This is the happy house We're happy here in the happy house Oh, it's such fun, fun, fun, We've come to play in the happy house And waste a day in the happy house It never rains, never rains.
1926
Лорд Волан-де-Морт плачет. Нет, не совсем так. Том, которого тщательно запеленали, чтобы защитить от просачивающегося сквозь стены холода, плачет в своей покоцанной колыбельке. Комнату наполняют вялые попытки привнести в нее хоть что-то радостное: краска на нарисованных на стенах радугах потрескалась, а из коридора доносится далекая трель колыбельной. Поблекшие желтые звезды и деревянные игрушечные овечки, свисающие над колыбелью, не могут успокоить Его. Пока дребезжат от ветра причудливые окна приюта, а на горизонте гремит гром, дневной свет говорит Лондону «до свиданья», и сумрак начинает расцеловывать небо. Здесь нет счастья. Гермиона это знает. К семнадцати годам она прожила слишком много жизней, на ее вкус. Она не может не проживать их, потому что часто у нее просто нет выбора — жить их или не жить. Маски сменяются так легко, а ложь уже стала ей родным языком. «Я вдова», — утверждает она. Молодая женщина, лишенная материнства, стремящаяся унять душевную боль заботой о сиротках. И кто же посмеет такой отказать? Она сжимает перекладину колыбели, наклоняясь к ней. Та теплеет под ее прикосновением, и это похоже на какое-то издевательство, ведь в комнате так холодно. Отчаяние, тлеющее в ее груди, тоже совсем не греет. Ее худшая (и лучшая) черта в том, что Гермиона не может не обдумывать все. Она проводит костяшками пальцев по детской щечке, глядя на его лоб, как раз туда, где, как она помнит, был шрам Гарри. Здесь нет места надежде, но Гермиона все равно надеется.1928
Первый и единственный акт милосердия Гермионы Грейнджер происходит не от смерти, а от самого Времени. К своим двадцати годам она почти не изменилась, если изменилась вообще. Интересно то, как ее тело избегает влияния времени, как оно ломает все законы. Пересекает алые нити вселенной и связывает их во что-то осязаемое. Если она достаточно внимательно посмотрит на свое отражение, то увидит следы ранней зрелости. Но это даже близко не то, как она должна выглядеть. В ней все еще слишком много от девочки и недостаточно от женщины. Вот уже не первый год ей семнадцать. Существование Гермионы настолько прочно, насколько это вообще возможно в рамках парадокса. Ей не бывает больно, и корни, что привязывают ее ноги к одному месту, совсем не ощущаются как смерть. Как она и ожидала, годы тянутся за годами, а чувство страха все никак не покидает ее. И неудивительно, что это чувство ведет ее в никуда. Тому сейчас четыре года, и нет никаких сомнений, что он вовсе не обычный ребятенок. Он упрямый мальчик — гневается так же быстро, как и бросается в слезы. Он царапается со всей своей детской яростью, когда миссис Коул осмеливается поднять его; сметает еду на пол, когда та сажает его на шаткий высокий стульчик; визжит, когда его яблочное пюре разбрызгивается повсюду. Снова, и снова, и снова, пока женщина не отчаивается, подзывая Гермиону. Только тогда Том успокаивается. Гермиона должна кормить его, купать и дважды проверять чистоту его одежды, иначе он вообще никому не позволит. Волшебницы от психологического воздействия не защищены. Гермиона оказывается рядом с ним, как только его тихие крики начинают переходить в пронзительный, навязчивый ор, с которым она слишком хорошо знакома. Она встает на колени рядом с ним, гладит его волосы и целует его в лоб, прижимает к себе, пока гневная дрожь не прекратится. Это опасная привычка: ее собственная нежность никогда не приносила ей пользы. («Ты балуешь мальчика», — упрекает ее миссис Коул. Гермиона отвечает простым «неправда». Она не может позволить ему просто «проплакаться», потому что волшебные дети не так просты. И уж точно не такие, как Том.) Гермиона сидит лицом к камину, детеныш отдыхает у нее на коленях. Нежные локоны касаются ее щеки, когда она скользит ладонью по его подбородку, приподнимая его головку так, чтобы их глаза были на одном уровне. — Хочешь поиграть? — тихо спрашивает она. Она говорит буквально «по бумажке». Даже самые простые разговоры с ним требуют острой осознанности. Она неуверенно тянется рукой к игрушке. Том не отвечает, хотя вполне способен это сделать. Мальчик он любознательный, поэтому его словарный запас в основном состоит из «почему», «как», «Гермиона» и, что самое примечательное, «нет». Но даже если он и молчит, Гермиона понимает ответ. Игрушечная машинка выскальзывает из ее пальцев, проезжается по ковру и с грохотом ударяется о стену, а потом опрокидывается. Единственное деревянное колесо отскакивает и катится обратно к ним, прежде чем брякнуться на пол. Гермиона смотрит, как оно вращается — снова, и снова, и снова. Том не из жизнерадостных деток. Никакие сказки на ночь и яркие игрушки не помогли сделать его таким. Но теперь он хихикает, глупо и заразительно; смех случайного восторга, от которого у Гермионы бегут мурашки по коже. В свои четыре года он не может понять нюансов такого поведения, поскольку оно все еще совершенно невинно. Гермиона не любит думать о детях как о монстрах. Они, несомненно, самая уязвимая часть социума, поэтому их нужно защищать. Часто дети, являясь жертвами разнообразных обстоятельств, растут настолько хорошими, насколько хорошими ты их вырастишь, пока генетическая лотерея не обернет все это большим и жирным нулем. Основа существования человека формируется окружающим миром. И, несмотря на доброту и жестокость, надежду и отчаяние, некоторые душевные недуги неизлечимы. А всего остального можно избежать при помощи такой простой вещи, как сострадание. Есть своя логика и причина тому, почему люди поступают так, как они поступают. «Причиной» Тома теперь никогда не станет пренебрежение его жизнью. Он снова смеется, улыбаясь от уха до уха, в уголках его рта появляются ямочки. Из щелочки между двумя передними зубками брызжет слюна. Дети чаще всего… неряшливы. Том — не исключение. «Игрушка была старой», — мысленно репетирует Гермиона слова для миссис Коул, которая неизбежно поймет, что одной машинки не хватает. Эта мысль приходит снова и снова, хотя бы для того, чтобы проговорить ее себе ночью среди не рассеивающихся теней, когда она остается наедине со своим уродством. Со своими воспоминаниями. Со своими несчастьями. — Давай поиграем с чем-нибудь другим, — тихо говорит она. Том продолжает хихикать.1934
Первое свое убийство он совершает в восемь лет. Гермиона резко просыпается, когда по всему приюту раздается пронзительный крик. Она вскакивает с кровати в ярости, которую сначала не совсем осознает, выхватывает палочку и засовывает ее под пояс нижнего белья. Трудно думать о своем колотящемся сердце или о скользящих из-за носков ногах, когда она бежит на звук. От охватившей ее паники дверь распахивается так быстро, что с громким «бум» ударяется о стену. Дети сидят в своих кроватях, некоторые протирают глаза от сна, а другие смотрят вверх, их маленькие лица залиты слезами. От шока у нее перехватывает дыхание. На стропилах подвешен белый кролик: его некогда безупречный мех теперь запачкан кровью, и Гермиона замирает в неверии, наблюдая, как из петли, затянутой на его шее, на пол стекает алая кровь. И посреди этой сцены — тихо сидящий Том. — Мой кролик! — вопит мальчик по имени Билли. Его глаза широко раскрыты, из красного носа текут сопли, он истерически рыдает. Гермиона и не думает его утешать. Она не думает ни о чем, кроме тушки, висящей перед ней, и о последствиях, которые возникают, когда дети проявляют жестокость к животным. А еще о том, как долго она ожидала этой сцены и как же это ужасно — все равно стать свидетельницей этому. Она стоит неподвижно, даже когда раздается щелчок выключателя, и всеобщий испуганный вдох возвещает о прибытии миссис Коул. Гермиона мрачно смотрит, как та пытается навести порядок, выводя детей из комнаты. Звук топота их маленьких ножек по деревянному полу заглушает прерывистые всхлипы и невнятные мольбы об утешении. Гермиона не может винить детей за то, что они чувствуют то, что чувствуют. Они и должны так себя чувствовать. Нет, винить она здесь может лишь себя. Она разворачивается, хватая Тома за руку. Миссис Коул ушла на средний этаж, а Гермиона слышит, как та пытается успокоить детей. В комнате лишь они двое. Рациональность покидает ее. Комната вокруг нее будто сжимается, а во рту так сухо, что кажется, будто у нее распух язык. Вот оно, идеальное воплощение страха: неподвижно стоящая Гермиона с белым лицом и дрожащей нижней губой пытается подобрать слова. Лишь юное лицо может вынести опустошение, искажающее его, потому что это отчетливое проявление страдания. Такое, которое предначертано лишь мученикам. Гермиона не чувствует необходимости спрашивать о том, он ли это сделал. Она знает, что да. — Том, нельзя… нельзя причинять боль живым существам, — упрекает она тихим, испуганным голосом. Том сидит тихо, обводя взглядом ее лицо. Он знает, что сделал что-то «плохое», но «плохо» — это когда дети отказываются убирать свои игрушки, а не жестокое обращение с животными. Он исключительно умный мальчик. Нет никаких сомнений, что он осознает, что сделал что-то нехорошее. Что-то гораздо более нехорошее, чем развести беспорядок в игровой комнате или закатить истерику, и нет совершенно никаких сомнений в том, раскаивается ли он в содеянном — в его глазах не видно сожаления, как бы пристально Гермиона ни вглядывалась. — Ты меня понимаешь, Том? Ты… ты просто не можешь… делать такое… Она затихает. Выражение лица у Тома больше не такое равнодушное. Он… встревожен. Мгновение Гермиона держит его в своих руках. Она пытается собраться, но никакие маггловские дыхательные упражнения ей здесь не помогут. Любая победа, которую она одержала до сих пор, превратилась в ничто. Ее дыхание сбивается из-за грозящихся пролиться слез. Обеспокоенный взгляд Тома все еще не покидает ее. — Ты сердишься на меня, Гермиона? — спрашивает он тихим, испуганным голосом. Он говорит так, будто самое худшее, что может с ним случиться, — это ее недовольство им. Пальцы Гермионы сжимают его руку, пока она пытается найти точку опоры, какой-то мысленный выступ, за который можно ухватиться, чтобы не упасть в бездну. Злиться — не подходящее слово. Или, может быть, подходящее. Но на кого она злится на самом деле? Гермиона чувствует закрадывающееся разочарование. Злость на себя, за то, что не научила его лучшему. Злость на обстоятельства, потому что она не должна была вообще всего этого делать. Злость, потому что она не злится, не злится на него, хотя знает, что на самом деле должна бы. Она отпускает его руку с тяжелым вздохом. — Нет, — говорит она. Можно сказать признается. Детское личико Тома смягчается от облегчения. Кап, кап, кап — капающая на пол кровь кролика задерживается в ее памяти, но Гермиона отказывается обернуться и осмотреть сцену еще раз. — Но разозлюсь, если ты сделаешь такое еще раз, понятно? Том очень серьезно кивает ей. Это не приносит никакого утешения. — Спускайся вниз, — говорит она ему. В ее голосе отчетливо слышно напряжение, и, как бы мал ни был Том, ей кажется, что он тоже это замечает. Он не спорит, — возможно, ради нее, а может, из-за ее обезумевшего взгляда, — но она все равно рада этому. Том колеблется у начала лестницы, глядя на нее широко раскрытыми и полными тоски глазами, прежде чем уйти и присоединиться к остальным детям. Гермиона ждет, пока он не сделает последний шаг, затем задирает ночную рубашку, чтобы выудить палочку. — Диффиндо, — бормочет она, махнув древком в висящего кролика. Веревка разрезается ровно пополам, и Гермиона снова поворачивает палочку, чтобы добавить: — Арресто моментум. Время на мгновение замедляется: тело кролика плавно опускается на пол, безвольно оседая, так что кажется, что он спит, а не мертв. Гермионе это ничего не дает. Она смотрит, смотрит и смотрит, зацикливаясь на брызгах красного цвета, пятнающих безупречный, прекрасный кроличий мех. Нет, не прекрасный. В жизни Гермионы нет ничего прекрасного. Больше нет. Молча и не задумываясь, она начинает плакать.1936
Она редко пользуется своей магией — та, безусловно, полезна, но скудна. Когда дети ложатся спать, Гермиона бродит по коридору, и произнесенный шепотом «Люмос» указывает ей путь в темноте. Каждый вечер она убирает на кухне простым движением руки, проговаривая заклинание, а утром миссис Коул встает, чтобы похвалить ее за безупречную работу. Иногда, когда она остается с малышами совсем одна, она использует чары, чтобы покачивать сразу несколько колыбелей, пока те не заснут. Большую часть времени ее волшебная палочка спрятана в сундуке под кроватью. Вход в ее комнату окружен простыми защитными чарами, наложенными для того, чтобы никто, кроме нее, не мог войти. Это работает, пока не перестает в один день. Вернувшись в комнату, Гермиона видит глядящее на нее лицо десятилетнего Тома Риддла. Он сидит на ее кровати, завернувшись в ее одеяло до самого носа. Гермиона стоит в дверном проеме, приоткрыв рот. Она смотрит на открытую дверь, которая вообще-то была защищена магией, и мысленно проклинает себя. Конечно, Тома это не остановило бы. Надеяться на это было изначально бесполезно. — Мне приснился кошмар, — говорит он ей. Его голос тих, в нем слышится нотка стыда. Гермиона не уверена, из-за того ли это, что он вторгся на чужую территорию, или из-за его тревог, но у нее сердце сжимается от боли. — Дверь сначала не открывалась. А потом сама отворилась. Я не знаю почему. — Том, ты не можешь… ты… — Гермиона с трудом подбирает слова. Том выглядит таким… маленьким, таким юным и невинным. Он просто мальчик. Не лорд Волан-де-Морт. По крайней мере, она на это надеется. — Ты не можешь просто брать и заходить сюда. Он на мгновение замолкает. Затем тихим голосом признается: — У меня загорелось одеяло. Лицо Гермионы смягчается. Она не может понять, как это может быть тот же ребенок, что убил кролика. Убийца он или нет, Том — дите, с разумом и способностями, которых сам не осознает. Переживать за него — глупо, а она все равно переживает. — Загорелось? — тихо переспрашивает она. — Да, — его пальцы сжимают рукав, и взгляд Гермионы опускается на его руку. В порыве нетерпения она делает шаг вперед, хватает его за запястье и оттягивает рукав. Вздох застревает у нее в горле, когда ее взгляд падает на розовое пятно от ожога. — Ох, Том, — шепчет Гермиона. Он напрягается, когда она проводит пальцем по ране, как раз там, где, как она знает, он будет ставить Темные Метки. — Что-нибудь еще загорелось? Он медленно качает головой, не меняя своей напряженной позы. — Хорошо, — выдыхает она, обращаясь скорее к себе, чем к нему. Гермиона отпускает его руку, оставляя его тихо сидеть на кровати, а сама опускается на колени. Она лезет под кровать, хватается за ручку своего сундука и вытягивает его наружу. Тот скрежещет по полу, на ее взгляд, слишком громко, но в остальном ничего подозрительного. Она проводит пальцами по крышке, бормоча «Алохомора» совсем тихо, чтобы Том не смог расслышать. Сундук открывается, и она начинает перебирать свои вещи. — Откуда это? — спрашивает Том, его голос почти не слышен из-за того, как тихо он говорит. Гермиона на мгновение замолкает, зная, что он не может разглядеть содержимое в слабом лунном свете. — Из моей прежней жизни, — рассеянно отвечает она. Ее пальцы с тоской пробегают по замысловатому орнаменту на сундуке. — Но это не имеет значения. Она роется в темноте, пока ее пальцы не натыкаются на бутылек с длинным горлышком, одновременно отодвигая в сторону увеличительное стекло — свой трансфигурированный дневник. Она достает бутылку с зельем из остальных своих вещей, радуясь ненавязчивому цвету. На потрепанной этикетке почерком Гермионы было выгравировано «Слезы Феникса». Возможно, это безрассудно — подвергать его воздействию магии в таком юном возрасте. Но Том Риддл ни в коем случае не глупый ребенок. Он юн, но не глуп, и знает достаточно, чтобы понять, что его одеяло, вспыхнувшее из-за его недовольства — это не совсем обычный инцидент. Гермиона встает и снова берет его за запястье, притягивая предплечье к себе. Другой рукой она сильным нажатием большого пальца откупоривает пробку и выливает жидкость на рану. Том вздрагивает, а затем ахает, когда ожог исчезает, оставляя после себя зажившую кожу. Его взгляд мечется между ней и местом, где был ожог, рот приоткрыт. Гермиона быстро гладит его по лицу. — Это наш секрет, Том, — шепчет она. — Сможешь его сохранить? Все еще не веря своим ушам, он кивает. Гермиона ободряюще ерошит волосы Тома, испытывая отвращение к тому, как у нее выворачивается желудок. Вполне естественно, что она позаботилась о мальчике: в конце концов, она растила его с рождения. И все же ей не нравится, что из этого следует. — Тебе нужно еще поспать, — она кладет руку ему на спину, подталкивая к двери. — Уже поздно. Я принесу тебе другое одеяло. Том не двигается. Он твердо упирается ногами в пол и тянется, чтобы схватить ее за руку. В его глазах вспыхивает смущение, затем решимость. — Я хочу спать здесь, — заявляет он. Гермиона морщится. — Тебе придется спать в своей комнате. — А я хочу спать с тобой, — повторяет Том. Невинный оттенок детского страха исчез, и на его месте появились