больно. На землю падали клочки рыжих волос, летели ошмётки цветов из корзины вперемешку с комьями грязи. Ногти Норы, отросшие и кое-где сколотые, оказывается, неприятно царапали. Хорошо, что она удрала первой, постыдившись продолжать участвовать в потасовке.       Унижение оказалось похуже боли. Хуже разбитых в кровь коленок, хуже рассечённой брови, которой Руфь проехалась по гравию, пока мальчишки пытались поставить её на ноги. То ли от обиды, то ли от стекающей со лба вниз крови слипались глаза. Только Руфь понимала, что можно чуть-чуть потерпеть, и потом это закончится, будто и никогда не начиналось.       — Давай, Терри, мочи ведьму, — подначивал белобрысого коротко стриженный. Он был из тех, кто осторожничает, подходит редко и только для неуверенного пинка, чтобы уважить приятеля.       Белобрысый бил лениво, не в полную силу, будто бы развлекаясь. Он размеренно, как без особого напряжения, заносил руку, чтобы ещё раз ткнуть кулаком под лопатку или под общий хохот вырвать ещё один пучок волос.       Во рту теплело от металлического привкуса, который, впрочем, тут же смешивался ещё с одним, солёным. От слёз, запечатывающих горло, становилось трудно дышать, щипало в глазах.       Наконец посчитав экзекуцию завершённой, белобрысый грубо развернул Руфь за плечо к корыту с зацветшей грязной водой и с упоением обмакнул, как следует потерев о зазубренные края.       — Ведьма обещала подумать, — сообщил он остальным, поднимаясь с корточек.       Компания ретировалась так же быстро, как появилась, оставив Руфь тихонько подвывать от обиды и боли, свернувшись калачиком на влажном гравии. Вороны с промозглым карканьем поднялись в серое небо с пыльной ватой облаков и скрылись в очертаниях деревьев.       Сильнее всего было жаль корзину с только собранными цветами. Их можно было продать на рынке завтрашним же утром, но теперь букеты приобрели такой непотребный вид, что невольно представлялось, какую рожу скорчит покупатель, стоит ему едва на них взглянуть.       В воздухе стоял удушающий запах мочи, грязи и сырости. Такой, каким несет из давно нечищенного сарая.       Руфь не была доносчицей. В своей жизни она жаловалась два раза. Первый — давно, лет в семь, маме на очередной кашель, от которого слезились покрасневшие глаза. Второй — Торну, этим же вечером. Зарывшись носом в меховую опушку его коричневой кожаной куртки, вдыхая запах его одеколона и пальцами судорожно вцепляясь в рукав, словно боясь невольно отпустить и потерять.       Следующим вечером нашлись и белобрысый, и стриженный, и мелкий темноволосый. Торн затащил их по очереди за угол недалеко от брошенной лачуги и невпопад лупил ногами, пока Руфь, потупив глаза и стараясь не пересекаться с потерянными взглядами уличных ребят, топталась возле кладбищенской ограды.       А может, она всё-таки и была доносчицей. И предательницей. Но хотелось верить, что это она не обжимается с гемом, пока остальные терпят от ему подобных лишения и голод, а повторяет (не до конца, конечно!) прекрасную историю из старой маминой книжки, которую та хранила под досками в кухне. «Ромео и Джульетта», кажется. Когда-то давно, ещё при жизни, мама прочитала ей эту сказку, даже научила чуть-чуть различать английские буквы, с тех пор у Руфи получалось.       Торн не умел драться. Действовал он неуверенно, как по наитию, интуитивно и явно слабо понимая, что и как надо делать. Он был сильнее, выше, крепче. Превосходил мальчишек-дефов физически. Но в каждом его неловком движении, в каждом повороте читался тот неизгладимый образ «домашнего цветочка», не имеющего ничего общего с улицей и не знающего её законов.       Улица вежливо напомнила Торну, что её правила надо блюсти. Напомнила сбитыми в кровь костяшками пальцев, кровящим носом и продолговатыми царапинами на обычно идеально чистой, ровной коже.       Улица видела, кто на самом деле был жертвой.       Мартовские грозовые раскаты то и дело озаряли чернеющее небо белыми вспышками, как будто кто-то направлял на спящий город затвор фотоаппарата и щёлкал им, щёлкал, запечатлевал исподтишка картину со стороны. Молния эпизодами освещала небольшое помещение, скрытое прочными, пусть кое-где прогнившими и заплесневевшими дубовыми брёвнами. Через небрежно заткнутые полиэтиленом дыры задувал холодный ветер, силясь добраться до внутренностей, заморозить их своим ледяным дыханием. Было видно, что недавно пустовавшего дома уже коснулась хозяйская рука: в центре здесь располагался маленький столик с клеёнчатой подстилкой, в углу, подальше от окна, в кучу были свалены стёганые одеяла. С кое-как прибитой полки на прогнившие половицы капал свежий воск из свечи.       Этот чердак в оставленной хибаре на краю лесополосы они нашли недавно. Сделали его своим маленьким убежищем. Местом, построенным из наивных юношеских грёз.       Руфь сосредоточенно изучала узоры, которые вырисовывали на стекле лачуги капли дождя. На обнажённом участке груди, где рубашка расходилась в стороны, не доходя до выступающих ключиц, у Руфи висел крестик на короткой проржавевшей цепочке. В Бога верили дефы. В распятого на деревянном кресте человека верили когда-то люди. Но Торну казалось, что Руфь верит в какого-то другого Бога, в своего. Отрицающего любое насилие и отголоски его проявлений.       Она повернулась, очередной блеск молнии впечатался в неровную кожу на её лбу. Торн с надеждой вгляделся в черты её лица, силясь отыскать в них капельку привычной нежности, как будто должен был вот-вот весенней капелью оттаять снег в напоминающих свежую траву глазах.       Брови, несимметричные, одна чуть тоньше другой, по-прежнему были сведены у переносицы, губы — вытянуты в ниточку. А глаза цвета зелёного горошка улыбались.       — Больно?       Она нахмурилась. Снова. И Торн скривился от подступившей к горлу обиды. Нет, ему не было больно. Даже несмотря на сбитые в кровь костяшки пальцев. Даже несмотря на запёкшуюся под ноздрями кровь. Злость куда сильнее боли, это теперь было Торну хорошо известно.       Родители заставляли его считать, будто он не имеет недостатков. Они, похоже, и сами себя такими считали, оградившись от всего несовершенного, от всего человеческого. Отличное образование, лучшие учителя, дорогие вещи, поместье, изнутри и снаружи напоминающее футуристическую инсталляцию — всё это досталось ему с рождения, просто так, без обязательств вместе с безупречной внешностью.       