признаки надвигающейся бури. Истерики с детьми-волшебниками никогда не сулят ничего хорошего. Гермиона стискивает зубы. — Том, — начинает она, изо всех сил стараясь говорить ласково, — ты не можешь спать со мной… Но она не успевает договорить. Лицо Тома искажается, и в ту же секунду стоящая в комнате ваза разбивается вдребезги. Гермиона отшатывается, подавляя крик и прикусывая язык. Они оба стоят молча, смотрят друг на друга, а Гермиона тяжело дышит. Ее руки сжимаются в кулаки. На лице Тома появляется до смешного упрямое выражение. Гермиона едва сдерживается, чтобы не обозвать его за это маленьким говнюком. Через мгновение она потирает переносицу и спокойно выдыхает. — Том, — выдавливает она сдержанно, — ты не можешь просто… Но ее негодование бесполезно. Том даже не колеблется, и воздух угрожающе сгущается от его безудержной магии, когда его эмоции прорываются наружу. Стиснув зубы, Гермиона стонет. Она хочет — да ей просто нужно — поспать, а Том в ближайшее время не собирается сдавать позиции. Именно она будит детей по утрам, миссис Коул не заметит его отсутствия в комнате. — Только на эту ночь, — бормочет она. Том молча кивает, хотя Гермиона не упускает из виду выражение удовлетворения на его лице. Она тихо закрывает дверь и возвращается к своей кровати, чувствуя ком в горле. Она задвигает сундук обратно под кровать и, зевая, произносит запирающее заклятье, прежде чем забраться на матрас. Она ложится на ту сторону, которая ближе к стене, зарывается лицом в подушку и пытается не замечать звук, с которым Том забирается под одеяло рядом с ней. Матрас прогибается под ней, пока на нем неуклюже укладывается Том. Гермиона закрывает глаза, молясь, чтобы сон пришел поскорее и забрал ее. На мгновение это почти удается: усталость от использования магии сама по себе убаюкивает ее на полпути, а усталость от общения с Томом только усугубляет все. Она откидывается на подушку, собираясь заснуть… Гермиона застывает, когда чувствует, как Том прижимается к ее спине. Его маленькое тельце теплое, но хрупкое, даже костлявое, и в этот момент удивления Гермиона не может не почувствовать к нему жалости. Но жалость не может пересилить ее дискомфорт, поэтому она остается напряженной. Том издает тихий обиженный звук. — Прости, — шепчет он. — Прости, мама. Шок обрушивается на нее, как таран, лишая дыхания. Мама? Мама? Это слово эхом отдается в ее голове, стучит в ушах. Она не мать лорда Волан-де-Морта — нет, нет, нет. Гермиона вообще никому не мама, по последним сведениям. Да она даже школу формально не закончила. Несмотря на свою обиду, Том продолжает прижиматься к ней, а она ничего не может поделать, только лежит и переваривает его слова. Это должно было случиться, не так ли? То, что она стала ему мамой. Гермиона пялится в стену, чувствуя подступающую тошноту. Минуты проходят в тишине, но ни Гермиона, ни Том не засыпают. Он жмется к ее спине так близко, как только может, но напряжение в его теле не свойственно спящему. Проходит еще десять минут, и она сдается. Она молчит, но Том и сам понимает, что нужно отпустить ее, когда она поворачивается на матрасе. Она поправляет одеяло, ложась на спину, прежде чем покорно подставить руку Тому. С мягким, но счастливым выражением лица он забирается к ней в объятия и прижимает голову к ее груди, там, где бьется сердце. Гермиона вздыхает, запуская руку ему в волосы и поглаживая другой его спинку. — Спокойной ночи, Том. Расслабляясь рядом с ней, он отвечает: — Спокойной ночи, мама.1938
Впервые в жизни Гермиона не рада видеть Дамблдора. Великий волшебник намного моложе, чем она привыкла, но для нее он вообще был мертв, так что она не обращает на это особого внимания. Тем не менее, на мудром лице растет редкая бородка, а глаза сияют так же, как и в ее памяти. Он входит в приют, беседуя с миссис Коул о Томе. — Он пугает других детей, — говорит та ему. Гермиона лениво убирается, делая вид, что не замечает ни неуверенной походки миссис Коул, ни ее остекленевшего, пустого взгляда, когда на нее действует Конфундус. С губки в руке Гермионы стекает вода, и она незаметно стискивает ее. Гнев вспыхивает в ней вопреки ее желанию: мерцающее пламя, подпитываемое знанием, которое больше никому не доступно. Ни для кого не секрет, что Гермиона стала заботиться о Томе. Тем не менее, она понимает, что ее гнев неуместен. Сколько бы ночей она ни почесывала ему спину, убаюкивая после кошмаров, слова миссис Коул не изменят правды. — Вы хотите сказать, что он хулиган? — спрашивает Дамблдор. Затем раздается приглушенный голос миссис Коул, которая хочет, чтобы этот разговор остался сугубо между ней и стариком. Гермиона размышляет, а не в магии ли Дамблдора тут дело. — Я думаю, что да, но поймать его на этом очень трудно. Тому сейчас двенадцать. Приближение подросткового возраста позволило ему жить в отдельной комнате, вдали от толпы малышни. Это естественное изменение в образе жизни других детей, хотя Гермиона всячески поощряет его, ссылаясь на то, что он взрослеет. По правде говоря, это вялая попытка избежать дальнейших убийств. Лестница скрипит под весом Дамблдора, когда он поднимается, а миссис Коул стоит у перил, наблюдая за ним с меньшим недоумением, чем раньше. Гермиона энергично вытирает стол. Огонь в камине полыхает и трещит, угли в нем потрескивают с необычной громкостью, когда ее магия на мгновение высвобождается. — Странный человек, — небрежно замечает миссис Коул. Гермиона фыркает. У нее остается совсем немного времени на то, чтобы вымыть стол, поэтому она отправляется в другие уголки приюта, раскладывая детские игрушки по покоцанным деревянным ящикам, возможно, с чуть большим усердием, чем это необходимо. К тому времени, как Дамблдор вновь появляется, уже сгущаются сумерки, и пламя камина отбрасывает оранжевые отсветы на его лицо, пока он что-то неслышно говорит миссис Коул. Он разговаривает с ней, успокаивая ее, когда она поднимает руку в нерешительном протесте. Гермионе не нужно слышать их голоса, чтобы понять, о чем они говорят. Хогвартс. Их разговор обрывается, и Дамблдор одаривает смотрительницу довольной улыбкой. Когда он поворачивается, чтобы уйти, к ужасу Гермионы, он обращает свое внимание на нее. Все еще улыбаясь, он говорит: — Том сказал мне, что он здесь в надежных руках. Я могу заверить вас, что у нас ему будет обеспечен такой же уровень заботы, как и здесь. Гермиона запинается, на мгновение отвлекаясь. Улыбается Дамблдор с пониманием, но в то же время ее мнение никакой роли не играет. Ни одна живая душа здесь не знает о ее бедственном положении, но глупо было бы думать, что Дамблдор не признает волшебницы в маггловском приюте. После его ухода атмосфера, кажется, меняется, а очарование миссис Коул рассеивается, как только за ним закрывается дверь. Она быстро моргает и трет глаза. Гермиона не может не почувствовать к ней жалости. — Лондон, несомненно, привлекает немало чудаков, — комментирует женщина, ее взгляд задерживается на том месте, где только что стоял Дамблдор. Проходит мгновение, прежде чем она поворачивается к Гермионе, открывая и закрывая рот, как будто не уверена, что сказать. Следующее она произносит так же неуверенно:. — Ну… В общем, будет лучше, если ты поговоришь с Томом. Гермиона кивает, резко роняя игрушку, которую держала в руке. Она проносится мимо миссис Коул быстрее, чем это необходимо, и торопливо взбегает по лестнице. Слышно болтовню детей, хихикающих по комнатам девочек, а мальчики гоняются друг за другом по коридору, проскакивая мимо Гермионы с криками «Извините, мисс!» Впервые за много лет в приюте появилась радость. То, что Том не разделяет этих чувств, само по себе трагедия. Дверь в его комнату приоткрыта, но она все равно стучит, ожидая, что он тихо пригласит ее войти, прежде чем распахнуть ее. Он сидит на кровати и смотрит на свой шкаф так, словно ожидает, что тот в любой момент вспыхнет. Гермиона задерживается в дверях, вглядываясь в его лицо. Выражение его лица спокойное, брови слегка сдвинуты, как будто узнать, что он волшебник, так же просто, как разгадать кроссворд в утренней газете. — Том? — тихо зовет Гермиона. — Ты в порядке? Том еще мгновение смотрит на свой шкаф, прежде чем переключить свое внимание на Гермиону. Его взгляд устремляется к открытой двери. В молчаливом согласии Гермиона проходит дальше в комнату и закрывает за собой дверь. — Ты такая же, как я, так ведь? Гермиона прикусывает губу, тщательно обдумывая свои слова. — Да, Том, — признается она. Ее голос мягок, но в нем слышится легкая дрожь, которая выдает ее беспокойство. — Да, я такая же, как ты. — Так вот чем ты занимаешься по ночам? — продолжает Том. В его глазах вспыхивает огонек: осознание, которого он никогда раньше не испытывал. Удовольствие, которое отражается на его лице при этом осознании, вызывает у нее тошноту. Том Риддл даже в юности ненасытен. Его рост, раскрытие своей личности не приносят пользы ни ему, ни волшебному миру. Это жертвоприношение: смерть внутри рождения, не больше и не меньше. Гермиона ерзает, беспокойно переминаясь с ноги на ногу. Следует признать, что бывали случаи, когда она не проявляла должной бдительности в отношении использования магии, но что бы это изменило? Он все равно узнал бы, так или иначе. — Да. — А как насчет остальных детей? — Я не уверена, — неуверенно признается Гермиона. Другие дети никогда не выделялись, когда это имело значение. Простые маггловские дети с непростым детством. — Я думаю, что здесь из таких только мы, Том. Перемена в выражении лица Тома едва заметна, но ее невозможно не увидеть. Уголки его губ приподнимаются в слабой улыбке. Блеск в его глазах становится ярче, и Гермиона с трудом сглатывает, когда до нее доходит смысл ее слов. — Только мы? — переспрашивает он. Его губы растягиваются еще больше: теперь на них появляется бесстыдная улыбка. Инстинктивное желание отступить — убежать — одолевает ее. Том ни в коем случае не глупый ребенок. За его словами нет невинности — просто страстное желание, которое воплотилось в жизнь. Несмотря на то, что дети бегают и играют прямо за его дверью, он единственный в ее мире, так же как и она в его. — Есть и другие волшебники, — слабо возражает Гермиона. — В этой школе. Там ты будешь счастливее. — Хогвартс, — заявляет Том. Кажется, он на мгновение вертит название на языке, слегка хмуря брови. — Откуда ты знаешь? Ты была здесь всю мою жизнь. Желудок Гермионы сжимается, когда она отходит от двери. Старые половицы сиротского приюта скрипят под ее ногами, и она останавливается перед Томом в нерешительности, прежде чем опуститься на колени. Что она может ответить ему, кроме правды? Между ними повисает напряженное молчание. Том смотрит на нее со смешанными чувствами, которым, как опасается Гермиона, она, сама того не желая, научила его. Она устало смотрит в ответ. Проходит еще мгновение, и Гермиона поднимает дрожащую руку, чтобы погладить его по щеке, лаская ее с той же нежностью, с какой обычно ласкают младенцев. Он льнет к ее прикосновению, его ресницы касаются щек, и он закрывает глаза. — Ты — моя жизнь, Том, — шепчет она. Он снова открывает глаза и затуманенно моргает, глядя на нее, когда она опускает руку. — Ты… ты был моей жизнью последние двенадцать лет. Но когда тебя не было… Ну, это уже не имеет большого значения, не так ли? Он, кажется, обдумывает эту мысль. Его юное лицо искажается от сосредоточенности. Он еще мгновение обдумывает ее слова, и Гермиона с колотящимся сердцем наблюдает, как его брови расслабляются, а губы разжимаются. — Да, — соглашается он, — не имеет. Гермиона на мгновение мягко улыбается, несмотря на то, как ей плохо, но затем спокойствие снова покидает ее, когда Том снова открывает рот. — Так вот почему ты не стареешь? Потому что ты волшебница? Гермиона вздрагивает от этого слова. Это инстинктивная реакция, которую сопровождает удушающее чувство дискомфорта. Прошло много времени с тех пор, как кто-либо называл ее волшебницей. Фамильярность, которая возникает из–за этого — из-за Тома — больше похожа на страх, чем на что-либо еще. — Нет, — бормочет она. Ее голос звучит неубедительно даже для ее собственных ушей. — Не совсем из-за этого… — и эти слова так идеально ложатся на кончик ее языка, готовые к произнесению. Время никогда не ждало ее, как и правда, поэтому она с трудом сглатывает и говорит: — Ты особенный, Том. И это… это все меняет. Ты сделал меня особенной. Лорд Волан-де-Морт всего лишь ребенок — бледный, худощавый мальчик с растрепанными густыми черными кудрями и слишком умными для своего возраста глазами. Он всего лишь мальчишка, но когда на его лице появляется безумная улыбка, Гермиона понимает, что совершила ужасную ошибку. — Том, я просто имела в виду… — она пытается исправить свою ошибку, но это бесполезно. Теперь Том по-настоящему улыбается ей, сияя от уха до уха таким возбуждением, что ее едва не тошнит. Ее голос затихает, слова застревают у нее в горле. Она присаживается на корточки и вздыхает. — Ты особенный, — Гермиона тщательно подбирает слова. — Но не все такие. Ты… ты не можешь причинять вред другим, Том. Ты должен быть добрым. Магия — это дар. Улыбка Тома слегка вздрагивает, но его глаза остаются такими же внимательными. Гермиона неловко поеживается, но остается при своем мнении. — То, что ты сделал с Эми и Деннисом в той пещере — что бы это ты ни сделал, — такого случаться больше не должно. Я говорила тебе это еще после кролика. При этих словах улыбка Тома полностью исчезает. На его лице появляется горькая гримаса, губы опускаются вниз. — Билли оскорбил меня, — бормочет он. Гермиона подавляет еще один вздох, в комнате становится холодно. Она научилась определять, когда у него начинаются приступы гнева, и сегодня ей не особенно хочется подметать битое стекло. Она замолкает, обдумывая свои следующие слова. Это опасный шаг, который она собирается предпринять, но с каждым мгновением у нее остается все меньше вариантов. — Ты же не хочешь меня расстроить, правда? Том замирает, и паника в его глазах безошибочно говорит Гермионе, что она задела за живое. Выражение исчезает так же быстро, как и появилось. На его лице появляется непрочная маска безразличия. — Нет, — жестко отвечает он. — Конечно, нет. Гермиона берет его ладони и нежно сжимает их в своих. Том продолжает холодно смотреть на нее. — Я не хочу сердиться на тебя, Том, — мягко успокаивает она его. — Ты обещаешь попытаться? Реакция, которую он проявляет, не такая восторженная, как она надеялась, но его сдержанного кивка достаточно, чтобы успокоить ее тревогу — по крайней мере, на мгновение. Она взъерошивает его волосы и ласково улыбается, когда он прищуривает глаза в легком раздражении. — Спасибо, — искренне говорит Гермиона. Смех наполняет прихожую, топот детских ног затихает вдали, а затем миссис Коул предупреждает всех разойтись по своим комнатам. Гермиона переводит взгляд с Тома на дверь, затем снова на него. — А теперь пойдем. Давай ляжем спать. Я почитаю тебе сказку.***