Сегодня Торн понял, что лишён той приспособленности, которой обладали парни-дефы из рабочего посёлка. Как домашний питомец, которого выкинули на улицу абсолютно беспомощным.       — Тётя говорила, что если к ранкам приложить подорожник, будет быстрее заживать.       Руфь неожиданно оказалась рядом. Её шершавая тыльная сторона ладони касалась его оцарапанной щеки, тёплое дыхание обжигало ухо в нескольких сантиметрах от него.       — Скажи ещё, надо кошачье ссаньё пить, — со скепсисом отозвался Торн, лишь бы скрыть внезапное смятение. Щека, до которой только что дотронулась Руфь, загорелась пунцовой краской, как от ожога.       — Ты не веришь, а это правда, — поджала губу Руфь. — В растениях… В них особая сила есть, я не знаю, как объяснить. Есть и всё.       Торн неопределенно пожал плечами. Он не верил во всякую хрень, но ради неё можно было и прикинуться.       — У меня с собой, — воодушевилась Руфь, поспешно снимая с плеча сумку. С ней она была неразлучна, постоянно таскала какую-то муть вроде облепихового корня или соцветий сирени.       Из затёртой матерчатой сумки на пол посыпались пакетики разной величины, перетянутые нитками разных цветов, за ними, зацепившись за подкладу — мелочёвка в виде разноцветных стеклышек. Последней выпала розовая помада и тушь в серебряном флаконе, ловящем отблески света. Подарок Торна. Такую прелесть Руфь не рассчитывала и подержать в руках, теперь же пользовалась осторожно, только по особым дням, боясь неловко дыхнуть на свою драгоценность.       Среди своего добра Руфь выцепила один пакет с плоскими темно-зелеными листьями внутри.       — Давай щёчку посмотрю, — зачем-то шёпотом предложила она. Хотя привычка говорить вполголоса закономерно появилась с недавних пор у них обоих. Таковы были последствия тайных встреч в лачуге, скрытой от посторонних глаз.       Руфь подалась вперед, её глаза расширились, похожие на два зелёных блюдца. Внутри радужек быстро забегали большие чёрные булавки зрачков. Торн невольно вжался в холодное дерево дубовых брёвен, на которые он опирался спиной.       Маленькая ладонь легла на его правое плечо, сжимая прохладную кожанку. Вторая коснулась подбородка, кончиками пальцев чуть поворачивая лицо в сторону.       У его Лисы были ледяные влажные пальцы. А дыхание — тёплое, быстрое. Черты белого личика напряглись, глаза привычно прищурились, пронзительно глядя прямо в душу из-под рыженьких ресниц.       Руфь с трудом разлепила пересохшие губы. Глаза перед ней — чудесные, лавандово-голубые. И хотя они принадлежат гему, они самые добрые на свете.       — Я хотела сказать… Спасибо.       Торн ощутил, как вдруг тяжело становится дышать, как сковывает лёгкие стальными цепями. Как кожа на лице раскаляется и покрывается испариной.       Он первым перехватил запястье Руфи, немного выпрямился, подгибая под себя ноги. Плевать, что грязная от влажного чернозёма подошва испачкает новые брюки. На всё плевать.       Мокрая от дождя рубашка Руфи облепила её, подчеркивая каждый изгиб талии и выразительных бедер. Подол юбки чуть задрался, открывая голые ноги с ссадинами от недавней встречи с гравием. За шумом дождя по-прежнему слышалось неровное дыхание.       Торн притянул её к ближе к себе за хрупкие плечи, зарываясь в пушистые растрёпанные волосы, персиково-нежные, пахнущие полынью и ромашкой… Они часто обнимались. Но просто так, чтобы не замерзнуть, согревая тела друг друга. Сегодня что-то было иначе, не так, как обычно. Сегодня в этом простом действии виделось еще более преступное, чем тихие встречи под луной или разговоры, лёжа на холодном полу чердака.       Когда темнота мешается со светом, когда ценное не отличить от преступного и богомерзкого, когда боль занимает место рассудка, не оставляя здравого смысла, а только горящие очаги чернильной пропасти, не остается ничего, кроме одного — делать то, что движет и овладевает душой, что дарит крылья, трепетно выращенные из когда-то несбывшихся надежд. И тогда всё остальное послушно уступит место новым, скроенным из тысячи пылающих надеждой сердец истинам, которые займут место старых законов. Не важно, то безнравственно или светло: похоже, в новом Лондоне давно не существовало границ.       — Ты целоваться умеешь? — собственный голос показался Торну неубедительным и тоненьким.       — Нет…       Руфь заметно засмущалась, на щеках выступил яркий румянец.       — Я тоже не учёный, — гибко согласился на ее отрицание Торн.       Он наклонился к сухим прокушенным губам Руфи, накрывая их своими, мягкими и ухоженными. Почему так страшно? Ему, как и всегда, было известно, что он выглядит прекрасно. В водолазке кофейного цвета, в брюках на широком ремне, в кожаной куртке с меховой опушкой, подаренной отцом. Волосы, густые, цвета воронова крыла, как подобает сыну министра, уложены, остро пахнут сандалом. И у него новый одеколон, шипровый, дорогой. Только вот что-то заставляло его чувствовать себя не в своей шкуре, чужим, забытым. Неправильным. Не таким, как обыкновенные люди.       Простая истина — Руфь смоделировала в нем новую личность, свободную от родительских ожиданий, некогда всевластных гемов и президента. Потому что ничто так не оживляет, как стремление противоположно совершенству — стремление к счастью. Туда, где заканчивается парад одинаковых пластиковых лиц и начинаются искренние человеческие качества.       Руфь запоздало ответила на поцелуй. Обвила руками его шею, шумно выдохнула. Прикрыла глаза. Когда мир погружается во тьму, обостряются другие чувства. Слух, обоняние. Можно слушать сердцебиение друг друга, забывая о шуме дождя за окном.       Торн много раз обращал внимание на деталь, отчётливо заметную на границе между Полями и Лондоном. Там запахи лесной сырости и трущоб встречались и смешивались с благоуханием пыльцы. Точно так сейчас смешивались их запахи, полыни, пота, одеколона и сырости.       Это странное чувство, когда языки сталкиваются и ощупывают контуры за границей зубов. Очень странное, отчасти забавное и курьёзное.       Глядя друг другу в глаза, Торн и Руфь сначала негромко, с опаской, выдали несколько скомканных смешков, а потом рассмеялись уже в полный голос.       Получилось по-детски, зато чистосердечно и искренне. Так, как должно было случиться.

***

      — Торн, погрей мои руки, пожалуйста.       Руфь знала, что ему нравится держать в своих руках её околевшие пальцы. И в этот раз не ошиблась — на лице Торна появилась знакомая ехидная улыбка. Когда он так улыбался, его глаза сужались, походили на прорези с сиреневыми кружками радужек.       — Давай сюда.       Они снова сидели на траве среди одуванчиков, привалившись спинами к облупленному забору заброшенного стадиона. Подальше ото всех, подальше от проблем, просто взяли — и убежали, как и много раз прежде. Им было известно, что это неправильно. И более чем известно, что в год своего совершеннолетия они поставили крест на стержневом законе мира, где люди делились на два сорта. Только для них не существовало гемов и дефов. Друг для друга было негласно решено остаться просто людьми.       Растрёпанные на затылке волосы Руфи сплетались в ровный колосок, перевязанный ярко-красной атласной ленточкой.       Им двоим нравилось перебирать волосы друг друга, усевшись поближе, так, чтобы непременно чувствовать тепло тела рядом. Пару раз Руфь в шутку заплела густую шевелюру Торна в хвостик и завязала оторванной от сердца резинкой небесно-голубого цвета. Правда, резинка потом благополучно вернулась обратно, перекочевав в сумку. Родители Торна считали, что укладка ему всё-таки идёт больше.       А ещё за этот вечер они бессчётное количество раз поцеловались. Первое время, когда поцелуи ещё не были чем-то привычным, Руфь густо краснела и всячески пыталась спрятать лицо. Потом постепенно она перестала так смущаться, и от румянца оставались только нежно-розовые полукружия на молочной коже.       — Кстати, как дела дома? Помирились с папой? — тонкие черты лица Руфи напряглись.       Она сидела, поджав под себя ноги, её ладони по-прежнему лежали в его руках. Забавно, Торн и забыл, как её лицо выглядело при дневном свете. Оно отчего-то впечатывалось в память фантомом, бледным, синеватым, с гротескными тенями, пересекающими его посередине.       — Такое себе, — Торн поморщился. — Отец злится, что я ночами пропадаю за пределами поместья. Я у него особо не спрашиваю.       Руфь осторожно вытащила ладонь и накрыла ей его пальцы, поглаживая.       — Он хочет для тебя лучшего, — она склонила голову на бок, улыбаясь. Это всегда выглядело безумно мило: рыжие волосы витками падали на плечо, а в уголках глаз появлялась тонкая паутинка морщинок. — Только у каждого из вас своё понимание о лучшем.       Поразительно, как тонко Руфь чувствовала его мысли. Казалось, она даже понимала его, Торна, лучше, чем он понимал и знал себя сам.       — Пускай злится. Главное, чтоб и дальше ничего не знал про нас.       Не хотелось передавать Руфи своё беспокойство. В конце-концов, и без этого у неё было предостаточно беспокойств, взять ту же ежедневную работу.       В соседних кустах застрекотал протяжно сверчок. Обычно в эти часы ничейные земли пустовали, погружались в глубокое молчание, как будто кто-то брал — и вырезал все звуки из мира, оставляя только неброское колыхание вереска и пение сверчков.       — Сегодня хороший день, — разбавила тишину Руфь. — Звёзды красивые. Они всегда красивые в хорошие дни.       Торн редко поднимал голову на ночное небо. Возле леса, там, где призрачный свет, источаемый фонарными столбами, заканчивался и уступал место лунному, такому же призрачному, но отчего-то более приятному, дышалось иначе. Тёмное полотно действительно было усыпано мириадами ярких белых веснушек разной величины. Красиво. Всегда особенно прекрасно то, на что невозможно смотреть бесконечно.       Зацикленные волны лунного света медленно плыли на фоне безоблачного синего одеяла. Казалось, будто это в небесном озере отражалась зеленеющая прогалина, усыпанная белыми пушинками одуванчиков. Нужно было молчать, наблюдать. Но слова вертелись на языке, и Торну подумалось, что неплохо бы и нарушить правило.       — Я люблю тебя.       Он всегда хотел попробовать эти три слова на вкус. Ощутить покалывание на кончике языка, пройтись по их контурам, проверить, как они тонут в пронзительной тишине прохладной весенней ночи. Оказалось куда сложнее, чем изначально предполагалось. А впрочем — так было куда интереснее.       Руфь мгновение выглядела испуганной. Её бровки удивлённо поднялись, а потом она уже таким знакомым способом ловко укрылась от обуревающего её смятения. Медленно вытащила руку, поджала губы и невольно заулыбалась, прикрывая предательски краснеющие щёки.       Так нельзя, нельзя…       — Я тоже, кажется… Тоже тебя люблю, — она как на духу выговорила скомканную фразу и поспешно укрылась в меховой отделке кожаной куртки Торна.       Его всегда забавляла такая реакция. Сейчас было даже куда веселее, чем обычно: сердце билось о рёбра с двойной силой, будто пытаясь вырваться наружу как можно скорее, коктейль из волнения и безумной радости бежал по венам вместо крови. Внизу живота постепенно возникало ощущение, которое принято еще называть «бабочками». Торн покрепче обнял хрупкие плечи Руфи, прижал её к себе, перебирая ароматные локоны, выбивающиеся из колоска.       Он уже несколько недель как носил почётное звание совершеннолетнего. Родители ненадолго вдруг стали счастливыми и гордыми даже больше, чем следует, и уж тем более больше, чем он сам. Едва дождавшись вечера, в день рождения дядя вложил ему в руку ключи от новенького автомобиля с антикрылом и чёрным металлическим блеском корпуса. С водородным двигателем. Мечта любого мальчишки. Но на автомобиль почему-то было всё равно. Как и на семейный праздник, и на любимый шоколадный торт с ровно восемнадцатью свечами. От идеальных лиц родственников тошнота в последнее время то и дело скручивала желудок.       У Руфи не было тошнотворно идеального лица, тошнотворно идеальной фигуры и тонны разнообразных брендовых тряпок. У неё была душа.