Проходят месяцы. Ностальгия по тому времени ей отвратительна. Первая поездка Тома в Косой переулок имеет решающее значение: именно тогда, когда они лавируют между толпами молодых ведьм и волшебников, сов, возмущенно кричащих из своих клеток, усилия Гермионы наполняются наконец весом. Том крепко держит ее за руку, взгляд юнца мечется с нее на вывески магазинов и обратно. Тем не менее, в этом взгляде читается любопытство — он фиксируется на легком изгибе ее губ или на морщинках на лбу, когда ее охватывает тревога. Нечасто что-то меняется в волшебном мире; Косой переулок такой же, каким он станет годы спустя, и путь, которым идут Гермиона и Том, неприятно знаком ей: она ступает по той же мощеной земле, по которой ступала — и будет ступать — в свое время, рука об руку с самим Лордом Волан-де-Мортом. Колокольчик над входом в «Мантии мадам Малкин на все случаи жизни» звенит, когда они входят в шумное помещение, незаметно сливаясь с толпой первокурсников. Их встречает не мадам Малкин — конечно, нет, — а женщина с такими же яркими, манящими глазами и нежной улыбкой. Кто-то из предков самой мадам, несомненно. Когда та наконец добирается до них, она смотрит между ними с любопытной улыбкой, затем вниз, туда, где рука Тома покоится в руке Гермионы. Несомненно, из-за возраста Гермионы, хотя взгляд мадам не злой. — С сестренкой, да? — ласково говорит швея. Гермиона слабо улыбается и сжимает руку Тома, но это бесполезно. Его выражение лица искажается уродливой усмешкой, когда он резко отвечает: — С мамой. Гермиона выдыхает сокрушенно, когда улыбка мадам Малкин гаснет, взгляд наполняется настороженностью. Она нерешительно смеется, затем поворачивается и направляется к своему месту. Гермиона мягко подталкивает Тома следовать за ней, стоя позади него со сцепленными руками, когда он встает на подставку, расположенную перед трехстворчатым зеркалом. — Вам новые или поддержанные? — спрашивает мадам Малкин. Гермиона волнуется, прикусив язык, и скользит рукой в карман. Ее пальцы сжимают мешочек с галеонами, которые она сэкономила в свое время. Она думает о Роне, одетом в подержанные мантии всю свою юность, а затем о насмешливом, худощавом лице Драко Малфоя. — Новые, пожалуйста, — отвечает Гермиона. Том моргает, глядя на нее, будто озадаченный. Гермиона мягко улыбается в ответ. Даже с ее заботой он вечно какой-то растрепанный: волосы у него постоянно во все стороны, как бы она ни боролась с ними. Безвкусные поношенные вещи от старших сирот мало чем помогают. Остальная часть их поездки в Косой переулок проходит примерно так же: они петляют между оживленными магазинами, мешочек в ее кармане постепенно становится легче, поскольку она покупает Тому все, что ему нужно. Он отказывается от питомца, морща нос при виде кошек. Гермиона думает, что это, скорее всего, к лучшему — судьба кролика Билли Стаббса не осталась забытой. Том шагает рядом с ней, его руки нагружены книгами из «Флориш и Блоттс». Именно Гермиона тащит большую часть веса, уложенного в зачарованную сумочку, перекинутую через плечо. Только после того, как она упаковывает недавно купленный котел Тома, страх наконец настигает ее. Есть один магазин, который они еще не посетили: «Лавка Олливандера» гордо выделяется на этой улице, его изогнутые окна демонстрируют публике бесчисленные коробки для палочек, тщательно сложенные внутри. Над дверью на железном шесте висит табличка, тонкие золотые буквы выстраиваются в надпись: «Олливандеры: производители прекрасных волшебных палочек с 382 г. до н.э.» Палочка Гермионы будто тяжелеет в кармане, и вырезанные на рукояти виноградные лозы словно становятся острее. Ее тело умоляет бежать отсюда, как будто возвращение назад сейчас что-то изменило бы. Возвышение Лорда Волан-де-Морта не остановить отказом покупать ему древко, ведь его возвышение — это то, что нужно разрушить с самого основания, а потом перестроить на фундаменте, который не треснет под тяжестью властолюбивого ума. — Волнуешься? — спрашивает Гермиона. Ее голос словно ей не принадлежит, как будто просто бесплотный звук в ее ушах. Они стоят перед лавкой, ее глаза прикованы к вывеске, в то время как взгляд Тома прожигает дыры в ней самой. Он, к сожалению, умный ребенок, даже чересчур для своего возраста. Слишком внимательный и концентрируется на всем, на чем не надо. — А ты? — говорит он. На это Гермиона не отвечает. У Олливандера удивительно тепло, когда они входят. Гермиона отпускает руку Тома, чтобы сбросить пальто, осторожно наблюдая, как он подходит к кассе. Он, конечно, не неуверенный в себе мальчик — Гермиона подозревает, что могла усугубить эту черту, но дрессировками психопата высокомерия не лишишь. Он уверенно стоит у кассы с прямой спиной, расправленными плечами, приподнявшись на цыпочки, и остро глядит продавцу в спину. Гермиона задерживается позади Тома, когда Олливандер поворачивается, чтобы встретиться с его пронзительным взглядом — который, возможно, теперь больше веет гневом, ведь Том никогда не отличался терпением. Олливандер, значительно моложе чем она помнит, улыбается им, обросший черными волосами — почти резкий контраст с его типичными серебряными локонами. В молодые годы он, несомненно, крепче, но глаза его блестят так же, как в ее воспоминаниях. Он возбужденно хлопает в ладоши. Гермиона борется с желанием вздрогнуть, покачиваясь на носках и нервно покусывая внутреннюю часть щеки. — Ага, — сияет Олливандер, — еще один юнец! Да, да, заходите. Том оглядывается через плечо, смотрит на нее, словно прося ободрения. Гермиона натягивает улыбку на лицо, надеясь, что ее страх не просочится наружу. Олливандер изучает ее, глядя на нее с теплотой. — А вы… — начинает Олливандер. — Я полагаю, ваша палочка уже выбрала вас, не так ли? Я не помню, чтобы мы встречались — а ведь я помню каждую палочку, которую я когда-либо продавал, знаете ли. Улыбка Гермионы ожесточается, уголки губ дергаются в усмешке, когда она соглашается: — Все верно. Она слышит слова еще до того, как он их произносит. Она видит их в полном любопытства свете его глаз, в изгибе его рта. — Можно мне взглянуть? Сначала ноги Гермионы остаются на месте. Живот тошнотворно сводит. Что-то в выражении ее лица, должно быть, ее выдает, потому что улыбка Олливандера гаснет. Даже при том, что ее взгляд устремлен на лавочника, она чувствует, что Том разглядывает ее с таким же любопытством. Гермиона медленно достает палочку из кармана пальто, перекинутого через руку. Та до странного тяжелая, как будто разделяет нерешительность хозяйки. Она подходит к Тому, кладя палочку на прилавок. Олливандер быстр: он хватает палочку ловкими пальцами, поворачивая ее, чтобы рассмотреть лозы, растущие по всей ее длине. — Интересно… — бормочет он. Старик внимательно изучает ее палочку, нежно лаская ее замысловатые детали благоговейным взглядом. — Очень интересно. Это моя работа. Он заявляет это как ни в чем не бывало. Челюсть Гермионы напрягается, и ее слова звучат напряженно, когда она отвечает «Да» сквозь стиснутые зубы. Она уверена, что выглядит совершенно неуравновешенной. В любую секунду может возникнуть еще один вопрос. На который у нее нет ответа. Но вместо этого Олливандер светится от волнения. — Как волнительно! — комментирует он. — О, как волнительно. Я люблю хорошие тайны. А теперь — ты, мальчик… — он поворачивается к Тому, положив палочку Гермионы обратно, а та быстро выхватывает ее. — Пора найти твою палочку. Люблю это время года, всегда так много новых лиц… Гермиона немного расслабляется, когда Олливандер поворачивается на каблуках, бормоча себе что-то под нос, пока перебирает башенки из коробок с палочками. Она делает осторожный шаг назад, когда лавочник вытаскивает палочку из коробки и передает ее Тому. Время не лишило Гермиону надежд. Возможно, она глупа, но ее сердце все равно трепещет ожиданием лучшего, когда Том тянется за палочкой. Могла ли она… возможно ли это? Увенчались ли хоть какие-то ее усилия успехом: может, у нее вышло привести все к тому, чтобы его выбрала не палочка-близнец Гарри? Гермиона не совсем уверена, что это было бы к лучшему — в конце концов, именно она спасла Гарри на кладбище, но Гермионе и так ничего не оставалось, кроме как надеяться. И она не собирается прекращать сейчас. — Ну, я не думаю, что это совсем то что нужно, но… черное дерево с сердцевиной из сердечной жилы дракона. Одиннадцать дюймов, и оно довольно гибкое. Однако надежда Гермионы остается неисполненной. Красные искры яростно вылетают из конца палочки, магазин наполняется хаосом, а необузданная магия опасно шипит вокруг них. Олливандер отбирает у Тома палочку как раз в тот момент, когда коробки начинают падать с полок, и возвращает их на место резким взмахом палочки и тихим заклинанием. — Ладно, — искренне смеется старик, — не то, не совсем. Выбор палочки продолжается довольно долго. Гермиона терпеливо стоит, сложив руки на груди, пока Том перебирает древко за древком. — Сосна с сердцевиной из сердечной жилы дракона. Одиннадцать и три четверти дюйма. Нет, не то. Ладно… Еще искры. Еще взрывы. Гермиона смахивает уголек с плеча, а из другой палочки вырывается зеленый огонь. — …ясень с сердцевиной из волоса единорога, тринадцать дюймов. О, боже, и это тоже не то… Чувство надвигающейся гибели гнетет грудь Гермионы, пока Том перебирает вариант за вариантом. Количество отброшенных в сторону коробок увеличивается с каждой минутой, пока Олливандер продолжает доставать все новые из своих запасов. Когда надвигаются сумерки и толпы молодых ведьм и волшебников начинают рассеиваться, палочка Тома находит его. — Ах, — говорит Олливандер с довольной улыбкой и уверенным выражением на лице и достает из упаковки еще одну палочку. — Думаю, эта может стать твоей. Она лежит здесь уже довольно долго. Тисовое дерево с сердцевиной из пера феникса. Тринадцать с половиной дюймов. Гермиона морщится. Перо Фоукса, естественно, потому что хрен ей, а не успех хоть в чем-то. На этот раз взрывов не происходит, что Гермиона находит довольно удручающим. Том берет палочку в руку, взвешивает ее на ладони, прежде чем поднять над головой, его маленькие пальцы крепко сжимают ее. Гермиона наблюдает, как одна, две, затем три белые искры вылетают из кончика, и верный признак того, что палочка нашла своего волшебника, проявляется в том, что легкий ветерок шевелит ее волосы. Она чувствует все — страх, прежде всего — и ничего одновременно. Лицо Олливандера озаряется широкой, восторженной улыбкой. — Чудесно, о, чудесно! Гермиона не может разделить это чувство — на самом деле, она думает, что может занести этот день в список худших дней своей жизни, — но она все равно улыбается Тому, когда он поворачивается, чтобы ухмыльнуться ей. На мгновение он становится просто обычным мальчиком с розовыми от волнения щеками, его улыбка достигает глаз. Это один из немногих случаев, когда Гермиона видела его по-настоящему счастливым — это не тот малыш с мертвыми глазами, с которым она когда-то играла, чья игрушка сломалась у нее в руках. Все так же, как и много лет назад: в этой жизни нет места оптимизму, но она все равно за него держится. Но его эмоция — эмоция, которая хотя бы не является яростью или садистским счастьем — все равно хоть какой-то шаг вперед. В жизни, где удача, кажется, всегда обходит ее стороной, Гермиона все равно возьмет от нее то, что сможет, даже если это всего лишь грамм. Только когда они, держась за руки, выходят из магазина, она понимает, что ее улыбка — не такая уж и маска, как она думала.***
Неделю спустя Том Риддл садится в Хогвартс-экспресс. Сердце Гермионы сжимается, на удивление сентиментальное. Отныне его будущее зависит от его выбора. — Будь осторожен, — говорит ему Гермиона, поправляя его одежду. Она приглаживает его волосы назад, стараясь не думать о том, насколько это материнское действие. Они останавливаются у поезда, слушая громкий свист, когда дети начинают садиться. — И помни, что я говорила. Магия — это дар, используй его во благо. Тому не хватает искренности в кивке, но в этот момент Гермиона ничего не может сделать. Эта мысль ужасает ее, но страх всегда был ее постоянным спутником. Она приседает, чтобы сравнять их глаза, и заправляет несколько упущенных черных прядей. Его волосы превратились в неукротимую массу кудрей, а щеки украшает легкая россыпь веснушек. — Там есть совы, которыми можно воспользоваться — напиши мне, когда сможешь. На мгновение лицо Тома искажается в странном выражении, брови нахмурены, а губы раздвинуты, словно от удивления. У Гермионы пусто в голове. Она разве не объясняла ему, что такое совиная почта? Но потом… — Я тебя люблю. Гермиона бледнеет, и мир на мгновение, кажется, поворачивается вокруг своей оси. Она моргает, широко раскрыв глаза от шока. Выражение его лица остается прежним, и она гадает, ожидал ли он от нее такой реакции. Но разве это не шаг вперед? То, что Том — Волан-де-Морт — вообще может любить? Разве это не доказательство какой-то человечности, в конце концов? Ее охватывает волна тошноты — и, похоже, это обычное явление для нее в последнее время, — но дело не в словах Тома. Нет, впервые за невероятно долгое время это не Том заставляет ее внутренности сжаться. Это тихое признание, молчаливое, которое она подавляла довольно долгое время. Гермиона — при самом худшем из возможных поворотов событий — тоже полюбила Тома. Она предполагает, что судьба быть матерью не могла не заставить ее это сделать. Нельзя растить ребенка с младенчества и быть при этом равнодушной. Нельзя баюкать младенца на руках, чтобы он заснул, и не полюбить его. Она научила его, как быть мальчиком: одевала его, разглаживала складки на его одежде и расчесывала его волосы. Это она держала его за руку и водила в маггловскую школу. Это она избавилась от убитого кролика Билли Стабба. Это она защитила его, когда миссис Коул ворвалась в приют, крича на него за то, что он напугал детей в морской пещере. Она ведь всегда была рядом, не так ли? А с ней вместе был и он. — Я… — Гермиона колеблется. Том продолжает выжидательно смотреть на нее. Слова застревают на кончике ее языка. Они не лживы, так почему же так страшно их произносить? Как будто это предзнаменование, нависшая над ее головой гильотина. Она глубоко вдыхает, затем признается: — Я тоже тебя люблю, Том. Том спокойно, неприятно нежно улыбается откровению, которым они только что поделились. Его улыбка понимающая — не удивленная. Гермиона с трудом сглатывает. Он знал это, и знал уже давно, судя по выражению его лица. Знал задолго до того, как Гермиона это сказала вслух. Когда звучит гудок поезда — последний призыв к посадке студентов, — Том протягивает руку, чтобы погладить щеку Гермионы (так же, как она делала это с ним много раз до этого) и нежно отводит назад ее волосы. Она отдергивает голову в сторону, но недостаточно быстро. Губы Тома касаются ее щеки и уголка губ, прежде чем он отстраняется. Он продолжает смотреть на нее; между его бровями появляется слабая складка, и в его глазах мелькает боль, но он ничего не говорит. Нежными руками Гермиона сжимает его запястья и отрывает его пальцы от своей щеки. Ей так тошно. — До свидания, Том, — нежно говорит она ему. — Пожалуйста, веди себя хорошо. Он улыбается, но ничего не говорит в ответ.1940
В течение следующих двух лет Том посещает Хогвартс. Естественно, Гермионе становится гораздо проще жить. Насколько ей известно, Том никого не убивал, и она не получала писем об убитых совах или кошках, подвешенных за хвосты, поэтому ему удалось свести кровопролитие к минимуму. Она занимается другими детьми: их все больше и больше приносят в приют, так как их родители либо слишком бедны, либо мертвы. Гермионе легко связать все точки: Грин-де-Вальд пришел к власти, и именно сейчас молодой Дамблдор сцепился с ним в битве. Все эти родители умерли так же, как мать Гарри: глаза остекленевшие, совершенно пустые — доказательство потерянной души. Никаких следов, объясняющих их смерть. Только пустота. Она заботится об этих детях так же, как и о Томе: купает их, укачивает посреди ночи, когда их крики звенят похлеще любого будильника. Она меняет им подгузники и развлекает скудными приютскими игрушками. Ей это не приносит никакого удовлетворения. Жизнь Гермионы никогда не была предназначена для материнства. Плач, пачкающие ее одежду отрыжки, — с чего бы это ей должно нравиться. Эти дети не прижимаются к ней так, как Том, и Гермиона никогда не чувствует ничего, кроме апатии. Ее мучает бессонница, и она обречена проводить бесчисленные часы с широко открытыми глазами, тупо уставившись в потолок. Гермиона не хочет признаваться себе, как часто она думает о нем, и что она всегда оставляет свои окна открытыми в надежде увидеть в них сову. Это тошнотворное осознание: пока Том существует где-то вне ее досягаемости, ей больше незачем жить. Она посвятила свою вечную юность заботе о нем, и теперь, как и его спальня, ее жизнь пуста. Поэтому она делает все возможное, чтобы просто пережить все это. В те дни, когда миссис Коул берет на себя заботу о детях, Гермиона отправляется в местную библиотеку, теряя себя среди стеллажей. Она несет домой стопки книг, вытягивая шею, чтобы не споткнуться. Однако все тщетно. Эскапизм может унести ее только до определенного предела, а вымысел не дает утешения в сравнении с ее реальностью. Однако именно в библиотеке Гермиона находит своего единственного друга. Зои Уильямс — молодая девушка с яркими глазами, такими же густыми волосами, в очках в тонкой серебряной оправе, которые аккуратно сидят на горбинке на носу. Она, возможно, самый счастливый человек, которого Гермиона встречала в этой временной линии. Щеки у нее вечно румяные, а мягкие розовые губы почти всегда приподняты вверх. В дни, не потраченные на утилизацию грязных подгузников, Гермиона проводит время напротив единственного человека, который у нее есть, праздно беседуя о любом произведении литературы, какое попадется под руку. Каждый раз, произнося ложь, она записывает правду в свой дневник и дрожащими руками трансфигурирует его. Но, конечно, Том не всегда молчит. Совы прилетают, как и ожидалось, — некоторые довольно похожи на Буклю, — и она отправляет их обратно, подкупая украденным с кухни хлебом. Письма всегда приходят в идеальном состоянии: почерк у Тома тонкий и аккуратный, каждая наклонная буква заканчивается идеальной завитушкой. Письма начинаются нормально сначала — он уже на втором курсе, и шок от существования магии перерос в стойкое стремление к большему. Он говорит о своих занятиях и рассказывает о том, что ему нравится, а что нет (хотя список того, что ему не нравится, заметно длиннее). «Я хорош в Трансфигурации, а в Астрономии, кажется, не очень», — говорится в одном письме. Гермиона размышляет над его словами, какими бы обыденными они ни были, в течение всего дня. Они занимают ее в течение долгих часов по вечерам, когда она напевает колыбельную и лениво манипулирует черпаком, помешивая макароны в кастрюле с кипящей водой. В других случаях письма более подробны: «Мы начали работать с мандрагорами на Травологии. Отвратительные растения, они мне не очень нравятся. Они напоминают мне детей в приюте. Все время вопят. Хочется их позатыкать». Письма приходят одно за другим, поэтому часто Гермионе уже бывает сложно прятать их. Миссис Коул начала комментировать наплыв сов. Гермиона готова покляться, что проклятое внимание этой женщины обостряется только тогда, когда это вообще не нужно. К концу каждой недели ей приходится разбирать дюжину писем, все с официальной печатью Хогвартса. У нее болит сердце, когда она проводит