***

      Руфь с трудом различала буквы, пока не начала по слогам, спотыкаясь, вслух читать Торну книги из его бесчисленной семейной библиотеки. Она проживала одну за одной истории из приключенческих романов, а он сидел, подперев голову руками, напротив, и молча наблюдал за тем, как меняется мимика её тонких черт, как в напряжении сводятся у переносицы бровки.       И Руфь знала, что так внимательно Торн смотрит только на неё.       Он научил её трюку с зажигалкой, показал, как может потухнуть в руке маленький красно-синий огонёк, так и не сумев обжечь пальцы. Она рассказала ему, как сплести аккуратный душистый венок из одуванчиков, и как считать звёзды, лёжа на холодящей позвонки черепице заброшенной лачуги.       Жгучий холод речной воды пронизывал до костей. Тяжёлый, неподвижный, он нёс за собой сырость стылой земли, делал прозрачность воздуха колкой, наполненной запахами талого снега и молодой травы. Где-то за чернеющими верхушками мрачного лесного массива протяжно выли оголодавшие шакалы. Вороны с громким карканьем кружили над свитыми в кронах лиственниц гнёздами.       Некогда Темза, теперь — безымянная грязная пропасть, наполненная болотистой смердящей субстанцией, нещадно замораживала внутренности, сковывала лёгкие. Со дна длинными полосами поднимался ил, всплывал на поверхность и лопался, едва сделавшись пузырьками.       В трущобах было мало развлечений. Настолько, что купаться в ледяной речной воде ранней весной было само по себе занятием увлекательным, по крайней мере новым и в какой-то мере необычным.       Руфь не умела плавать, как все дефы, просто барахталась у берега, высматривая под собой мелкие камешки или зелёные полупрозрачные кусочки битого стекла. Неуверенно стоящая на дне, она была похожа на нимфу, в призрачном, туманном смысле. Её волосы, мокрые, с грязно-зелёными прожилками речных водорослей, спадали на плечи потемневшими прядями цвета меди, веснушчатые плечи блестели от влаги, а вдоль выпирающих острых ключиц бежали и устремлялись вниз длинные ручейки воды. Вниз, где белела её аккуратная голая грудь.       Торн впервые видел Руфь абсолютно обнажённой, без одежды совсем. Она прятала глаза в бездне мутной воды, стыдливо обхватывала себя руками, избегая зрительного контакта, но всё равно несмело растягивала слегка посиневшие от холода губы в улыбке, иногда бросая на Торна косые взгляды из-под пушистых ресниц. Она действительно сильно исхудала, даже больше, чем замечалось под одеждой. Рёбра так явно выступали вперед, что, казалось, они вот-вот должны были пробить нежную кожу, тонкие запястья можно было легко обхватить большим и указательным пальцами, и только бёдра ещё виделись слегка округлыми. И тоже были усыпаны золотыми пылинками веснушек. Поцелуем солнца.       Ей уже исполнилось на тот момент восемнадцать, и вот они с Торном вновь были одногодками с разницей в несколько месяцев. Забавно, какой радостью для Руфи оказался флакончик цветочного парфюма, который Торн, краснея, отдал ей в теплый апрельский вечер. Но даже теперь, в грязной цветущей воде, она выглядела счастливее всех на свете.       Дул сильный ветер, и сидеть в воде становилось почти невыносимо, поэтому пришлось вылезти из реки, сплёвывая скрипящий на зубах песок и отряхиваясь от комьев ила и водорослей. На берегу, под разваленным мостом, оказалось ещё холоднее, чем в воде. Мелкая галька впивалась в стопы, ветер морозил голую влажную кожу.       Руфь накинула рубашку, отвернувшись к дереву, натянула юбку. Ткань липла к ногам, делалась полупрозрачной, вода стекала с мокрых волос на одежду и оставляла на ней тёмные пятна. В сапогах хлюпало при каждом шаге.       Они пошли к заброшенной хижине через луг. В сумерках блестела роса на лепестках полевых цветов, и из них снова между делом насобирался букет, пышный, пахучий, напоминающий о знойном лете: не о том, которое гноится жарой в трущобах, а о том, которое поет пеночками в зелени деревьев.       Уже в лачуге, на чердаке, Торн принялся расчёсывать волосы Руфи, сидя сзади неё, слушая тяжелое дыхание и тихий стук зубов.       — Было весело, — она наклонила голову, и позвонки отчётливее выступили вперёд на бледной коже. — Вот бы почаще так.       Волосы Руфи пахли рекой. И чуть-чуть ромашками. У гемов было острое обоняние, и для Торна запахи превращались в гамму переплетающихся друг с другом ароматов, оставалось лишь успевать различать их между собой.       — Для тебя — хоть каждый день.       И вот они вдвоём снова лежали на половицах, и сжимали постепенно начинающие теплеть пальцы друг друга, и смотрели, как расползаются по небу акварельные краски розового заката. Как раньше, как привыкли. Так, как теперь должно было быть всегда.       — Знаешь, у меня есть мечта, — начала Руфь. — Я хочу побывать за пределами Лондона. Не в Полях, нет. Хочу посмотреть, как там, в других городах, где нет нас.       Она повернула голову в его сторону, рукой коснулась иссиня-черных прядей, падающих на лоб.       — А ты о чем мечтаешь?       Торн задумался. Обычно было так, что дефы мечтали о такой жизни, какая досталась ему просто от рождения. Ему вообще не полагалось мечтать. Мечтают, как правило, те, кому чего-то недостаёт. Говорят, трава всегда зеленее по ту сторону забора. И в последнее время Торну всё более и более остро казалось, что он готов был отказаться от всех удовольствий гемов в угоду простой человеческой жизни. В угоду его Лисе, в конце-концов.       — Я хочу сбежать с тобой, — он наконец пожал плечами, глупо улыбаясь. — Куда-нибудь, где нет этого всего. Подальше. Где мы будем просто людьми.       Руфь хихикнула.       — Ясно же, что такого места нет. Хозяйка говорила, дефы везде остаются обезьянами, хоть в Москве, хоть в Париже. Может, так оно и есть, только мне всё равно хочется увидеть, как там, в других странах.       — Ну её, старую грымзу. Мечтай себе о великом. — Торн погладил её пальцы, его ладонь скользнула чуть выше запястья, обхватила тонкую руку. — Мы сбежим. Обещаю. Даю слово, ты можешь мне поверить.       И Руфь поверила. Торн не помнил, ответила ли она что-нибудь потом, рассмеялась ли привычно мелодичной трелью, ткнула ли кулаком в плечо, как обычно.       Зато помнил, как медленно она проводила рукой по горячей коже под его водолазкой, как потом холод неприятно колол обнаженное тело, как Руфь оставалась в одном нижнем белье, а потом и без него, снова как бледная нимфа, как возле реки.       Помнил, как оглушительно стучало в ушах сердце, помнил, как придерживал талию, целуя нежную кожу на её шее. Как Руфь тихо ахала тонким голоском, судорожно вцепляясь ногтями в его спину, как переливались в свете тусклого сияния от свечи её огненно-рыжие волосы, рассыпающиеся огненным водопадом по полу. Как внимательно прищуренные глаза, казавшиеся в темноте изумрудными, следили за каждым его движением. Как кружил голову запах шипра, пота и полыни, как за каждым поцелуем следовал новый и новый рваный выдох.       Руфь тоже запомнила всё. Запомнила, как, оказывается, красиво блестела бронзовая кожа Торна, какими особенно глубокими казались в темноте его лавандово-голубые глаза и каким темно-синим цветом отливали его чернее чёрного волосы. Какими удивительно осторожными были его сильные руки, как он, похоже, нервничал. Как его язык касался её нёба, натыкаясь небрежно на зубы.       Их связь больше не была безобидной с точки зрения незыблемых законов, но теперь никто уже не задумывался над тем, чтобы остановиться. Где-то в глубинах души они уже сделали свой выбор.