по сургучу пальцами, но не позволяет себе скорбеть. Письма на прошлой неделе были полны новых жалоб. «Они упомянули, что в следующем году начнутся занятия по Маггловедению», — говорилось в одном из них. «Мне плевать на магглов. Какая от них польза? Они не такие, как мы, мама». Порой, пусть и очень редко, ее накрывает радостью, когда Том преуспевает в предмете, который вряд ли приведет к массовой смерти и разрушению. У него талант к Зельям — она даже смеет думать, что он может соперничать со Снейпом, — и к Чарам. Ради собственного же рассудка Гермиона предпочитает не слишком зацикливаться на его болтовне о Защите от Темных Искусств. Немного сложно не чувствовать себя сумасшедшей, когда единственный человек, от которого ей когда-либо действительно нужно было защищаться, был Том и его Пожиратели Смерти. Гермиона часто отвечает ему, хваля его за успехи и молча осуждая за все остальное. Но письма со временем меняются, как и все остальное. Его бессвязные разговоры о школьных заданиях и противных учителях переходят в отчаянные заявления о страданиях из-за их разлуки. «Я часто думаю о тебе», — пишет он на пергаменте с засохшим чернильным пятном, говорящим о его безумии. «В моей постели холодно без тебя». Теперь перо Гермионы колеблется. Ее пергамент, все еще нетронутый, аккуратно скрученный, лежит под ее кроватью, окутанный ее тревожными размышлениями. Слова умирают, прежде чем попасть на бумагу, чернила высыхают на кончике пера. В словах Тома есть подтекст, о котором Гермиона никогда не задумывалась. Тот, о котором, казалось, не было необходимости задумываться. Отрицание — это мощная сила, глупая, но мощная, и именно она позволяет Гермионе спать по ночам. Но за закрытыми веками правда всегда жива, проявляясь в ее снах бурными небесами, дождем, который яростно хлещет ее кожу, словно непролитые слезы. Иногда дождь стекает по ее коже алыми каплями. В других случаях на ее щеках остаются кровавые отпечатки пальцев, как раз там, где Том прикасался к ней перед посадкой в Хогвартс-экспресс. Душа Тома Реддла, возможно, никогда не останется полностью целой, но будет преследовать ее вечно. Но даже получая в ответ молчание, он продолжает упорствовать. Письма влетают в ее окно одно за другим, поспешно сброшенные школьными совами, раздраженными тем, что им приходится доставлять их так часто. Она хранит мешок с хлебными корочками на карнизе, постоянно отгоняя других птиц от попыток клевать их. Только сегодня вечером, когда масляная лампа неуверенно мерцает на ее столе, она наконец решается открыть их. В приюте тихо, все дети мирно спят, не слышно ни одного детского крика. Все, что слышит Гермиона, — это яростный грохот ее сердца в груди. Ее одеяла прилипли к ее ногам, влажные от постоянных капель тревожного пота. Ее руки дрожат, когда она распечатывает печать. Ее взгляд останавливается на корявом почерке, что довольно нехарактерно для его педантичного «я». Том Риддл — перфекционист, но по этому письму этого никогда не скажешь. Слова были выведены почти неистово, хотя все еще с фасадом спокойствия в виде расставленных точек над i. Письмо начинается с жирного «Мама», и ей не нужно видеть его лицо, чтобы понять, что в нем есть намек на гнев. «Совы сообщили мне — насколько это было в их силах — что ты получила все письма. Тебе больше не нужна моя компания?» Страница отмечена еще одной чернильной кляксой. «Я начал беспокоиться. Может, мне вернуться?» Гермиона моргает, прочитав эти слова. Ей просто повезло, что ребенок, которого она поставила себе задачу спасти, обладает грамотностью подростка. Ее пальцы тревожно сжимают край письма. Письмо падает на пол с приглушенным звуком, когда она отбрасывает его в сторону. У нее нет причин бояться этих писем — она растила его с младенчества, не так ли? Но приемное материнство не подготовило ее к этому, оно не подготовило ее к тому, что она может стать «зеницей его ока». Предметом его одержимости. Том Риддл ни в коем случае не должен был стать маменькиным сынком. Она распечатывает еще одно письмо. На этот раз чернила темнее, врезаны в бумагу гораздо глубже. Он зол. Несомненно разгневан. Легко это представить: Том склонился над столом, что-то взволнованно строча, его брови сведены вместе от разочарования, как и всегда. «Ненавижу дни без твоих писем», — гласит это письмо. «Не игнорируй меня». А затем, гораздо более светлыми чернилами: «Пожалуйста». Гермиона тихо сидит на кровати. В горле встает ком, и все ее тело холодеет, словно погруженное в ледяную воду. Очень похоже на ощущение от дезиллюминационных чар, но без возможности стать невидимкой. В комнате больше никого нет, но Гермиона чувствует себя ободранной, расцарапанной, будто истекая кровью, пока читает растущее отчаяние Тома. Однако поведение Тома быстро затмевается. Как будто нить ее эмоциональной сдержанности порвалась, Гермиона впадает в истерику, дергаясь, чтобы столкнуть письма с кровати в одну кучу. Она тяжело дышит, глаза широко раскрыты, лицо белое, руки дрожат. Сдавленный крик срывается с ее губ. Это жалкий звук, который она не слышала много лет. Вот она сидит посередине своего изношенного матраса, и все ее тело сотрясается от сильной дрожи. Все, что остается перед ней, — это одно-единственное письмо. Гермиона смотрит. Она смотрит, смотрит и смотрит. Письмо просто… лежит там, почти насмехаясь над ней. Это не Вопилка — ей кажется, что это был бы худший вариант развития событий, но может быть даже хуже, если учесть, насколько ей плохо. Сердцебиение, стучащее в ушах, почти утихает, когда ее руки холодеют, запястья напрягаются от беспокойства, и она тянется к письму дрожащей рукой. Кончики ее пальцев в испуге зависают всего в нескольких дюймах от него, и с резким вдохом она хватает конверт. Обрывки этого конверта разлетаются в разные стороны, когда она разрывает его с безрассудным стремлением. Он рвется с треском, и Гермиона видит его почерк прежде, чем успевает себя отговорить. Пергамент пустой, за исключением одного слова, написанного жирным шрифтом. «Мама?» Здравомыслие Гермионы и так под вопросом, но именно это — его притязание на нее, на личность, которой она никогда не хотела становиться, — именно это бросает ее в пучину безумия. Она бросает письмо с чрезмерной силой поверх всех остальных, сверкая глазами. А потом стремительно, как молния, выхватывает палочку и рычит: — Инсендио! Она говорит себе, что все правильно, все в порядке. Лжет себе, что ее жертвы, все ее частички, которые она потеряла во времени, обязательно ее спасут. Гермиона продолжает говорить себе эту ложь, даже когда последний конверт сгорает, края пергамента загибаются, пока он не становится коричневым, пока они не превращаются в пепел. Гермиона лжет, и лжи своей не верит.1943
Будущий он Темный Лорд или нет, а Том Риддл все еще мальчишка. Гермиона никогда этого не забывала. Ему шестнадцать, когда это наконец приходит в голову. Время было к нему добрее, чем к Гермионе. Он давно вырос из нежных, хрупких конечностей, и теперь был взрослым парнем с длинными ногами. Тем не менее, он худой: его плечи не намного шире ее собственных, а манжеты его рубашки с длинными рукавами свисают с его тонких, узловатых запястий. Мягкие пушистые локоны, по которым Гермиона когда-то проводила пальцами, отросли в кудряшки длиной до ушей. Он точно такой, как его описал Гарри, вплоть до прямого, острого носа и его пронзительных глаз, которые, кажется, никогда не перестают следить за ней. Он возвращается из Хогвартса на лето. Миртл Уоррен — нет. Это не доводит Гермиону до слез, хотя она знает, что должно бы. Внутри нее особо уже ничего не осталось, и ей кажется, что ее слезы давно высохли. Она не плачет, но крылья отчаяния все равно трепещут в ее грудной клетке, когда он возвращается с кольцом Морфина Гонта на пальце. Том — неизменный экспонат сиротского приюта Вул. Вокруг них все меняется. Знакомые Гермионе юные личики заменяются на все новые. Дети со слезами на глазах проходят в эти двери, совсем маленькие, слишком юные, чтобы понять, почему мама не возвращается за ними. Мировая война бушует, безжалостно убивая всех и оставляя после себя вереницы нелюбимых детей. Миссис Коул значительно стареет — последствия войны, предполагает Гермиона. Такой мертвый взгляд, как у нее, Гермиона уже видела когда-то в собственном отражении в зеркале. Пожилая женщина больше не обращает внимания на Гермиону, ни разу не спросив, почему та все еще выглядит такой же молодой, как и в первый день здесь. Точной логики в этом не найти, но, с другой стороны, в жизни Гермионы ее и так почти не осталось. Время довольно капризно и не прощает тех, кто осмеливается ему противостоять. Дело в том, что ее здесь нет, на самом деле нет. Она не должна здесь существовать. Гермиона Джин Грейнджер появилась только девятнадцатого сентября тысяча девятьсот семьдесят девятого года. Ни в коем случае она не должна была существовать здесь, но все же находилась. В этом есть какой-то смысл, насколько это вообще возможно. Как можно стареть, если ты еще не жил? — Том? — зовет Гермиона, еле таща свои книги. Дверь тихо закрывается за ней, погружая приют в ночную тьму. — Ты не мог бы помочь мне отнести их в мою комнату? В ее жизни нет места комфорту, но она находит убежище в той же библиотеке, в которой искала его много лет, даже если ей приходится довольно подозрительно уклоняться от вопросов Зои. Тем не менее, даже в одиночестве знания, которые она находит в этих книгах — те, которыми она никогда бы не заинтересовалась в своей прежней жизни — поддерживают ее в состоянии покоя, сохраняют ее рассудок. Том поднимает взгляд от стола, за которым он сидит, держа в руке перо и положив перед собой бумагу. Он колеблется, его глаза блуждают по ее телу, неловко задерживаясь там, где ткань ее платья облегает бедра. Через мгновение он кивает и откладывает перо. Она изо всех сил старается не отшатнуться, когда он приближается, плавно забирая у нее книги. Для постороннего Том Риддл — идеальный джентльмен, просто образ рыцарства: вежливый, красивый и обаятельный, очарования в нем столько, что под его влияние иногда попадает даже Гермиона. Однако этот фасад не приносит ей утешения. Она оплакивает то, чем является Том на самом деле: потеря, трагедия, смерть, которая должна вот-вот прийти. Гермиона следует за ним, пока он поднимается по покоцанной лестнице, доски которой скрипят под его ногами. Мрачный дизайн комнаты Гермионы такой же бездушный, как и все остальное здание. Каркас ее кровати — расколотый дуб, а выцветший цветочный узор ее простыней не вызывает ничего позитивного. Это просто комната — никогда по-настоящему ее. Ее дом — Хогвартс, с Гарри и Роном, и с ее родителями. Она дышит здесь, но не живет. — Вон туда, пожалуйста, — Гермиона устало указывает рукой в сторону своего стола. Младенцы только и делают, что плачут по ночам, а миссис Коул уже не так внимательна, как в годы своей молодости. Именно Гермиона просыпается от кошмаров, устало шагая по коридору в детскую, протирая глаза от сна. Ночи никогда не бывают тихими: плач детей не дает ей спать, а далекие взрывы бомб, разрывающихся за горизонтом, слишком напоминают ей о том, что происходит снаружи. Но все же, ничто из этого не тревожит так, как ждать Тома. Каждый вечер он сидит у огня с открытой книгой на коленях, и кажется, что он смотрит сквозь нее, когда застает ее в темноте. Он часто просит ее посидеть с ним, но ее ответ всегда один и тот же: нет. Именно такие моменты напоминают ей, почему. Потому что дело в том, что Том не джентльмен. В нем нет ни рыцарства, ни настоящей вежливости; а ведь он, по всем признакам, будет физически побольше нее. В короткий момент между тем, как книги Гермионы падают на стол, а ее колени касаются кровати, Том приближается к ней, будто заточая в клетку. Она садится на матрас с тихим, испуганным звуком, глядя на него широко раскрытыми глазами, пока он моргает. — Гермиона, — неуверенно говорит Том. Матрас прогибается под его тяжестью, когда он просовывает колено между ее бедер. Она напрягается, и желчь жжет ей горло. Гермиона никогда не думала, что Том Риддл способен на раскаяние, но, глядя на его искаженное лицо, она думает, что для него это вполне возможно. — Мне нужно, чтобы ты меня простила, — говорит он. Произносит эти слова так искренне, так отчаянно, что Гермиона не может ничего сделать, кроме как пялиться на него. — Я сделал кое-что, что тебе не понравится. Мне нужно, чтобы ты меня простила. Она отползает, пока не упирается в стену, пока Том наступает. Кирпичи грубо и беспощадно царапают ей спину. Она бросает взгляд через его плечо на закрытую дверь, тяжело сглатывая, пока он сокращает расстояние между ними. — Том, — Гермиона задыхается своими же словами, — Том, ты не можешь… ты должен… — Пожалуйста, — искренне умоляет он. Сквозь его слова прорывается всхлип. Дыхание Гермионы запинается, когда она смотрит на его лицо. Его глаза широко раскрыты, пронзительны и полны неоспоримого интеллекта, но затуманены чем-то непонятным. — Пожалуйста… позволь мне сделать это. Мне нужно показать тебе, как мне жаль. Пожалуйста, Гермиона. Гермиона колеблется, открывая и закрывая рот в попытках найти слова. Нет никаких сомнений в том, чего желает Том. Он наклоняется ближе, но не целует ее. Пряди его волос касаются ее носа, пока она борется со слезами, отказываясь плакать, а он прижимает свою теплую щеку к ее щеке. — Я скучал по тебе, — бормочет он, его теплое дыхание касается ее кожи. — Я ненавижу быть вдали от тебя. Гермиона крепко зажмурилась. Ее доброта не помогла ему. Она не спасла его — и думает, что сделала его еще хуже. Она уничтожила себя ради будущего, которое никогда не наступит, разорвала свою душу на части ради мужчины, который в конечном итоге сделает это добровольно. Это Том убил ее, даже несмотря на то, что ее физическое тело продолжает жить. Том, который забрал все, но продолжает забирать еще и еще без устали. Она прикусывает язык, когда в ее ушах раздается звон пряжки его ремня, сдавленный вой застревает за ее зубами. Гермиона закрывает глаза и убегает в другие миры, туда, где ее душа находит утешение: дни, проведенные в Хогвартсе, наслаждаясь сладостями «Сладкого Королевства» с друзьями или, возможно, потерявшись в комфорте библиотеки. В любую другую жизнь, где она не заперта с молодым Волан-де-Мортом, прижимающимся к ней с рукой в штанах. Том издает жалкие звуки, вбиваясь в собственную руку. Он тяжело дышит, причитая, а головка его члена исчезает в его кулаке. Мысли Гермионы монотонны; она ушла так далеко от настоящего момента, ее разум блуждает в далеких вселенных. Том тихонько скулит. — Мама, — говорит он, и его голос содрогается от тяжести этого слова. Гермиона какое-то время остается неподвижной. Затем она так сильно зажмуривается, что в ушах звенит, пытаясь подавить желчь, подступающую к горлу. — Мама? — повторяет она бессмысленно. Том снова скулит. Его щека трется о ее щеку, когда он крепко зажмуривает глаза. — Б-блядь, да, о да… Пожалуйста, — умоляет он сквозь хлюпающие звуки, — прости меня, мама. Ебать… Гермиона молчит. Она замерла, ошеломленная, пока Том продолжает дрочить, умоляет ее простить его. Простить его за то, что он разочаровал ее. За то, что он убил Миртл без какого-либо искреннего раскаяния в содеянном. Он ищет только ее принятия — не искупления. Никогда не искупления. — Боже, мама… мамочка, ебать, — умоляет он, — мне так жаль. Прости меня, мамочка. Гермиона все еще молчит, не произнося ни слова. Она сидит в тишине, пока Том кончает с содроганием и стоном. Она держит глаза закрытыми, пока он пытается отдышаться, чувствуя, как отголоски оргазма сотрясают его. Она не говорит, не думает, она абсолютно ничего не делает, даже когда, в конце концов, он хватает ее за челюсть. — Моя, — устало шепчет Том, поворачивая ее голову, чтобы поцеловать ее. — Моя Гермиона. Моя.1944
Неудивительно, что Гермиона получает письмо, в котором сообщается о повышении Тома — теперь он староста школы. Это будущее было ему предначертано: обаятельный, умный, уважительный к своим учителям, и это если не считать его влияния на бедного Слизнорта. Писал об этом он явно взволнованный: чернила чуть размазаны, будто он строчил слишком быстро, чтобы волноваться о чистоте. Гермиона ему не отвечает. Как она может играть роль гордой матери, если она изначально не хотела быть ею? Но она его вырастила, она научила его манерам. Она должна гордиться, но радости от счастливого материнства все нет и нет. На его месте должна быть Гермиона; в конце концов, ее выбрали старостой Гриффиндора. Власть в руках Тома, какой бы незначительной она ни была, — путь к катастрофе. Письмо ей приносит снежная сова в один из дождливых вторников, как раз когда она выходит из приюта. Оно шлепается прямо на ее зонтик и падает вниз, проезжаясь по камням, чудом не угодив в лужу. Гермиона моргает, затем вздыхает и тянется за письмом, пряча его в сумку. Кожаные ремни сумки (ее преображенного сундука, потому что она никому не доверяет в этом приюте), переброшенные через грудь наискосок, впиваются в кожу, пока она быстро пробирается сквозь дождь. Лужи рябят под ее шагами, а потом, когда на горизонте гремит гром, от них исходит еле видный пар. Гермиона одета в свою лучшую одежду: скромное, повседневное платье в цветочек с вырезом, который неудобно обтягивает ее грудь. Расклешенная юбка спускается чуть ниже колена. Гермиона не против скромности, но не может отрицать, что в этом времени красивой одежды почти нет. Она напевает себе под нос, пробираясь сквозь бурю так быстро, как только может. Ресторан маячит вдалеке, серая плоская крыша не бросается в глаза по сравнению с окружающими зданиями; большие окна и стеклянный вход мало что делают, чтобы исправить унылый внешний вид заведения, но Гермионе нравится любое место, где не льет как из ведра, поэтому она не жалуется. Зои стоит у входа, под ярко освещенной вывеской, на которой написано название ресторана. Ее темные волосы идеально уложены, ни один локон не выбивается из прически, и Гермиона вспыхивает от охватившей ее неуверенности. Она-то сама насквозь промокшая, ее юбка неловко липнет к ногам, а мокрый верх платья обтягивает грудь. Но Зои смотрит на нее без капли осуждения. Она приветствует Гермиону широкой улыбкой и восторженно машет рукой, когда та приближается. Она одета так же, как Гермиона: канареечное повседневное платье с белым кардиганом поверх и утино-желтые каблуки, которые добавляют ей лишний дюйм в росте. На шее висит жемчужное ожерелье. — Гермиона! — сияет Зои, а затем добродушно смеется, глядя на промокшую подругу. — Я думала, мы сможем успеть до ливня — поэтому я и предложила прийти пораньше. Гермиона откидывает мокрый локон с лица, слегка стуча зубами. — Похоже, не получилось, — слабо говорит Гермиона. Зои сухая, как солнце (и яркая — серьезно, Гермиона никогда не видела столько желтого). Она хватается за ручку двери ресторана и открывает ее, пропуская Гермиону из-под дождя. Внутри ресторана, несмотря на погоду, кипит жизнь. Туфли Гермионы скрипят по клетчатому полу под аккомпанемент стука каблучков Зои, пока та берет на себя инициативу поговорить с официантом. Гермиона так и не смогла избавиться от ощущения, что она здесь чужая. Просто ее преследует ощущение, будто все на нее пялятся, и продолжает так думать даже когда оглядывается и не видит на себе ни одного взгляда. Они усаживаются в отдельную кабинку, их официант вежливо отмахивается от нее, когда Зои заказывает две чашки чая, хотя Гермиона думает, что его взгляд задерживается на ней на мгновение дольше, чем необходимо. Она натягивает на лицо улыбку, хотя ее тошнит от спазмов из-за густых каштановых кудрей официанта. Если бы Гермиона не была уверена, что Том — единственный выживший наследник Слизерина, она могла бы подумать, что этот паренек — его родственник. Он кладет на стол меню, прежде чем отойти. Зои хихикает, как могут хихикать лишь девочки-подростки: это тот самый жвачный, сладко-пьяный, насыщенный смех, как в книгах о взрослении, которые она читала. Гермиона понимает, чем вызван этот смех еще до того, как переводит взгляд с официанта на подругу. — Он смотрел на тебя, — дразнит Зои. Ее идеально ухоженные ногти царапают пластиковую обложку меню, когда она пытается его открыть. На ее пальце сверкает большое серебряное кольцо. Зои воплощает в себе все тенденции сороковых вместе взятые: она умная женщина, но не слишком; занимается уборкой и готовкой, заботится о двух маленьких детях, пока ее супруг воюет на фронте. «Моя сестра присмотрит за малявками сегодня», — пробормотала она сегодня по телефону, тараторя о Мерлин знает чем, пока Гермиона стояла с трубкой у уха и неотрывно смотрела на играющих поблизости малышей. — Судя по всему, это был осуждающий взгляд, — бормочет Гермиона, открывая меню. Она не уродина, нет: ее поздний подростковый период одарил ее кое-какими приятными чертами, даже если ей теперь навсегда семнадцать. Но она не какая-то особенная, не сейчас, не в этом времени, где женский интеллект активно подавляют. Она ловила пронзительные взгляды подростков, когда ходила в библиотеку. Она знает это полностью и хорошо: она слишком навязчива, слишком упряма, слишком современна в глубине души, чтобы за ней гонялись женихи. За исключением Тома, конечно, — и то, даже это неестественно. — Ой, да ладно, — мягко отчитывает ее Зои. — Лично я нахожу тебя прекрасной. Ты просто еще не нашла того, кого хочешь. Как у тебя дела? Ты уже дочитала свои книги? Я недавно дочитала «О дивный новый мир», и, честно говоря, это не совсем мое. Гермиона слегка улыбается. Там, где нет света, между страницами ее любимых книг все еще есть место радости. Она переплетает пальцы вместе, лицо ее немного расслабляется, пока она продолжает рассказывать о своих книгах. Она разглагольствует о том, что она ненавидит, что любит, почти касается темы женоненавистничества, но прикусывает язык, чтобы слова не вырвались наружу. Зои внимательно слушает, помешивая сахар в своем чае. Она кивает, когда это уместно, и хотя Гермиона сомневается, что Зои поняла хотя бы половину из всего сказанного, она все же ценит эту возможность поговорить. Минуты тикают — десять, затем пятнадцать, и Гермиона слушает болтовню Зои, рассеянно развозюкивая жареную картошку на своей тарелке. Сумка Гермионы лежит в кабинке рядом с ней, и Гермиона не может не поглядывать с тревогой то на нее, то на Зои. Одна из худших черт Зои (и вполне понятно, почему жертвой этой черты становится именно Гермиона, раз уж поводов у Зои стимулировать мозговую активность не так уж и много) — это то, что она необыкновенно внимательна. Она улыбается Гермионе, почти скромно. — Ты чем-то встревожена? — осторожно спрашивает она. Ответ Гермионы — едва скрытая гримаса — наполовину отвращение, наполовину удивление. А когда она не была чем-то встревожена? Она смотрит вниз в свою тарелку с едой, с которой возилась, как ребенок. — Ты же знаешь, я работаю в приюте, — тихо начинает Гермиона. Зои кивает, морщит лоб и что-то бормочет, хотя Гермиона слышит только: «депрессивное местечко». — Там… ну, он уже не ребенок. Подросток. — Ммм, — Зои откусывает кусочек еды, размахивая вилкой, пока жует. — Он тебе доставляет неприятности? Мой брат был таким же — попадал во всевозможные проблемы с законом, и, скажу я тебе, мама моя настрадалась. Думаю, это разбило ей сердце. Некоторые дети просто генетически рождаются негодяями. Гермиона скрывает свое фырканье, поднося чашку к губам. Какое бы преступление Зои ни считала отвратительным, оно не сравнится с послужным списком Тома. — Нет, не в этом дело, — робко признает она. — Он… он мне что-то вроде сына, я полагаю. Зои быстро моргает, явно ошеломленная этими словами. Между ними повисает минута молчания, прежде чем Зои медленно кивает в знак понимания. — Так он видит в тебе… свою мать? Ты слишком молода для этой роли, не думаешь? Я имею в виду, тебе только исполнилось двадцать четыре, Гермиона, — и вот они снова прикоснулись к теме возраста Гермионы. — Я понимаю, почему это так напрягает тебя. — Это сложно, — бормочет Гермиона, потому что почему, ну вот почему она решила открыть Зои это? — Я не против… помочь ему. Просто, ну — он сейчас в школе, в школе-интернате. Его родители оставили ему немного денег перед своей смертью, — еще одна ложь, и Гермионе ненавистно то, как легко та вылетает из ее рта, — и он продолжает писать мне. Я получила письмо как раз перед этим, на самом деле. Я еще не открыла его. — Это плохо? — Я не знаю, — говорит Гермиона. Это правда. — Я думаю, я просто… я подавлена. Я никогда не ожидала от себя, что… ну ты понимаешь. Она смотрит на Зои еще мгновение; та мягко улыбается ей, кивая в сторону сумки. Гермиона не может решить, благодарна она за это или нет, но все равно тянется за сумкой. Содержимое внутри, к счастью, сухое; письмо Тома кажется теплым под ее пальцами, как будто только что написанное. Она достает его с быстро бьющимся сердцем, осторожно, чтобы еще раз проверить, не вопилка ли это, и быстро разрывает его, прежде чем Зои замечает официальную печать Хогвартса. «Дорогая мама, Надеюсь, это письмо найдет тебя в добром здравии, и надеюсь, что ты не слишком скучаешь без меня. Совы каждый раз присылают письма в одно и то же место, так что, полагаю, ты все еще в приюте. Я пишу, чтобы поделиться некоторыми захватывающими новостями — меня выбрали старостой на предстоящий учебный год. Директор Диппет говорит, что он сообщил мне об этом раньше — отдельным письмом, а не приложением к списку книг на год. Думаю, моя сова могла потеряться в процессе — может быть, погибла, — но не беспокойся… Гермиона моргает. Ничего неразумного в его последнем предположении нет — в конце концов, они в гуще мировой войны; нет, серьезно, нет ничего такого в мысли о том, что сова могла просто попасть под взрыв, но «не беспокойся»?.. «Профессор Слизнорт замолвил за меня словечко. На прошлом занятии он научил нас заваривать Амортенцию, хотя обычно это делают шестикурсники. Я заметил его неторопливость в некоторых вопросах, но не об этом сейчас. От зелья пахло твоими духами: довольно цветочные, по крайней мере, на мой вкус. Несмотря на эти обстоятельства, я надеюсь, что мое назначение старостой школы успокоит твои тревоги — доказательство того, что я хорошо себя вел, как ты и просила. Я думал о будущем, о том, что будет после моего выпуска. Я не думаю, что уеду слишком далеко. Ты ведь поедешь со мной, правда? Я с нетерпением жду твоего ответа. С любовью, Том.» Гермиона сидит молча. Письмо тяжело висит у нее в руках, любопытный взгляд Зои не приносит никакого утешения страху, закрадывающемуся в нее. Она забыла подумать о том, что Тома познакомят с Амортенцией, и никогда не думала, что его Амортенция может чем-то пахнуть. Ее сердце болезненно сжимается в груди, когда она думает о своем собственном любимом аромате: свежий пергамент, мятная зубная паста и взъерошенные волосы Рона. Никакой девчачьей радости от этого Гермиона не чувствует; вместо этого наступает пустота. Горе, которое прекрасно ей знакомо. Амортенция — это одно, ужасно, да, даже очень, но это не худшая из ее проблем. О том, что будет дальше, она совсем не думала. Что будет после Хогвартса? Ей некуда идти, если только она не хочет прожить всю свою жизнь, заботясь о сопливых младенцах, и это при условии, что она вообще способна умереть. — Он просит меня съехаться — выпаливает она. Слова вылетают из ее рта прежде, чем она успевает сдержаться. Выражение лица Зои отражает ее шок, как будто ее только что ударили. Если бы Гермиона была хоть немного в настроении, то, вероятно, рассмеялась бы. Если Зои сочтет вот это — тем еще скандалом, то точно закричит и убежит после рассказа о сексуальных потугах Тома по отношению к ней. Это тот скандал, который мог бы попасть в сенсационные заголовки таблоидов: «Чудовищная сиделка вступает в кровосмесительные отношения с приемным сыном! Читайте сенсацию на пятой странице». — Это… немного странно, признаю, — говорит Зои после паузы. — Он же наверняка знает, что ты не можешь. Тебе вообще стоит как можно скорее найти мужа. Это… ну, глупо с его стороны такое предлагать, не так ли? Гермиона подавляет гримасу, и на этот раз она не из-за письма в ее руках. Предрасположенные идеи Зои о женственности являются явным отражением ее времени, но идея даже отдаленно следовать им затрагивает струны души Гермионы. Брак сам по себе — это одно дело, неприятное в теории и, вероятно, еще более неприятное на практике, но брак в сороковые годы — это гребаное самоубийство. Гермиона скорее взорвет своего мужа, чем пойдет ежедневно драить кухню. — Я не хочу замуж. Зои моргает, снова потрясенная, но затем на ее губах появляется нежная улыбка. — Ты всегда опережала свое время, Гермиона. Это мило — тебе идет. По какой-то причине именно это и заводит Гермиону. Ее язык неприятно опухает во рту, пока она сдерживает слезы. Она застряла здесь — окончательно застряла. Маховик времени разбился у нее на шее по прибытии, и даже в противном случае вперед во времени не прыгнешь. Нельзя отправиться в какое-то неопределенное будущее. И какой же приговор ей уготован? Быть старой девой, обреченной на преследования парнишкой, которого она с ненавистью зовет своим сыном? Ее не страшит мысль о том, чтобы стать незамужней кошатницей — на самом деле, она думает, что это звучит довольно мило. Но что ей здесь делать? Никакое образование здесь путей ей не откроет, и она недовольна признавать, что волшебный мир такой же непрогрессивный, как и маггловский. Дискриминационные меры против магглорожденных достигли небывало высокого уровня, плюс она женщина, так что она может отмести любую идею о месте в Министерстве. — Я не думаю, что мне есть куда идти, кроме как к нему, — тихо признается Гермиона. Пока она говорит, дрожь пробирает до самого верха ее позвоночника, как будто сами дементоры приближаются к ней, высасывая тепло и счастье из ее души. Но дементоров нет. Сейчас вокруг них нет никакой магии, вообще никакой. Есть только суровая правда и то немногое, что она может сделать, чтобы с ней справиться. — О, дорогая, — Зои хмурится, протягивая руку через стол, чтобы положить свою руку на руку Гермионы. — Выход есть, всегда есть. А что, если я познакомлю тебя с одним из друзей моего мужа? Или с официантом, — подмигивает она. Гермиона снова смотрит на свою тарелку, разглядывая кетчуп и думая о том, насколько он похож на свежую кровь. — Может быть, — бормочет она, но звучит не очень убедительно. Зои убирает руку, на мгновение поджимая губы. Затем улыбается. — Как насчет пирога? — сияет Зои, и в голове Гермионы мелькает краткая, полная надежды мысль: «Все будет хорошо».1945
Том заканчивает школу лучшим в своей параллели. Исключительно умный мальчик, как говорят его учителя. Он уходит с несправедливо заслуженными почестями, трофеем за особые заслуги перед школой, его имя мерцает на стенах. Том Риддл увековечен в Хогвартсе многими ужасными, кошмарными способами, и Гермиона не может с этим ничего поделать. За пределами территории Хогвартса он обнимает ее за талию — опасно публично, замечает Гермиона, — и она уже видит маячащий впереди поцелуй. Он просто поддерживает ее, притягивая к себе на мгновение, прежде чем отпустить, чтобы снять кольцо Морфина Гонта со своего пальца. А затем намеренно надевает его ей на палец. — Теперь у нас есть вечность, — говорит он. Гермиона смотрит на кольцо, и у нее сжимается желудок. Оно слишком велико для нее, но какие бы чары ни были на него наложены, ободок крепко обхватывает ее палец. Кольцо блестит на свету, и Гермиона с легким отвращением замечает, что, честно говоря, оно довольно уродливо. Но то, насколько оно непривлекательно, меркнет по сравнению с тяжестью, которая оседает на ее плечах. Это… совсем не то же ощущение, что от медальона: его душа шипит в ее разуме, знакомо, успокаивающе, и Гермиона кусает губу, пытаясь не думать о последствиях происходящего. (Том никогда не казался человеком подходящим для брака, но когда кажется — лучше креститься…) — Пойдем домой, — говорит она через мгновение. Том кивает, снова прижимает ее к себе, а затем плавно аппарирует.***
Гермиона узнает, что Том довольно давно планировал этот побег. Она предполагает, что не может винить его: все-таки приют — бездушное место. Ей кажется, что он почти как Азкабан, только в гораздо меньшем масштабе. Том топает вверх по лестнице, мимо детей и в сторону комнаты Гермионы, а она торопливо следует за ним. Он отбросил все притворства, по крайней мере, те которые демонстрировал в этом унылом приюте, и теперь демонстративно игнорирует миссис Коул, когда она окликает их. — Том? — зовет Гермиона, пытаясь не отставать. Личные вещи Гермионы, хотя их и немного, упакованы без особой тщательности. Том взмахивает палочкой, и она наблюдает, как все ее вещи начинают лететь в ее открытый сундук. — Ты его заколдовала? — спрашивает Том. Гермиона засовывает руки в карманы платья, слегка покачиваясь на каблуках. Ее взгляд прикован к отверстию сундука, где блестит трансфигурированный ею дневник, отражающий проникающее в комнату солнце. — Да. Много лет назад, — умудряется выговорить она. По правде говоря, она не находит слов. Она понимает, почему Том хочет уйти отсюда. Мерлин, Гермиона не может себе представить, чтобы кто-то захотел остаться здесь, но скорость, с которой он движется, сбивает ее с толку. — Том… э-э… куда мы пойдем? Конечно, Том уже продумал эту часть. Он делает паузу, чтобы отсмеяться — звук получается пустой и бездушный. — В квартиру. С жильем я разобрался еще во время учебы. Пришлось воспользоваться маггловской почтой, — хмурится он. Или, может, больше дуется. Гермиона, честно говоря, уже сама не понимает. — А работа? — Горбин и Беркс, — небрежно говорит он, продолжая паковать оставшиеся ее скудные пожитки. По взмаху его палочки пыль слетает с окон, грязь разлетается с половиц, и Гермиона с интересом наблюдает, как комната возвращается в свое прежнее, нетронутое состояние. Крышка сундука захлопывается с громким бам, и Том с любопытством смотрит на Гермиону, которая вздрагивает. — Ты готова? — он протягивает ей руку. Гермиона сглатывает, глядя на его длинные бледные пальцы и беспокойно переминаясь с ноги на ногу. Она не готова, она никогда не была готова, она никогда не будет готова… Но она кивает. Поворачивается к своему сундуку, вытаскивает палочку и бормочет знакомое заклинание, превращая сундук в сумку. Тем не менее, сумка ей кажется до нелепого тяжелой, даже тяжелее обычного. — Мы пойдем маггловским путем? — спрашивает Гермиона, и кривая улыбка Тома отвечает ей без слов. — Достаточно нам магглов, — бормочет он и берет ее за руку. — Мы можем немного пройтись, но потом я хочу аппарировать. Мне не хочется идти по Косому переулку. Чувствуя тошноту, Гермиона кивает и позволяет ему вывести себя из комнаты.1956