***

      В туманной пустоте парили разноцветные круги. Как воздушные шары из фольги. Пёстрые, переливающиеся, яркие-яркие. Они двигались медленно, лениво, словно никуда не торопясь, и хотелось вот так же — медленно, неторопливо, с ними…       Кто-то громко, пожалуй слишком громко хлопнул оконной створкой, и в ноздри хлынул запах промокшей хвои. Это так замечательно пахли еловые иголки после дождя. Нет, не думать об иголках, не думать о сырости. Парить вместе с цветными кольцами по бездонному полотну…       — Сука, сука, сука! — посыпался ряд исчерпывающих метафор.       Руфь улыбнулась сквозь опутывающую пелену забвения. Торн редко ругался, зато когда начинал — начинал метко.       Из пустоты выдернули чьи-то крепкие руки. Потрясли, встряхнули, потормошили, к большому разочарованию вытрясли из головы последние цветные кружочки. Перед глазами заполосили знакомые очертания лица.       — Фух, — Торн шумно выдохнул, пахнуло мятной жвачкой. — Я испугался, что ты откисла.       Руфь уже забывала считать, сколько раз за последние несколько дней она падала в обморок. Нет, когда-то это должно было начаться, конечно, — крысиные запеканки на завтрак и отсутствие другой альтернативы в качестве пищи ещё никому не шли на пользу — но чтобы так резко, без особых причин? Наверное, она снова потеряла в весе. Или так сказывался на здоровье недостаток сна.       Несколько минут назад придающий помещению долгожданную свежесть запах хвои вдруг стал каким-то удушливым. Руфь слабо оттолкнула от себя руку Торна, перекатилась на живот, с него — на колени, и, тяжело поднявшись на ноги, отскочила к распахнутому окну. Только опершись на него, почувствовала, как скрутилось в желудке крысиное мясо с овощами, будто не крысиное мясо это было вовсе, а самая настоящая, живая крыса с острыми зубами и когтями. Согнувшись едва ли не пополам, Руфь наклонилась прямо над игольчатой лапой сосны, впритык росшей рядом с их укрытием, и содержимое желудка тут же оказалось внизу. На языке сохранился привкус желчи и горечи.       — Зашибись, — к чему-то сказал Торн, так и оставшийся оторопело изучать собственные ладони в углу комнаты, куда он совсем недавно приволок потерявшую сознание Руфь. — Тебе бы к врачу. Не дело, всё-таки.       — Да? Ну, покажи мне хоть одну больницу, — саркастично отозвалась Руфь. Она вытерла рот тыльной стороной ладони, сползла вниз под подоконник и села отдышаться, облокачиваясь на когда-то выбеленную стену с облупившейся штукатуркой.       — Серьёзно, — Торн отряхнул руки и присел рядом, по привычке обнимая её за плечи. — Должны же быть у вас какие-нибудь там знахарки. Ну, знаешь, которые ещё мракобесием типа зельеварения занимаются.       Шутка не возымела успех, по крайней мере Руфь засмеялась как-то пресно и скорее только из уважения. Дефы, считающие, что что-то смыслят в медицине, действительно имелись, только от этого доверия к ним не прибавлялось. Зато отлично вспоминалось, как один из таких отрезал соседу палец, потому что, видимо, не знал, как и чем его правильно лечить. Этот факт Руфь озвучивать не стала.       В мозгу нагноившейся занозой зрела мысль о том, что той ночью они доигрались. Эту мысль то и дело приходилось загонять подальше, чтобы она не пускала корни, не развивалась внутри сознания опухолью, но лучше не становилось, и подозрения обрастали всё более и более ужасающими деталями. Даже непонятно было, разделяет ли её мысли Торн: он, по крайней мере, молчал, изредка отшучивался и не касался этой темы вообще. Может, боялся. Не хотелось рассуждать — тогда разрушался месяцами построенный образ защитника.       — Торн, а вдруг мы тогда случайно… Мне кажется, я… Вдруг я жду ребёнка? — глаза Руфи расширились, и она поспешно закрыла ладонями зардевшееся лицо, неловко ткнувшись в плечо Торна.       Думать об этом было само по себе сложно, а вот рассказывать оказалось почти невыносимо.       — У меня были мысли, — Торн опустил руку на её поясницу и сжал немногим крепче. Не могло не успокаивать то, что он, похоже, волновался не меньше.       Руфь подняла голову, беспокойно сжимая и разжимая тонкие холодные пальцы.       — По мне заметно?       — Я не об этом, — Торн поморщился, прикусил губу. Наверное, пытался подобрать верные слова. Уставился на голую стену перед собой, будто там, среди ободранных обоев, должны были написать подходящий ответ. — Просто ты как-то совсем расклеилась. То голова кружится, то тошнит, то ещё что.       Руфь еще сильнее вжалась к груди Торна, неловко пряча от него глаза. Он, видимо, понял её смятение, потому что в успокаивающем жесте положил ладонь на макушку и принялся буднично перебирать волосы, будто ничего и не происходило такого.       — Слушай, а у тебя есть эта… Ну, — он напружинился всем телом, как бы примеряясь что-то сказать, но всё не решаясь это сделать. — Задержка? В смысле, когда прекращают…       — Я поняла, — прервала поток информации Руфь. — У меня она постоянно. Это из-за того, что плохо ем, я знаю. У многих девочек из рабочего посёлка так, особенно среди ночных дефов.       — Тогда без понятия, — пессимистично подытожил Торн. Наверное, жизнерадостные ответы у него закончились. Уголки рта чуть опустились, он снова уткнулся в потолок на хоровод мотыльков.       — Это, может, легкомысленно, даже по отношению к тебе, — он продолжил, — только я почему-то буду рад, наверное, если это правда. Представь только: часть тебя и часть меня соединяется в одном живом человеке.       Он вдруг осёкся. Запретное слово напуганным воробьём вылетело наружу за границы мыслей. Теперь они официально были преступниками.       — В человеке? — Руфь недоверчиво покосилась на него, как будто даже не поняла, что во фразе что-то было не так. Или сделала вид, что не поняла. — Мне интересно, какие они, полукровки.       — В меру умные, в меру красивые, наверное, — со смехом закончил Торн. — Короче, как мы.       Воцарилась тишина, слышно было только, как ветер бьет еловыми лапами о стекло и как щелкает периодически оконная створка о раму. Торн подал голос первым, пока Руфь, вытянув ноги в сапогах на полу, разглядывала ногти на покрасневших от холода руках.       — Я найду где-нибудь тест. Сделаешь, что надо, и проверим. Если ничего нет, забудем, типа ничего не было. И без глупостей на будущее.       — И без глупостей на будущее, — как мантру повторила Руфь.       Тест Торн действительно где-то нашел, правда не сразу — лишь в последних числах мая, спустя месяц. Руфь не вдавалась в подробности, пользуются ли такими гемы в действительности, нужны ли они им там вообще или есть какие-то другие средства, а конкретно это было изъято в качестве артефакта древних дефов.       В конце-концов она, онемевшими пальцами отлепляя от ног прилипшую к бёдрам юбку, молча изучала две красные горизонтальные линии на белой полоске. И раздумывала, как грамотнее будет реагировать на сложившуюся ситуацию.       Взаимное чувство обоюдной ответственности периодически вспыхивало у обоих, саднило сердце. Но отчего-то не было желания переживать, пугаться и искать выход: хотелось жить и умудряться радоваться жизни.       