Она узнает о смерти Хепзибы Смит еще до того, как об этом сообщат в газетах. Дело в том, что Том не чувствует вины — по крайней мере исходя из того, что видит Гермиона. Он не чувствует угрызений совести, но Гермиона знает, что он предпочитает избегать ее гнева. Ее разочарование всегда резало его, будто острое лезвие ножа, разрезая его сердце надвое и позволяя всем его секретам выплеснуться наружу. Ему не нужно признаваться в чем-либо, когда за него признаются его поступки. Его руки сжимают ее бедра, прижимая ее к своему лицу, пока он ласкает ее клитор языком. Ногти Гермионы продавливают кожу ее бедра, когда она борется со своим отвращением, борется с теплом, что нарастает внизу ее живота. Ее другая рука лежит на его макушке, пальцы путаются в его кудрях. Он припадает к ней, как будто она нектар, дарованный самими Богами, упивается ею, пока она не начинается дергаться, притираясь к его губам. — Том? — выдавливает Гермиона между дрожащими вдохами. Том смотрит на нее снизу, отрывая от нее свой рот. Его губы красные и опухшие, а кожа вокруг рта блестит от ее возбуждения. Она ненавидит то, как он смотрит на нее: этими своими затуманенными, но все еще яркими глазами, глядящими на нее с каким-то святым благоговением. — Ммм? — лениво мычит он. Он перемещает свой рот на внутреннюю часть ее бедра, ожидая ее ответа. Когда его губы касаются ее кожи, Гермиона думает, что это, возможно, единственная доброта, на которую он способен. Она вздрагивает. — Что ты сделал? — спрашивает Гермиона, и по тому, как он напрягается, она понимает, что задела за живое. Это не вопрос — не из допустимых, во всяком случае. Они оба знают, что что-то он все же сделал, но никто из них не хочет этого говорить. Том смотрит на нее, и она с учащенным сердцебиением замечает, что его глаза стали намного темнее, чем раньше. — Ты мне не доверяешь? — отвечает он. Это тоже вопрос, на который они оба знают ответ. Гермиона вытаскивает руку из его волос, чтобы погладить его по щеке. Он ластится к ее прикосновению, его ресницы трепещут, когда он закрывает глаза. Он ангел, несмотря на то, что, по-видимому, послан самим Дьяволом. — А есть причины не доверять тебе? На этом Том открывает глаза и улыбается. Его влюбленный щенячий взгляд вернулся, но в нем есть что-то жесткое. У Гермионы сжимается желудок от беспокойства, страх начинает покалывает ее затылок. Затем он говорит: — Я никогда не сделаю ничего, что причинит тебе боль, мама. По большей части Гермиона верит в это. Она гладит его щеку подушечкой большого пальца, выражение ее лица смягчается, и часть ее страха рассеивается. — Я знаю. Но я говорю не о себе. Том ожидает этого; его губы продолжают ласкать ее бедро, нежно покусывая. Его дыхание согревает кожу. Рука скользит с внутренней части бедра к внешней и выше, прежде чем остановиться над ее пупком. — Ты слишком заботишься о других, мама, — бормочет он, затем прижимается ртом к ее промежности. Гермиона жалко давится своими звуками. Боги, она больна. Она, должно быть, так же больна, как и он, раз позволяет ему брать себя так, как он это делает — называя ее мамой. Ее живот впадает под его рукой из-за прерывистого вдоха, и она извивается под его языком, пока он продолжает ее лакать. Тем не менее, она выдавливает слабый протест: — Что ты сделал? На этот раз Том не скрывает своего раздражения. Он отстраняется от ее бедер, откидываясь на колени. Его ногти оставляют следы на ее бедрах, и Гермиона невольно вздрагивает. Губы Тома холодно кривятся, обнажая зубы. — Не понимаю, почему это тебя беспокоит, — огрызается он. — Я не ребенок, Гермиона. Мне больше не нужно, чтобы ты убирала за мной. Гермиона напрягается — реакция на его протест, наверное, — и поджимает колени, по-видимому, забывая о моменте, который они только что разделили. Она медленно моргает, глядя на Тома, когда его выражение лица на мгновение расслабляется, прежде чем на нем появляется проблеск понимания. — Кое-что плохое, — говорит Том больше себе, чем Гермионе. Он делает паузу, ресницы трепещут на его щеках, руки безвольно лежат на коленях. Проходит еще секунда, и Гермиона наблюдает, как пустота в его глазах сменяется неискренним раскаянием. Она предполагает, что это настолько раскаяние, насколько это вообще возможно. Его попытка — вот что имеет значение. Она, возможно, не сможет починить изначально неисправные провода в его голове, но она может заставить их искрить, если ей повезет. — Прости, — произносит он, — Мне жаль, мама. Прости меня. Том тянется, чтобы поцеловать ее, и щеки Гермионы вспыхивают красным, подавленным румянцем, когда она пробует себя на вкус на его языке. Он нежно устраивается между ее ног, скользя рукой по ее бедру, чтобы прижать ее бедра к своим, пока он трется о ее промежность, точно попадая членом по клитору. Гермиона поглощает его стоны своими поцелуями. — Я так сильно люблю тебя, мама, — бормочет он, задыхаясь. — Однажды ты поймешь. Вот увидишь. Он колеблется на мгновение, затаив дыхание, притягивает ее ближе к себе и зарывается головой в изгиб ее шеи, его теплое дыхание ласкает ее кожу. Гермиона обхватывает рукой его шею, нежно перебирая его волосы пальцами, одновременно просовывая другую руку между ними, чтобы обхватить его член. Он издает тихий, жалкий звук, когда она ведет его к входу в свое влагалище, дразня его член своим набухшим клитором, прежде чем впустить его внутрь. Сначала он трахает ее крошечными движениями, которые заставляют ее содрогаться, и с ее языка срывается призрачный стон. Том никогда не был нежным любовником — по-настоящему нежным — поэтому неудивительно, когда кровать содрогается от резкого рывка его бедер. Это не так неприятно, как могло бы быть, ведь ее тело теперь знает его тело, принимает вторжение со слетающим с губ стоном. Это отвратительно, извращенно, и Гермиона знает эту мысль как свои пять пальцев. Она следует за ней, преследует ее, как его дыхание на ее губах. Тихие стоны, пока он трахает ее, вырываются из ее горла, чтобы нависнуть над ней безмолвными наблюдателями. Тем не менее, ее тело отвечает тем же: она выгибается на матрасе, извивается, пока он с силой выбивает из нее дыхание с каждым отчаянным толчком. Она до смущающего мокрая, задыхается, пока ее лоно принимает его целиком, пульс стучит в ее клиторе. Ее тело предает ее разум, но даже это сомнительно. Гермиона не отвергает этого — определенно нет. Возможно, это ее мораль кричит, но даже она давно сломана. Как Гермиона может отрицать это? Как, если она двигает бедрами, направляя его член глубже и бормоча мольбы? Как, если она лепечет Том, как с ним хорошо, что с ним очень хорошо, он ее малыш, ее мальчик. Она бессмысленно стонет, пока он доставляет ей немного освобождения, дарованного вселенной, и отрывает лицо от ее шеи, чтобы поймать ее губы в неуклюжем поцелуе. В их близости есть смерть, как и в любом другом аспекте их жизни: смерть добродетели, скрепленных пролитой кровью уз, первых робких сексуальных ласк. Его рот терзает ее, он крепко держит ее бедра; его член неторопливо раскалывает ее надвое, дразня ее клитор каждым тщательно рассчитанным толчком. Акт непозволительной преданности не бывает безболезненным; он царапает ее шею зубами, бормоча проклятия — эти его жалобные звуки, которые, как она знает, больше никто никогда не услышит. Гермиона бесшумно достигает пика, за которым следует безмерный стыд. Том продолжает использовать ее тело, не ослабляя хватки, и сильно толкается, достигая пика, прежде чем замереть с тихим стоном. Она поворачивает голову и пялится в стену, пока он кончает в нее. Том продолжает нежно покачивать бедрами, успокаивая ее нежными «ш-ш-ш», как только Гермиона начинает плакать. — Я знаю, мама, — бормочет он, нежно осушая поцелуями ее слезы. — Однажды все встанет на свои места. Вот увидишь. Гермиона всхлипывает, затем продолжает плакать.1957
Гермиона уже много лет не знает покоя. А когда он наконец приходит, то каким-то совершенно ненавязчивым образом. Неестественным. Она понимает, что покой пришел, когда видит ярко льющийся через окно кухни солнечный свет, освещающий в остальном унылый фасад их квартиры. Когда видит цветы в праздно стоящей посередине их стола розовой вазе. В их доме можно найти какие-то отпечатки любви, пускай их и немного. Гермиона вытирает пыль с подоконников и разжигает камин, поддерживая квартиру в чистоте и порядке. Несмотря на все остальное, это место не похоже на пристанище зла. Когда солнце садится, Гермиона забирается в постель, оказываясь в объятиях мужчины, который был для нее когда-то не более чем мальчишкой. Она засыпает раньше него. Часто, когда Гермиона случайно просыпается посреди ночи, он все еще смотрит в потолок. Это отнюдь не идеальная жизнь, но менее кровавая, и этого достаточно, чтобы Гермиона могла утешиться. В те дни, когда Том не отправляется на работу в Горбин и Беркс, он неразлучен с ней; его руки всегда на ней, на ее бедрах, в ее волосах, сжимают ее челюсть, чтобы поцеловать. Какие бы следы любви ни скрывались у него внутри, Гермиона верит, что она существует только между ними. Его смена сегодня закончилась рано, как и всегда по четвергам. Он развалился на диване, вытянув длинные ноги и скрестив лодыжки. Одна рука остается на ее бедрах, другая в ее волосах, пока Гермиона удобно лежит у него на груди. Ее ухо прижимается к нему, слушая стук его сердца — то самое, что делает его человеком. — Как на работе? — спрашивает Гермиона совсем тихонько. Голос ее эхом отдается в груди Тома, пока он обдумывает свой ответ, его ногти почесывают кожу головы сквозь ее спутанные кудри. Гермиона не работает, несмотря на ее настойчивое желание. Ей Том запретил — хотя не то чтобы ее волновало, чего он хочет, но она не может лгать насчет того, что ей приятно взять передышку после долгих лет работы в приюте. — Мистер Горбин заставил меня провести инвентаризацию, — отвечает Том. В его голосе есть что-то резкое, какой-то оттенок, который она не может внятно различить. Презрение, кажется ей. Это Гермиона вполне может понять — Горбин и Беркс не самое воодушевляющее место — может быть, даже хуже, чем приют. — Очередная поставка. Ну, так он это называет. Все же «кража» звучит не слишком выгодно для бизнеса. Сердца оборотней. Гермиона ерзает, изо всех сил стараясь не думать о профессоре Люпине. — Они все еще бьются — очень мерзкое зрелище, если хочешь знать мое мнение. Там еще были какие-то флаконы с якобы единорожьей кровью — я не спрашивал, как он их раздобыл; а еще какие-то дурацкие кубки — просто пародия на маггловские фокусы, мол, если попить из них, то можно стать невидимым, — он морщит лицо от отвращения. — Чушь. Пустая трата магии. Гермиона опирается на локоть и протягивает руку, чтобы погладить его по щеке. Том смотрит на нее в ответ, и ей становится не по себе от его взгляда. Она привыкла к его настроению — уже просто не может вспомнить хоть один момент, когда он не был хотя бы немного угрюмым — но в этот раз ощущения другие. Это на нее он направляет свое презрение, даже если не говорит об этом прямо. Его глаза жесткие, фальшивая теплота в выражении лица ничуть не смягчает его гнев. Ее пальцы скользят по его щеке, прежде чем дрогнуть у губ. Гермиона слегка хмурится: его выражение лица остается прежним. — Что тебя беспокоит? — Ничего, — отвечает он. Том плохо лгать не умеет, определенно нет. Поэтому, когда его губы все-таки дергаются вниз — Гермиона точно знает, что он сделал это намеренно. Она начинает полностью отстраняться. В ту же секунду он прижимает ее обратно к своей груди, да так сильно, что она вздрагивает. — Все в порядке, Гермиона. «Гермиона», не «мама». Она моргает. — Если ты собираешься быть грубым… — Тебе сегодня лучше меня не испытывать, — коротко говорит он. Гермиона затыкается. Гнев поднимает свою уродливую голову внутри нее, но она прикусывает язык. Том редко говорит с ней таким образом, по крайней мере, без сразу же следующего за этим «извини, мама». — Ты можешь меня отпустить? — Нет, — отвечает он, его губы все еще кривятся в гримасе. — Мне не нравится, что ты видишься с той магглой. В подушечках ее пальцев рождается огонь, костяшки пальцев сгибаются от раздражения. Она толкает его в грудь, пытаясь вырваться из клетки его рук. Том держит ее так крепко, что Гермиона уже предвидит синяки, а ее сердце колотится в груди — то ли от беспокойства, то ли от нарастающего гнева, она не совсем уверена. — Так вот в чем дело? — в неверии спрашивает Гермиона. Нет, даже с досадой, потому что она действительно сделала все что только могла, чтобы вытравить из него ненависть к маглам. — В том что Зои — маггла? — Суть лишь в том, что свое окружение нужно выбирать с умом, — бормочет он. — Это грязная кровь. И она почти говорит это — почти выплевывает, что тут не только у нее кровь грязная, но и у него тоже с его-то маггловским отцом. А еще, он звучит как Драко, сука, Малфой, — а это преступление едва ли не похуже всех остальных его пороков. — Отпусти меня, — снова бормочет она, — я ненадолго. — Зачем? Тебе не нужна такая компания. Гермиона стонет, сжимая зубы, прежде чем вонзить ногти в кожу его груди. Не сильно, но достаточно, чтобы заставить его вздрогнуть, и она слышит, как его зубы клацают вместе, столь же раздраженно, когда она встает на ноги. — Не делай этого, — резко говорит она. Гермиона пошатывается на ногах на мгновение, ее руки сжаты в кулаки по бокам. Ощущение, будто она снова говорит с ребенком — будто кролик Билли снова свисает с потолка, пачкая ее любимый ковер кровью. «Том, нельзя… нельзя причинять боль живым существам», — вот что она говорила сломленному, но впечатлительному ребенку. Том смотрит на нее, слегка оскалив зубы, его верхняя губа чуть приподнимается от рыка, и на мгновение Гермиона задается вопросом, вспоминает ли он то же самое сейчас. — Забавно, — сухо смеется он. — Я не могу контролировать тебя, но ты можешь контролировать меня, а? Как скажешь, маменька. Это ласковое слово теперь произносится с сарказмом. Яд так и сочится с его языка. Конечно, это сарказм. Для чего нужна мать, если не для того, чтобы направлять своих детей? Гермиона выдыхает, выпуская воздух через ноздри. Она закрывает глаза и щиплет переносицу, считая секунды. Обычно ей не трудно сдерживать свой гнев — она же годами работала с неуправляемыми детьми, но сейчас он бушует внутри нее. На мгновение она раздумывает, стоит ли вообще отвечать. Гермиона опускает руку и открывает глаза, глядя на Тома. Он-то не очень пытается сдержать собственный гнев. Его глаза холодны, челюсть напряжена от силы его раздражения, и Гермиона понимает, что она в двух секундах от встречи с Волан-де-Мортом, а не только с Томом. Глаза Гермионы мелькают в сторону часов, прибитых к стене, — как у Уизли, два лица возлюбленных направлены на отметку «дома». Над локациями — крошечные напечатанные цифры, а заостренный кончик часовой стрелки четко указывает на час дня. — Зои будет здесь с минуты на минуту, — говорит она вместо этого. Ее голос ровный, но в нем слышна дрожь эмоций. — У меня нет никакого желания слушать твою предвзятую чушь о магглах, — и снова она обращается как будто к ребенку. — Поэтому я надеюсь, что ты оставишь эту истерику, когда я вернусь. Твоя ненависть к магглам необоснованна. Она начинает разворачиваться на пятках, но холодная, насмешливая ухмылка, расплывшаяся на лице Тома, останавливает ее. Гермиона хмурится. — Ты не найдешь его, — странно комментирует он. — И я не ненавижу тебя, мама. Это простая иерархия. Естественный порядок. Именно в этот неудачный момент Зои появляется в поле зрения, привлекая внимание Гермионы. Ее взгляд скользит к окну, наблюдая за подругой, ковыляющей по тротуару с книгами в руках, терпеливо ожидая, когда движение остановится. Она оглядывается на Тома, сердце ее трепещет. — Чего это я не найду? — повторяет Гермиона. Этот его тон, его голос, его слова, его все — то, как он смотрит на нее, — все это кажется неправильным. Нет в этом чувства безопасности для нее. Страх покалывает затылок, холодный пот стекает по позвонкам. Что-то не так, что-то совсем-совсем не так. — И я не маггла, Том. Том смотрит на нее критически, без сожаления в глазах. Он выпрямляется, вставая с дивана, и сокращает расстояние между ними. — Нет, — мягко соглашается он. — Нет, конечно, нет. Но ты не слишком от них далека, должен сказать. Гермиона замолкает, и в тот момент, когда она осознает его слова, она чувствует себя так, будто на нее вылили ушат ледяной воды. В груди сжимается, а руки становятся липкими, а Том все это время продолжает смотреть на нее понимающим взглядом. В нем нет… жестокости, какую можно было бы ожидать. Гермиона смотрит на него, внутренне борясь с собой, пока ее сердце грозит выскочить из груди. Это просто шутка. Он не может знать, он не должен знать… — Мне было любопытно, признаюсь, — продолжает Том устрашающе мягко. Гермиона делает шаг назад, глядя в сторону двери. — Моя мать — подарок неизвестности. Мой маленький кролик. Ты была для меня