В конце весны теплело так же неожиданно, как по обыкновению наступал летний зной в июне. Черепица брошенной лачуги нагревалась палящим солнцем, и ночью лежать на ней было даже приятно — спине медленно передавался жар, сон приходил быстрее, словно его тоже, как бабочек, привлекала такая погода.       — Как думаешь, сколько ему… или ей?       Рука Торна проскользнула под рубашку Руфи на её тёплый живот.       — Не знаю. Может, пара месяцев.       Звёзды мириадами переливались на небе, кто-то зажигал их по очереди — и они мерцали, блестели, как маленькие китайские фонарики, какие ещё запускают по праздникам в небо. Торну вспомнилось, что так всегда бывает в хорошие дни.       — Ты прекрасно выглядишь.       Это было чистой правдой. За последний месяц Руфь расцвела, как молоденький цветочек фиалки: её кости больше не выпирали, молочно-белая кожа сделалась слегка розовой, бёдра чуть округлились и даже веснушки на носу, кажется, стали ярче, а в глазах появился здоровый блеск. И она, похоже, всё-таки набрала вес, потому что походила теперь не на худую нимфу, а на булочку с корицей. В самом деле, кто не любит булочки с корицей?       — Спасибо, — Руфь знакомо поморщила нос, улыбаясь. Прижалась ближе к плечу рядом.       Со стороны рабочего посёлка потянуло запахом жареного мяса: кто-то готовил рагу. Торну всегда хотелось, чтобы мама тоже приготовила вот так что-то вместо того, чтобы у зеркала пробовать новым способом завить волосы на бигуди или выискивать в магазинах помаду на один оттенок темнее, чем её нынешняя.       — Я подумал, мы можем убежать завтра ночью. Родители уходят в гости, поэтому я дома один.       Руфь перехватила его руку, положила сверху свою маленькую ладонь.       — Хорошо, — тихо прошептала она в ответ.       И снова не было больше ни звезд, ни тёмных оттенков ночного неба, ни запахов жареного мяса. Были только раздробленные силуэты на черепице, чуть подсвеченные лунной дымкой.

***

      Аромат перемолотых кофейных зёрен проникал в ноздри. Утренняя свежесть приносила через приоткрытое французское окно и другие запахи — свежего хлеба, пыльцы и свежескошенной травы.       Торн не мог себе лгать, что не полюбил за восемнадцать лет эти запахи, этот окружённый кипарисами особнячок. Это была его жизнь. Она ему нравилась. Даже жаль было понимать, что ещё чуть-чуть, каких-то несколько часов очередного субботнего дня — и он простится и с особнячком, и с кипарисами, и с холодом бездушных родительских улыбок.       Так иногда бывает, что приходится испытывать привязанность к двум местам одновременно. Причем в одном прошло все детство, а другое впечаталось в память хрупкими отголосками. Слегка заденешь — и они разбиты, летят на землю осколками.       Впрочем, Торн привык ко лжи. Ложь — скользкая, хитрая, изворотливая. Она ловко водила его за собой, приучала слова изощрённо менять привычные формы, извиваться змеями. И Торн успокаивал себя тем, что его обману служило одним крохотным оправданием всеобъемлющее желание спасти одну ничего не значащую ни для этого особнячка, ни для родственников, ни для его народа жизнь.       Он прошёл мимо флизелиновой стены с портретами в золотой окантовке. С портретов смотрели своими пустыми акриловыми глазами мать и отец. Отвращение на секунду вскипело в жилах, потом постепенно угасло. Так было всегда. Они всегда были здесь, среди цветочных горшков с фикусами.       Деревянные перила лестницы холодили пальцы, ковролин тихо поскрипывал под ногами. Торну нравилось прислушиваться к обыкновенным чувствам. Ощущать холод, усталость, голод, недомогание. Иногда хотелось специально ранить себя, чтобы ощутить боль. Чтобы ощутить настоящее, человеческое чувство.       Пустой зал встретил, по обыкновению, безмолвным взглядом устремлённых вверх выбеленных колонн и блеском натёртого до слепящей чистоты шахматного паркета. Из кухни доносился тихий, размеренный смех. Родители вдыхали в опустевший дом немного жизни. Ещё немного, совсем чуточку — исчезнет и их искусственный смех. Останутся только глаза цвета свежей травы и водопад медных волос.       Отец занимал своё место в центре стола, чашка круто сваренного горького кофе дымилась в нескольких сантиметрах от его локтя. Он не поднял на Торна глаза, продолжая утыкаться в серое полотно забитой тонкими полосками мелкого шрифта газеты.       Мать бросила на него виноватый взгляд. Её великолепные, лоснящиеся иссиня-чёрные волосы лежали на плечах, смуглая кожа блестела от влаги после душа, только глаза, небесно-голубые, скользили между тостом с клубничным джемом и аккуратным столовым ножом. Приятно было всё-таки являться зеркальным отражением своей матери.       — Ты не вовремя, — пресно сообщил отец, хлопнув крышкой часов. — Садись.       — Не стой, сынок, — попыталась сгладить углы мать. У неё всегда была такая глупая привычка.       Торн послушно сел. Сейчас всё будет, как прежде. Сейчас он пододвинет поближе свою тарелку, где расплывается по дну бело-молочная масса овсянки, потом возьмёт из корзинки тостовый хлеб, и мама, натянуто улыбаясь своей идеальной улыбкой полных розовых губ, намажет ему на тост сливочное масло. Отец примется буднично обсуждать политику, забыв негласное правило о том, что в приличном обществе за трапезой политику не обсуждают, и Торн будет незаметно морщится на каждом его слове «обезьяна» и «повесить».       Только вместо этого отец откинул газету в сторону грубым, неосторожным жестом, его руки сомкнулись в плотный замок.       — Расскажи мне, в чём разница между генетически модифицированной элитой и обезьяной, — попросил он.       В тишине было слышно, как громко сглотнула мать, как её ухоженные пальцы с маникюром цвета электрик выронили со звоном ложку обратно на блюдце.       — Гемы — вершина человеческой эволюции, — буднично отозвался Торн. Если отвечать по безопасному, заученному шаблону, всё будет в порядке. Точно будет.       — Что мы делаем с обезьянами? — настойчиво уточнил отец. Его идеальная кожа, будто натянутая в местах под кристально-голубыми глазами и на лбу, кажется, слегка покраснела.       — Вешаем.       Обрывки слов утонули в грохоте.       — БРЕХНЯ СОБАЧЬЯ! — сорвался на оглушительно громкий вопль отец. Задребезжали бокалы в серванте, когда он подскочил со стула с кожаной обивкой, роняя его на пол. — МЫ ОБЖИМАЕМСЯ С НИМИ ПО УГЛАМ!       Отец навис над столом, уронив галстук аккурат в молочник. Мать ахнула, поджимая губы и отклоняясь назад настолько, что опасно закачались ножки стула, на котором она сидела.       Торн почувствовал, как загорается от боли плечо. Отец рывком поднял его из-за стола, в считанные секунды оказался рядом, впечатывая в стену. Лопатка наткнулась на какой-то выступ и отозвалась в правой части мозга тупой болью.       — Я и не мечтал, что пригрею в своей семье такого гадёныша, Саманта, — уже чуть ровнее продолжил отец, не прекращая вжимать Торна в стену.       — Надо спокойнее, Ричи… — мамино лицо выражало такую растерянность, какая последний раз обуревала её, когда она раздумывала, в какой день будет вернее записаться на укладку. — Он ещё юный, глупый. Сам не знает, чего хочет. Да и вообще, Ричи, не мы ли всю молодость провели в борделях? Уродства порой весьма интересно наблюдать…       Голос матери дрожал, может, поэтому казался таким неубедительным, что отец даже не повернулся, чтобы выслушать.       — Семь тысяч шестьсот семьдесят седьмая, бесовское отродье, — прошипел он Торну прямо в ухо. — Эта рыжая блядовка — твоя новая подружка, да?       Мама издала странный звук, похожий на тот, который издает лопнувший детский мячик.       — Она не номер, — процедил сквозь стиснутые зубы Торн. Главное — не показывать своего страха, своей боли. Он не доставит ему удовольствия от превосходства. — У неё есть имя. Руфь. И я её люблю.       — Глупости! — мама истерично взвизгнула, даже подскочила на стуле, от щёк отлила разом кровь. Всплеснула руками. — Ричи, не слушай его! Ясно же, он не понимает, что говорит!       Видно, отец не поверил ни единой её попытке убедить. Он грубо схватил Торна за предплечье, мотнул в сторону, отчего отчётливо что-то хрустнуло в локте, и запустил в стену.       Из глаз посыпались разноцветные звёздочки, белые мушки заплясали на месте, где совсем недавно возвышалась высокая папина фигура. Странно, как все изменилось с того момента, как Торну было шесть, и он всей душой хотел вырасти таким же сильным, таким же уверенным.       Раздался гулкий, ставший вдруг отдаленным и приглушенным, испуганный крик матери.       — Что ты творишь, Ричард?! Это твой сын! Твой родной сын!       По полу потянулся сквозняк, поднимающий в воздух металлическую вонь. В дверной проём просунулась всклокоченная голова горничной в чепце, послышалось тихое, но отчётливое извинение и голова спряталась обратно.       После минутного молчания отец отошёл к окну. Пятернёй зачесал назад тёмные волосы, поправил галстук.       — Мой сын не стал бы лобызаться с падалью, Саманта. Я его таким не воспитывал.       Отец не был в такой ярости ещё никогда. Ни тогда, когда Торн в пятнадцать обменял юбилейную монету серебряного сплава на две кассеты немецкого порно у попрошаек из Полей, ни тогда, когда случайно разбил бутылку дорогого купажированного вина, ни когда месяц прогуливал занятия по истории, вылезая из комнаты через окно.       — Он не со зла, милый, — гладила Торна по волосам мама вечером, прижимая к его губе кусок льда в полиэтиленовом пакете. — Сходишь на свидание с Софи Картер, и папа оттает.       Торн готов был поспорить, что её лишь наполовину заботило состояние горячо любимого сына, куда больше — то, как обезобразила рассечённая губа его личико, которое пренепременно должно было быть всегда безупречным отражением безупречных родителей.       К поздней ночи уже было известно, что дом Руфи выпотрошили до основания силовики. Об этом горничная громким шёпотом сообщала садовнику, лузгая семечки на заднем дворе и удобряя плевками землю вокруг, пока хозяева не видят. Об этом же потом эмоционально рассказывали друг другу за ужином родители. Как силой из каждого жильца хижины на окраине лесополосы вытрясли сбивчивое признание в том, что племянница цветочницы совратила молодого гема.       Сразу после таблетки успокоительного, которую мать насильно всунула ему следом за ужином, Торна вывернуло прямо в ванной. На ночь он так и остался сидеть возле прохладной кафельной стены у раковины, трясясь от страха и солёных слёз, стекающих по щекам.       Предательство.       Он собственными руками подставил свою Лису.

***

      Смерть отвратительно пахнет. Разложившейся плотью, стухшим свиным мясом, гноем и правдой. Смерть никогда не лжет. Смерть всегда приходит вовремя, просто у каждого это «вовремя» своё.       Вдоль люков в шеренгу выстраиваются восемь трупов. Они только пока выглядят, как живые, но в их воспалённых глазах больше нет ничего. Там туманная пустота. В ней они уже нашли свой конец.       Последней на эшафот поднимается бледнолицая Лиса. Её руки скрещены за спиной, перетянуты бечёвкой, пальцы с каёмкой земли под ногтями раздирают тыльные стороны ладоней. Она не оборачивается Торну вслед, даже не смотрит в его сторону. Это к лучшему: Торну известно, что он не сможет вынести взгляда потускневших глаз цвета мокрой после сильного ливня листвы.       Потом палач разворачивает Лису лицом к замолкающей толпе зрителей. По её щекам, расцарапанным, грязным, тянутся такие же грязные полосы слёз, в ноздрях запеклись бугорки бурой крови.       Торн на ватных ногах проходит мимо скамьи, где сотрясается от рыданий тётка Руфи. Отец толкает его вперёд, не позволяя засмотреться на нее надолго, но Торн замечает, что её узловатые пальцы сжимают подол рваной юбки, а лицо такого же цвета, как грязно-красная скамья. И она шепчет под нос проклятия.       — Загубил девчонку, тварь, — воет тётка, — загубил, сволочь…       Несколько охранников направляются быстрым шагом к скамье дефектных, не иначе, чтобы заставить зрителей замолчать. Торн больше не смотрит. Его глаза изучают Лису.       Есть такая штука, которая ещё называется судьба. Она бывает очень жестокой, она наносит глубокие раны, но её невозможно обмануть, как обманываешь родителей, как обманываешь себя. Судьба дружит со Смертью. Они идут нога в ногу.       На шею Лисы вешают табличку с таким унизительным словом «развращение». Следом, чуть выше, тоже на шее, палач затягивает толстую петлю, уходящую наверх, под деревянные балки эшафота.       Загорается синим светом экран позади, лица зрителей принимаются мигать отсветами голубого. Проявляется, делается чёткой-чёткой, голограмма президента, и отец принимается панибратски хлопать Торна сзади по плечу. Мать сжимает его пальцы так, что они хрустят. Она тоже приоделась, как на праздник: волосы собраны в высокий пучок с выпущенными у лица завитыми прядями, стройная высокая фигура затянута в чёрное платье с декольте и поясом.       — Многоуважаемые дамы и господа, — начинает мерцающая морда президента на фоне экрана. — Мы по традиции собираемся здесь, чтобы наблюдать казнь несовершенных паразитов во имя совершенствования нашего мира. Перед вами бесовские отродья, виновные в краже, убийстве… совращении!       На последнем слове мать так впивается в руку, что на ней отпечатываются следы от ногтей.       Лиса переминается с ноги на ногу, наступая на носки собственных грязных ботинок. Сейчас она не отыщет опоры.       И наконец их глаза встречаются. Торн боится, что сейчас она с отвращением отвернется, но она этого не делает.       Она через силу улыбается, и слёзы устремляются вниз по её щекам, и он ловит себя на мысли, что тоже плачет сейчас. Пелена застилает глаза как раз в тот момент, когда вслед за барабанной дробью палач опускает рычаг и девять тел одновременно взмывают в воздух.       Тело Руфи зависает в воздухе, её глаза широко распахнуты и смотрят на солнце, далеко, за колонны Колизея, а шея неестественно выворачивается под углом.       Смерть всегда приходит вовремя. У неё тысячи лиц, но сейчас — девять, она прячется в тусклых глазах всклокоченной женщины, в глазах девочки-подростка с неровной чёлкой, в глазах мужчины с пигментными пятнами на коже, в глазах молодой привлекательной блондинки, в глазах мальчика с веснушчатым лицом…       Смерть — многоликая, изворотливая тварь.       И Торну мёртвым грузом ложится на плечи вина за смерть его Лисы.

***

      Тлеющее небо подёрнуто грязно-ржавыми языками заката. Они облизывают солнце подобно глодающему кости жертвы хищнику, загоняют огненную тарелку за горизонт, погружая мёртвый пейзаж багровеющих пустошей Города во тьму.       Но Город никогда не засыпает. Он хрипит и стонет, как задыхающийся от рака лёгких курильщик. Он вслушивается в голоса своих жителей, промозглым ветром скользит вдоль разбитых улиц и мусорных баков, кишащих жирными опарышами, забирается через битые окна в разрушенные хижины, которые уже не дождутся жильцов. Но он не покровитель. Покровителей здесь больше нет. Здесь каждый сам за себя. Здесь могила того, что когда-то было принято называть родным.       Торн отхаркивает на кафель нефа бесформенный кровавый сгусток. Перед ним четыре трупа. Все четверо — собаки из Эскадрона.       Смерть только поначалу обманчиво скрывает гнилое нутро запахами пепла и полыни. Она отвратительно пахнет. Разложившейся плотью, стухшим свиным мясом, гноем и правдой. Смерть никогда не лжет. Смерть всегда приходит вовремя, просто у каждого это «вовремя» своё.       У Смерти нет лица. Вместо него, как у старшего офицера, бордовое месиво на размозженной голове. Сержанту повезло. Он ещё смотрит, взгляд устремлен далеко наверх, под исполинские колонны сводов церкви. Все мертвецы — те, кому повезло — похожи в одном: их глаза сделаны из стекла. Матового безжизненного стекла.       Торн помнит. Такие глаза были у его девочки.       Возле стены шевелится полковник. Недобитый. Пока живой. Идеально симметричное лицо перекошено гримасой ужаса. Никакие модификации не спасут от калибра снайперской винтовки.       — Нельзя в церкви… грех… — он сипит из дальнего угла. Один его глаз залеплен спутанными клоками волос и собственной кровью, форменный китель разорван в тех местах, где свинец расплавил прочную броню вседозволенности. Полковник тяжело дышит. Он боится. Торну нравится чужой страх.       Ты ещё со своими мудями про грехи мне расскажи, чмо ссыкливое, — Торн быстро обводит взглядом убитых подчинённых офицера и приближается, сверкнув единственным глазом над сжавшимся в эмбрион полковником.       За длинной очередью безжалостных ударов прячется тяжелая цепь невысказанных обид. На месте глазницы офицера теперь розоватый белок с красными прожилками. Офицер не издаёт звуков, молча принимает наказание, как забитая хозяином собака.       — …от гема… название одно… — внезапно подаёт голос пёс. — Такой же дикарь… как твоя рыжая шлюха…       Умная собака должна молчать.       Торн рычит, слова пропадают в горле, смешавшись с бурой запёкшейся кровью. Боль от потери, от унижения и ненависти сильнее той, что отзывается тупым покалыванием в ушибленной печени и переломанных рёбрах. Эта боль не трогает, не задевает, она просто есть.       Ты можешь терпеть. Терпеть, когда кровопотеря заставляет мысли путаться, когда острая пульсация в лёгких мешает здраво мыслить. Терпеть, как всегда терпел, пока свинец таял внутри тёплых мышц и год назад, и два, и три; как терпел, пока Зула помогала вытащить осколки кости из рваной кровоточащей плоти.       Потому что ты — всё ещё привилегированная элита. Самовольно скрывшаяся под маской толстого непробиваемого льда.       Размахнувшись, Торн с силой опускает грязный от чернозёма и сукровицы ботинок на грудную клетку полковника и перемещает на неё весь свой вес. Слышится мерзкий хруст, и из приоткрытого рта офицера вьётся новый алый ручеек.       — Проститутка — это, гнида кабинетная, ты.       Жаль, пёс этого больше не слышит. Глаз навсегда застывает в мрачных сводах церкви, будто ища там упокоения.       Довольный хохот Смерти отзвуками гуляет между калейдоскопом канделябров и средокрестием. Она любит сообщников.       Горячие слёзы обжигают щёки. Торн садится на скамью возле алтаря, ловя на себя послезакатные блики угасающего солнца. Ненависть к самому себе кипит, прожигает изнутри, течёт по венам бурлящей чёрной рекой.       Ты стал таким жестоким… Ты изменился.       Двадцать лет назад он не смог бы и сломать крыло птенцу. Вчера вечером — свернул шею дипломату из посольства. Сегодня — до смерти забил троих солдат из Эскадрона. Но ведь они заслужили смерти? Они забрали жизни сотен дефов, за что поплатились своей. Это справедливая цена?       Ты отвратителен. Ты убийца.       Голос эхом звучит в голове.       Прекрасная, добрая и чуткая Руфь всегда считала, что смерти не заслуживает никто. Чувство вины тугим комом стягивается внутри где-то в области сердца. У Руфи самые пытливые, самые очаровательные глазки на свете. Тёпло-зелёные, как нежные листочки люцерны или лепестки клевера. Иногда Торну хочется уснуть и больше не просыпаться. Только в грёзах позволено вновь и вновь смотреть на огненный блеск струящихся по спине волос и слышать такой звонкий смех.       Смерть никогда не ошибается. Но в тот раз она ошиблась.
3 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (4)