идеальна — слишком идеальна. — Том… — перебивает Гермиона с мольбой в голосе. Том мягко ее успокаивает, его улыбка становится все шире по мере того, как темнеет в комнате. — Ты заботилась обо мне, только обо мне. Ты была моей прежде, чем я стал твоим. Что же такого было во мне — бедном маленьком сироте, — он проговаривает каждое слово едко, — что привело тебя сюда? Ты знала, что я особенный — ты сама мне это говорила. Ты знала, — произносит он эту часть с излишней энергией, с гневом. — Ты должна понять, мама, что мое подчинение тебе никогда не было уступкой власти, нет. Уважением — да, возможно. Я должен похвалить тебя за твои победы, какими бы бессмысленными они ни были. Но твои ошибки настигли тебя. Ты забыла одну вещь. На мгновение кажется, что он может продолжить свой монолог, но затем выражение его лица меняется. Его лицо расслабляется, губы плотно сжимаются, а уголки рта растягиваются в слабой улыбке. — Я знаю тебя. И затем, не говоря больше ни слова, он лезет в карман. Гермиона видит блеск тонкого металлического ошейника, затем грубую кожаную коробку от увеличительного стекла — единственная толика личного пространства, дозволенного ей. Гнилостная желчь подступает к горлу, обжигая. Она всегда была осторожна — дотошно следила за тем, чтобы ее секреты никогда не были раскрыты, скрывала их как могла. В конце концов, этого оказалось недостаточно. — Ты не единственная, кто обладает внимательностью, — тихо говорит Том. — Я чувствую магию, Гермиона. Все, что потребовалось, — это простое контрзаклинание, чтобы снять трансфигурационные заклятия. Должен сказать — ты тот еще герой, путешественница во времени. Тогда ты должна понимать мою предрасположенность к ненависти к магглам. Его слова покрыты ядом, но его гнев — наименьшая из проблем Гермионы. Она не может оторвать глаз от увеличительного стекла в его руке, испытывая отвращение от того, как его пальцы покручивают его. Там вся ее правда, вся ее ложь, задокументированная, обнаженная его глазам. Том сухо смеется, затем бросает лупу на пол. Гермиона вздрагивает, когда он быстро вытаскивает свою палочку, но Том всего лишь бормочет заклинание и наблюдает за тем, как лупа преображается. И наконец перед ними является знакомая обложка ее потрепанного дневника с подписью HG. — Я нашел это сегодня утром. Мне не нравится, когда мне лгут, мама, — холодно заявляет он. — Я поклялся, что никогда не причиню тебе вреда. Я сдержу это обещание. Но не позволю тебе остаться безнаказанной. В комнате становится тихо, так тихо, что можно было бы услышать даже полет пылинки. Том стоит перед ней, тяжело дыша, его глаза устремлены на нее с затаенным желанием мести. Сквозь страх Гермионы проступает гнев. Гнев за все те годы, которые она посвятила ему. Она расправляет плечи, стискивая. Она не проиграет сейчас, она не проиграет… Но затем Том прерывает зрительный контакт, устремляя взгляд в окно, и когда взгляд Гермионы следует за ним, она приходит к кошмарному, ужасающему выводу. Он накажет ее не напрямую. С мрачнеющим выражением лица Том наблюдает, как Зои сдвигается со своего места, шагая сквозь поток машин на пешеходом переходе. Ее грудь вздымается, как будто ее ударила невидимая сила, воздух вырывается из легких в яростном порыве. Отчаянно задыхаясь, она изо всех сил пытается найти опору в этом моменте, ее голос надламывается от страха, когда она кричит: «Нет!» Нет, нет, нет, нет, нет. — Нет, — задыхается Гермиона. Она бросается вперед, чтобы остановить его, ей не хватает скорости. Том взмахивает древком в ее сторону, затем в пол, и тело Гермионы с громким стуком следует за траекторией движения его палочки — прямо в пол. Она чувствует, как ее кости застывают на месте, болезненно напряженные, и ее крик замирает в горле, когда Том мстительно улыбается ей. — Том, пожалуйста, злись на меня, но только не на нее. Не на нее. Но Том не слушает. Он не слушает, потому что Лорд Волан-де-Морт не слушает — потому что у него нет хозяина, нет правил, которые подчинили бы его. Нет ничего — ни души, ни любви, ни, возможно, даже смерти, что могла бы искупить Тома. Любовь не может изменить того что предопределено. Надежда теперь кажется чем-то отвратительным и больным, болезнью, которая разлагает ее изнутри и делает это уже много лет. Какой же это было дуростью — надеяться на что-то иное. Она вспоминает Тома маленьким мальчиком с широко раскрытыми, испуганными, невинными глазами, умоляющими не сердиться на него. Вот только теперь перед ней не тот мальчик. Перед ней ярость. Она осмеливается подумать — только на мгновение — что видит кого-то с разбитым сердцем. Без всякого проявления раскаяния Том направляет палочку в окно. — Империо. Зои тут же застывает, книги выпадают из ее рук; она смотрит в окно их квартиры стеклянными глазами. Выражение лица у нее теперь вялое, и Гермиона начинает рыдать, предвещая скорую кончину своей подруги. Это не просто убийство — нет, это потеря единственного за все эти годы человека, который был действительно с ней. Это смерть ее последнего куска здравомыслия. Теперь Том действительно отнял у нее все. — Пожалуйста, — кричит она в отчаянной мольбе. Том не отводит взгляд от Зои, но его пальцы дергаются вокруг его палочки. Гермиона не настолько глупа, чтобы принять это за сомнение. Он делает круговое движение древком, поворачивая Зои по кругу, затем снова направляет ее вперед. Зои марширует как робот, одна нога перед другой, двигаясь слишком напряженно чтобы это могло сойти за естественные движения. Рыдания Гермионы заглушают весь остальной мир: вой автомобильных гудков, громкий визг шин, когда Зои слепо выступает прямо перед несущейся на нее машиной, и, наконец, громкий удар, а затем шлепок тела о щебенку. Независимо от того, является ли неспособность Гермионы отвести взгляд следствием заклинания Тома или ее собственных действий, это все равно кажется кошмаром. Она смотрит из окна, не отрывая глаз от тела своей подруги. Как же это ужасно, что она просто… лежит там, неподвижная, бездыханная, пока прохожие таращатся и кричат. Том отпускает контроль над ней, опуская палочку, и Гермиона моментально летит к нему, позабыв о собственном древке. Том отшатывается на несколько шагов, но в остальном стоит твердо; его пальцы на ее запястьях горят будто кандалы, пока он держит ее на расстоянии вытянутой руки, наблюдая за ее истерикой. — Будь ты проклят! — кипит она, горячие слезы текут по ее лицу. Гермиона все трясется от силы своей ярости. Она знает, что выглядит как сумасшедшая, что она и была всегда сумасшедшей, но сейчас она сходит с ума по праву. Глаза покрасневшие, из носа текут сопли, губы дрожат, зубы клацают от каждого ее ядовито выплюнутого слова. — Ненавижу тебя, будь ты проклят! Ты все уничтожил! Ты меня уничтожил! Выражение лица Тома остается спокойным, словно его и не тронула ее истерика. Он крепко держит ее запястья, по-видимому, уверенный, что его молчание успокоит ее. Голос Гермионы поднимается еще на октаву, горло саднит от того как громко она кричит. Она едва ли сама себя слышит, но уверена, что просто несет несусветицу. Она кричит, кричит и кричит, отчаянно пытаясь вырваться из его хватки. — Ты отнял у меня все! — вопит Гермиона. Она так сильно дрожит, что уже сомневается, что сможет устоять, держащие ее колени угрожающе подгибаются. Ее слова отнюдь не глубоки, но что-то в выражении лица Тома меняется — боль, такая мимолетная, что она почти упускает ее из-за слез в глазах. Гермиона громко всхлипывает, борясь со слезами, глотая рыдания всего на мгновение. — Ты не понимаешь, да? — отвечает он тихо, глубокомысленно. — Ты — это я, Гермиона. Ты — моя. Ты что, еще не поняла? Мы теперь одинаковые, мы всегда были одинаковыми. — Нет, — шипит Гермиона. — Ты понятия не имеешь, кто я. Ты ничего обо мне не знаешь. Это… это не я, не та, кем мне суждено быть. Я… я не твоя чертова мамаша. Гермиона знает, что это — ее отказ — бьет именно туда, куда она хочет. Его хватка становится невозможно крепкой, такой сильной, что она морщится; такой сильной, что у нее начинают краснеть запястья. Она не может сдержать садистской улыбки наблюдая за тем, как лицо Тома искажается, как он начинает дрожать от гнева. Его губы кривятся вниз, обнажая зубы, с них срывается напряженное шипение. — Тогда кто ты? — мрачно шипит он. Он дергает ее к себе так сильно, что выбивает из Гермионы весь воздух, ее колени подгибаются. — А то, видишь ли, Гермиона, — он выплевывает ее имя, — твои мертвые друзья не очень-то полезны. У тебя никого нет без меня. Ты никто. Смерть — часть жизни, а под руку с ней идет разрушение. Гермиона очень долго познавала и то, и другое, но никогда эти две вещи не были ей полезны. Раздается треск, затем все дрожит, и пол под ними нагревается. И не просто треск, а шипение — шипение, за которым следует безошибочный запах гари, и мгновение спустя занавески в их квартире вспыхивают пламенем. Никто из них не осмеливается отвести взгляд друг от друга, даже когда огонь переходит от занавесок к хлопковой обивке дивана. Их гостиная заполняется удушающим дымом и огнем. — Они мертвы из-за тебя! — кричит Гермиона, или, скорее, вопит. Ее голос огрубел от силы ее ярости, гнев в нем звенит безошибочно. Конечно, это ее магия руководит огнем. Пламя уже перешло на ковры, сжигая все вокруг них. Теперь Гермиона отчаянно, остервенело пытается вырваться из его хватки. Том крепко держит ее, отказываясь отпускать, даже когда пламя начинает лизать потолок. Всего в нескольких футах от нее огонь поглощает их маленький обеденный гарнитур, медленно превращая его в тлеющие дрова. Это жертва Гермионы Грейнджер. Ее рождение, смерть и катарсис объединены в одно целое. Женщина, которая никогда не стареет, и мужчина, который никогда не умрет. Умрет ли она сейчас? Придет ли наконец Время, чтобы забрать то, что ему причитается, и дать ей то, чего она так долго избегала? Еще один треск, на этот раз гораздо громче, прерывает ее ярость, заставляя ее поднять глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как рушится одна из потолочных балок. Дерево трескается под кипящим жаром огня, и Гермиона дергается так сильно, как только может, вопреки всем обстоятельствам, против абсолютно отчаянной попытки Тома утащить ее к себе. Они разделяются как раз в тот момент, когда балка рушится между ними, и, оторвавшись от Тома, Гермиона со всей дури отлетает назад. Она сильно ударяется об пол, прикрывая руками лицо, чтобы тлеющие угли не ошпарили ей лицо. Дом довольно быстро рушится. Обои отклеиваются под палящим жаром. Цветы, аккуратно расставленные в вазе, увядают, их лепестки сморщиваются, а стекло разлетается вдребезги. Гермиона не убегает. Она не сопротивляется, просто сидит и смотрит, как мир вокруг нее горит. Разрушение для нее не в новинку. Оно не пугает ее. Концепция смерти приветлива. Она приносит с собой мир. Конечно, это то, чего она слишком долго избегала, но вот она сидит в круге, так и не тронутым яростью огня, в круге, что так и не дает Гермионе освобождения, которое должно прийти со смертью. Она смотрит на балку перед собой, гадая, за ней ли все еще Том, а затем решает, что это неважно. Ее взгляд остается неподвижным, даже когда стены вокруг начинают рушиться. Слезы на ее щеках засыхают липкой пленкой, рот сжат в постоянном выражении изнеможения, ни больше, ни меньше. Она закрывает глаза и с последним вздохом с хлопком исчезает. Когда она снова материализуется за много миль от того места, сидящая посреди нигде, она одна.1958
Важно отметить, что Гермиона Грейнджер — которая раньше ценила время вдали от Тома — совсем не гордится силой своего отчаяния. Она аппарирует в Албанию. Куда именно в Албанию — она не уверена, но все же с хлопком падает на землю, ободрав ладони и колени, и отправляется на его поиски. Несмотря на то, что огонь ей навредить не может, ее одежда и лицо покрыты сажей, а легкие обжигает с каждым вдохом. Смерть никогда не коснется ее. Это совсем не утешает Гермиону, как точно утешило бы Лорда Волан-де-Морта. Осознание этого факта хватает ее за плечи и тащит во тьму; оно наполняет ее легкие запахом земли и горящих углей, наполняет рот вкусом пепла. Огонь никогда не покинет ее, но это чувство Гермиона не отвергнет. Оно согревает ее, горит в ее венах, пока она все аппарирует по миру, которому никогда не принадлежала. Потому что дело в том, что Албания больше, чем она думала, и в ее планы совсем не входило сжигать свой дом. Через какое-то время густые, даже слишком густые леса начинают смешиваться в один. Иногда начинает лить дождь, но его отталкивает осушающее заклинание. Физическая нагрузка на ее тело — ничто по сравнению с тем, что умудрилась разрушить Гермиона. Надежды больше нет, совсем, но душа Тома все еще тяжело покоится на ее безымянном пальце. Любые чувства нежности растаяли в ней. Его душа яростно хлещет ее, внутри нее, в а груди будто закручивается вихрь. Водоворот пронзительно горький и пустой, и иногда ей кажется, что она может утонуть. Но нет, Гермиона не тонет. Она лениво плывет по волнам времени, смаргивая соленые слезы с глаз и надеясь, что солнце скоро взойдет. В голове проносится небрежная мысль о том, что Эмили Дикинсон солгала: надежда перьев не имеет. Надежда, когда-то яркая, сияющая, умирает ужасной, одинокой смертью в яме ее пустой груди. Гермиона каждый раз выживает, а потом горюет, что выжила. И поскольку перевернуться на бок и драматично умереть — это не вариант, она делает все, что знает. Она ищет…1960
…и ищет.1964
…и ищет.1967
Она все ищет, пока в один прекрасный день не понимает, что больше не может этого делать. Гермиона Грейнджер умерла. От нее ничего не осталось. Ее части, когда-то так крепко связанные, разлетелись в небытие. Она всего лишь оболочка, призрак женщины, которой когда-то была. До того, как стала матерью Тома. До того, как стала грязнокровкой. До того, как стала кем-то иным кроме дочери двух дантистов, маленьким ребенком, радостно играющим со своими куклами в свете льющегося из окон солнца. Внутри нее нет больше детства — ни любопытства, ни радости, ни смеха. Последняя часть ее ломается в день ее свадьбы. Милый, симпатичный кудрявый мужчина из закусочной — скучный роман, но Гермиона позволяет времени убаюкать ее в очередной из его ужасных планов. Она не хотела быть с этим человеком, Мерлин, нет, но мужчины склонны думать не очень правильные вещи, если их закусочную много раз посещает одинокая женщина, хотя Гермиона это делала лишь с горя, вспоминая о Зои. Итак, они женятся. Гермиона выходит замуж 31 декабря — и это совершенно не связано с днем рождения Тома, совсем нет. Ее платье отвратительно — с длинными рукавами и неловко скромным вырезом. Он смотрит на священника, венчающего их с совершенно пустым взглядом: заклинание Конфундуса действует исключительно долго, когда дело доходит до подделки документов, и ряды за рядами незнакомых лиц воркуют и плачут, когда она говорит «я согласна». Его зовут Уильям Флетчер. Гермиона большую часть времени не хочет об этом помнить и предпочитает не думать о том, насколько он похож на Тома. Они переезжают из Литтл-Хэнглтона после медового месяца. Их дом довольно причудливый, но достаточно большой, чтобы вместит дите-другое. Как дом Дурслей, хотя и гораздо менее современный. Здесь начинает играть роль давление общества, требующее от Гермионы рожать детей; она варит противозачаточные зелья и делает вид, что бесплодна. Ее личность теперь урезана до печальной домохозяйки. Миссис и мистер Флетчер живут очень простой, нормальной жизнью — гораздо более нормальной, чем у большинства жителей на Прайвет Драйв. Гермиона проводит время за готовкой и уборкой, целуя мужа, когда он приходит домой, а затем вытирая рот сразу после этого. Даже после всего с ней случившегося, ей кажется, что эта жизнь — худший исход из всех, что могли бы ее настичь. Ее жизнь стала угнетающе тихой и однообразной. Как обычно, она встает раньше мужа, тащится на кухню и быстро произносит несколько заклинаний, чтобы приготовить завтрак. К тому времени, как он спускается вниз, поправляя галстук, еда уже готова. Уильям бросил работу официантом и ушел в финансовую стезю, оставляя Гермиону запертой в доме в одиночестве до самого вечера, как пленницу этих стен. Уильям отсутствует, когда плотина внутри нее прорывается: ее колени стукаются о ковер, и Гермиона хватается за голову руками, подавленная сложностью своей «простой» жизни. Всему суждено умереть, и однообразие — не исключение из правил. Комната наполнена запахом свежеприготовленных яиц и тостов, но Гермиона не может этого выносить. Ее взгляд останавливается на мятом галстуке мужа, и глаз дергается от легкого раздражения. Ей придется это исправить — Уильям ничем не отличается от большинства женатых мужчин этого времени, не способный ни за чем уследить. Она отодвигается от стола, царапая линолеум ножками стула. — Я уже закончила утреннюю стирку, — тихо говорит она. — У тебя галстук помялся — давай я принесу тебе другой. Гермиона никак не может отбросить свои материнские привычки. Она заботилась о детях больше половины своей жизни, а теперь обречена играть роль мамочки для взрослого мужчины, потому что таковы глупые взгляды пятидесятых. Она проходит мимо двери, ведущей в гостиную, вздыхая от тяжелых штор и громоздкой, мягкой мебели. Тиканье напольных часов бьет по ушам. Она не принадлежит этому месту, и это никогда не изменится. Она входит в прачечную комнату, в которой трясется работающая желтая сушилка. Гермиона эту комнату ненавидит больше всех остальных. Розовые обои в цветочек вызывают тошноту, а в комнате сильно пахнет кондиционером для белья и моющим средством. Деревянные полки вдоль стен, заваленные банками с пуговицами, швейными принадлежностями и всем, что ей вообще не нужно. Настолько не нужно, что это сводит ее с ума. Она совершает скучные действия привычными движениями, собирая белье и готовясь к очередному дню монотонной рутины. Вытаскивает темно-синий галстук из кучи одежды и тянется к утюгу. Играть жену несложно, и отчасти поэтому ей эта роль так ненавистна. Она понимает, почему Зои все время так нервно хихикала — Мерлин свидетель, этот бред любого довел бы до невроза. Для нее в этом мире ничего нет, как и для всех тех женщин, которым она машет рукой, когда выходит полить цветы. И ей ненавистно это признавать — в конце концов, ее родители были магглами, — но маггловский Лондон такой скучный. Она мягко топает тапочками по полу, выходя из прачечной. Так быстро она ходит совсем не от счастливой торопливости, ведь у нее нет желания возвращаться в отвратительную кухню, но чем быстрее она все сделает, тем быстрее из дома уйдет Уильям. Она крепко держит галстук в руке, поднимаясь по лестнице, а потом замирает. Тишина прекратилась. Где-то скрипят половицы, и совсем не в той комнате, где сидит ее туповатый муж. Дело в том, что когда живешь с кем-то достаточно долго, то начинаешь узнавать шаги этого человека. Уильяма она все-таки знала достаточно, чтобы знать, что он никогда не пытается ступать мягко и вообще не беспокоится о тишине. Она знает, что он все еще сидит за столом и ест свои яйца. Гермиона бледнеет. Здесь кто-то есть. Но ее тревожат не только шаги. Кольцо-крестраж все еще на ее пальце. Она солгала Уильяму, сказав, что кольцо принадлежит ее матери. Десять лет она носила его; десять лет душа Лорда Волан-де-Морта бушевала против тюрьмы, в которую была заключена, отчаянно борясь за связь со своим хозяином. Ни разу — за все десятилетие, что Гермиона обладала им, — она не утихала. Но утихла сейчас. Гермиона застывает, нерешительно глядя на свое кольцо. Ее отражение мерцает в черном блеске камня, на котором бликует символ Даров Смерти. Это не он — это не может быть он, он… он ушел. Галстук из ее рук тихо выскальзывает на пол, когда она тянется за своей палочкой. Гермиона застывает на лестнице с одной ногой на верхней ступеньке. Она оглядывается назад, вниз, обратно в подвал. Здесь либо драться, либо бежать. Она может убежать через подвал и позвать на помощь — вызвать каким-то образом авроров. Или может подняться, чтобы встретиться с ним. На мгновение она думает: ни то, ни другое. Она думала о нем много-много лет. Одному Мерлину известно, как долго Гермиона искала его. Какое магическое истощение она испытала, пытаясь выследить его. Почему же он пришел к ней сейчас — годы спустя, когда у нее наконец-то есть хоть какая-то жизнь, какой бы жалкой она ни была? И для чего? Чтобы убить ее? Забрать свой крестраж? По дому разносится тяжелый грохот: хруст разбивающейся о пол фарфоровой тарелки, а потом и глиняного кувшина для молока. И снова, и снова. Ее испуганный муж кричит, орет, от неожиданности роняя на пол стул. — У вас нет никакого… — КРУЦИО! Бух. Бежать, решает Гермиона через секунду после того, как тело ее мужа падает на пол в криках. Это ее инстинктивная реакция — в ней вспыхивает немного адреналина при звуке голоса Тома. Она не слышала его так давно, так давно, но ее тело реагирует все так же, следуя за бьющимся сердцем. Из борьбы, бегства, оцепенения и замирания она переходит в бегство. Резко поворачивается на пятках, наплевав на скользящие тапочки, и бежит, топая по ступенькам. Она бежит неприлично шумно, но Гермиона и без того годами вела себя женственно и изящно. Хочешь выжить — к черту изящество. Гермиона, ступая теперь по подвальным плиткам, думает лишь об одном: выжить. Ей нужно наделать шуму, вызвать сюда авроров, чтобы те схватили Тома, и тогда, возможно, волшебный мир будет в безопасности. Она сжимает кулаки и бросается вперед, направляясь к двери. Выбегая наружу через черный ход в подвале, скользя по траве и грязи, отчаянно поднимаясь вверх по холму, на который выходит их задний дворик, Гермиона выглядит как сумасшедшая. Совсем, совсем обезумевшая. Все еще одетая в одну лишь ночнушку, она выбегает на тротуар. В такую рань людей на улице много не бывает, но Гермиона знает, что недалеко от их дома есть автобусная остановка. Магглы обычно выстраиваются там в очередь с утра. Если она не сможет привлечь Тома за убийство, то хотя бы привлечет за нарушение Статута. Ритмичный стук ее ног по тротуару эхом отдается в ее ушах. Она бежит, бежит и бежит. Крестраж яростно бушует на ее пальце. Он кажется… близко к ней, все ближе с каждым шагом. Она подавляет крик и продолжает бежать, мчась по тротуару. В поле ее зрения появляются знакомые силуэты городских зданий, маня ее вперед. Она смеется с облегчением, с… не с надеждой, но в ожидании чего-то нового. Чего-то счастливого. Тротуар под ее ногами переходит в шоссе, когда она выбегает в какой-то переулок, отчаянно… А потом ее сметает в сторону, и тогда под ее ногами уже ничего не остается. Гермиона врезается в грубую кирпичную стену, чувствуя цепляющуюся за ее одежду руку, и ее тело оказывается в клетке, накрытое другим телом, гораздо больше ее собственного. Он хватает ее так быстро, Гермиона не успевает даже подумать об аппарации, хотя ее в любом случае расщепило бы. Ее палочка с грохотом падает на землю. На этот раз бежать некуда. — Ты замужем, — рычит он. — Я ухожу, а ты выходишь замуж. И вот, вот он: после стольких лет, пока он являлся к ней лишь во снах, Том прижимает ее к стене, его лицо в нескольких дюймах от ее лица. Он постарел с тех пор, как она видела его в последний раз, но сама Гермиона выглядит точно такой же, как и много лет назад. К тридцати двум годам на лице Тома появились едва заметные морщинки вокруг глаз на лбу — печать проведенных порознь лет. Его губы скривлены, на лице застыла презрительная усмешка, но Гермиона знает его, знает того маленького мальчика, которым он был раньше, и не упускает из виду проблеск света в его глазах, когда он видит ее. Гермиона бешено моргает, раскрыв рот в попытках найти какие-нибудь слова. Ее лицо, раскрасневшееся от бега, обрамлено прядями растрепанных волос, прилипших к мокрому от пота лбу. Она тяжело дышит, слишком быстро, обескураженная головокружением. Том наблюдает, как она падает в бездну, с той же презрительной усмешкой на губах и крепкой хваткой рук на ее теле. — Я… — Гермиона запинается. Она снова моргает, словно пытаясь согнать разноцветных мошек перед глазами. Том здесь, действительно здесь, и, наверное, она должна испытывать какой-то страх из-за этого. Даже когда над ней нависает неминуемая угроза смерти, ее шок от того, что она снова его видит, пересиливает любой инстинктивный ужас и заставляет ее застыть. Том кровожадно улыбается. — Здравствуй, матушка, — приветствует он ее. У Гермионы сводит желудок от этого слова. Ее уже много лет не называли мамой. Том хватается за ее челюсть и заставляет ее посмотреть на него. Она не знает, почему впускает его в свой разум — возможно, от шока, но он роется в ее сознании без особых прелюдий, выдергивая из нее важные воспоминания. С того момента, как сгорел их дом, сквозь годы расставания, сквозь годы ее поисков. И до самой встречи с мужем, свадьбы, совместного проживания. Наконец она зажмуривает глаза. Том молчит какое-то время, и молчание это сопровождается лишь прерывистым дыханием Гермионы. — Ты… ты убил моего мужа, — выдыхает Гермиона. Она и без его слов знает, что Уильям мертв. Никакой грусти по этому поводу она за собой не замечает. Да и не чувствует ее вовсе. Неужели рутина ее пресной жизни действительно настолько оторвала ее от самой себя, что ей даже до убийства нет дела? Улыбка Тома почему-то становится еще более неприятной. — Твоего мужа, — хрипло смеется он, его тон сочится презрением. На мгновение он звучит совсем как подросток, коим был когда-то: угрюмый и безутешно капризный. — Я предупреждал тебя — помнишь? Я говорил тебе, что мы одинаковые, что ты никогда не сможешь быть вдали от меня. Господи, да у тебя же моя душа на пальце. Ты серьезно думала, что я не вернусь за тобой? Именно это наконец зажигает гнев внутри Гермионы. Она кривится, ее брови глубоко хмурятся, глаза сужаются в острые, пронзительные щели. Ее губы изгибаются в усмешке, а щеки вспыхивают от смеси презрения и усталости. — Десять лет! — шипит она. — Ты бросил меня на десять гребаных лет. Я искала тебя семь из них, разве этого мало? Я что, должна была искать вечность? Том подхватывает ее ярость, его хватка на ее одежде становится крепче. — Я бы сам нашел тебя! — рычит он, раздраженный. — Мерлин, ты же такая умная девочка, Гермиона! Ты не могла так отупеть. Это не тот Том, которого она знала когда-то; он не тот молодой человек, с которым она рассталась десять лет назад. Это видно по тому, как он говорит — его голосу, его выбору слов, и это как-то ошеломляет Гермиону. Но ее гнев теперь смертелен, и она чувствует дрожь ярости в своих руках. Она стискивает зубы, как дикое животное, ее магия вспыхивает в долю секунды, не давая времени на раздумья. Это случается непреднамеренно, но все же случается. Что-то в ней сжимается и растягивается, вокруг нее бушует магия, а посреди всего этого — крестраж, орущий в ее голове как возмущенный ребенок. Верный признак аппарации — громкое «хлоп!» в ушах — запечатывает ее исчезновение. И все равно, это нельзя считать успешным побегом — конечно же нет, ее жизнь ведь никогда не была такой простой. Она материализуется в спальне приюта, к счастью, с притянутой в руку палочкой, хотя она бесполезна, поскольку Гермиону все еще держит Том. Вокруг нее нет ничего, кроме пустого пространства — с момента ее ухода эту спальню так никто и не тронул. Проблема в том, что Том все еще держит ее за одежду, и каким-то чудом его не расщепило. Он открывает рот, чтобы закричать, но, на мгновение оглянувшись, замирает. Гермиона не знает, почему ее магия привела ее сюда, но ее это не особенно волнует. — И что я должна была сделать? — рычит она сквозь стиснутые зубы, ее глаза горят гневом при взгляде на Тома. — Я что, должна была просто стоять и смотреть, как все рушится? Ты же видел, кем стал — и все равно решил уйти. Я не могу спасти тебя, Том. Том открывает рот, чтобы поспорить, и тут — хлоп! Они стоят на руинах их дома, где земля навсегда была выжжена огнем. Чудо, что они оказались здесь одни. Том злобно смеется. — Спасти меня? — выплевывает он, его тон пронизан презрением. — Ты дала мне будущее — величайший из всех возможных даров. Ты же не можешь быть такой тупой, думая… — Хлоп! Они аппарируют куда-то перед прибрежной пещерой. Вода плещется о берег, и ветер развевает ее волосы, а Том продолжает кричать: — …думать, будто это не была сама судьба, будто это… Хлоп! Теперь Том тараторит, пытаясь сказать хоть что-то сквозь аппарацию. Гермиона продолжает бушевать, кричит сквозь звуки магии, сквозь его слова, но все это просто теряется в какофонии шума. — …ты не стареешь, ты совсем не стареешь, Гермиона. Ты вышла живая из огня, когда сожгла наш дом, — и он звучит немного горько, когда говорит это. Для Гермионы это тоже не повод для гордости. — И ты пришла ко мне — ты пришла ко мне, мама. Вся моя. Ты часть меня… Еще один хлопок, а потом еще два сразу друг за другом. Они прыгают сквозь пространство так быстро, что Гермиона даже не успевает понять, где они. — Это была я — это был мой выбор. Моя жертва, — хлоп, и вот они на Кингс-Кросс. Посадочная станция совершенно пуста, Хогвартс-экспресс стоит без дела. Гермиона пытается вырваться, мечась так, что чувствует пяткой железнодорожные пути. — Это была не судьба, Том. Это я пыталась бороться с ней… Она сходит с рельсов, прямо в пространство между ними, но Том в последний момент замахивается, схватив ее за запястье. Ее ноги снова касаются земли, прежде чем раздается еще один громкий ХЛОП! Они аппарируют на окраину Косого переулка, той же тропой, по которой она шла с ним рука об руку много лет назад. Она сглатывает и пытается игнорировать укол горя, который гудит сквозь ее гнев. Они направляются в места, где все начиналось — где он учился любить ее. Где она училась любить его. — В этом и есть суть, — кипит Том, и теперь он выглядит совершенно обезумевшим. Его глаза широко раскрыты, не моргают, дикие, а зрачки расширены до пугающей степени. — В этом и есть суть, мама. Судьба принадлежит теперь нам. Время принадлежит теперь нам. — Нет! — кричит Гермиона, отстраняясь. Теперь она чувствует его хватку лишь на своем запястье. — Время нам не принадлежит… Ты… ты бредишь, Том. Ты сам себя погубишь, и я ничем не помогу, что бы ни делала. В конце останешься лишь ты… Последний хлопок раздается так громко, что Гермиона пугается за свои барабанные перепонки. Внезапно все снова смыкается над ними, и затем они падают, разлетаясь в разные стороны, прежде чем снова появиться на ее кухне. Том отшатывается от нее, издавая звук раненого животного, а Гермиона падает плашмя на свою задницу. Она ударяется о плитку с глухим стуком, прямо рядом с трупом своего мужа. Она смотрит на его тело, слегка приоткрыв рот, смотрит в его пустые глаза. Она ничего не чувствует. Абсолютно ничего. Том прибивается к стене, сжимая свою руку и ругаясь. Гермиона отрывает взгляд от своего мертвого мужа — она на удивление невозмутима, что само по себе ее беспокоит — и наблюдает, как Том хватается за свое плечо. Кровь сочится сквозь его пальцы, и Гермиона сглатывает комок в горле от этого зрелища. Она все-таки расщепила его. Это не так уж и страшно — просто рана, но крови достаточно, чтобы стечь вниз и собраться лужицей на полу. На мгновение Гермиона замирает. Ее гнев начал спадать, пусть и не ушел полностью. Что-то внутри нее… болит, пока она наблюдает за шипящим от боли Томом. На мгновение он снова становится тем маленьким мальчиком, который приходил поплакаться ей из-за расцарапанной коленки. Но теперь он не маленький мальчик: он взрослый мужчина с переизбытком силы и недостатком человечности, и труп на полу рядом с ней является доказательством этого. У нее есть палочка: она может оглушить его прямо здесь. Было бы так легко воспользоваться его ослабевшим состоянием. Она может, да, но не делает этого. — Том… — тихо зовет Гермиона. Она колеблется, прежде чем медленно подняться с пола. Он смотрит на нее твердым как кремень взглядом — он больше не тот раненый возлюбленный, которым был всего несколько минут назад. Не нужно быть гением, чтобы понять почему: уязвимость — грех для Волан-де-Морта. Грех, которого он ей не раскрывал годами. А в последний раз она кричала о том, что ненавидит его, отрекается от него. Я не твоя чертова мамаша. Гермиона медленно вдыхает. Это неправда. Она знает, что это неправда, и знает это уже много лет. Том не во всех своих бреднях ошибается. Во многом он часть ее. Она его мать, не так ли? Разве не была ею всегда? — Мне не нужна помощь, — бормочет он. Ему не нужна помощь — рана не страшная, но дело не в ране вовсе. Дело в принципах. Маленький мальчик, которого Гермиона обнимала перед сном ночью, истекает кровью перед ней, и все, о чем она может думать, — это как помочь ему. — Сядь, — приказывает ему Гермиона. Том лишь смотрит на нее с легкой усмешкой, а Гермиона вздыхает от его капризов. — Сядь, Том. Я вылечу. Том наконец неохотно подчиняется, опускаясь на ближайший стул с недовольным ворчанием. Рукав его одежды теперь пропитан кровью. Гермиона выдвигает стул из-за стола, полностью игнорируя труп всего в нескольких футах от нее. Осторожно берет его руку в свою, отодвигая ткань, чтобы рассмотреть рану. Та неровная и воспаленная, с рваными краями и все еще активно кровоточит, но это далеко не худшее, что она когда-либо видела. Она колеблется мгновение, затем касается палочкой раны и бормочет: — Вулнера Санентур. Рана легко затягивается снизу вверх, а Гермиона ведет древко дальше с добавлением Тергео и наблюдает за тем, как медленно ткань его одежды очищается от крови. После этого наступает тишина. Они оба сидят, не двигаясь, на своих стульях, и смотрят друг на друга. Том кажется таким… взрослым. Таким другим, но таким же, каким она его помнит. — Зачем ты вернулся? На самом деле? — тихо спрашивает она. Она снимает кольцо Тома с пальца. — Из-за этого? Ты прекрасно справлялся и без меня. Она начинает неуютно теребить кольцо между пальцев, а лицо Тома кривится в чем-то вроде недоумения. Он громко смеется. — Ты мне не веришь. — Конечно, не верю, — отвечает Гермиона. — В смысле, это же ты… Ты Волан-де-Морт. Я видела, кем ты стал, и кто ты есть. Мне трудно поверить, что ты… — она делает паузу. Поверить во что? В то, что ему не плевать на кого-то кроме него самого? Она замолкает. Том тоже молчит, наслаждаясь моментом. Ей не нужно заканчивать свою речь, чтобы понять, что в данный момент они пришли к одному и тому же выводу. Том выдергивает кольцо из ее пальцев, прежде чем нежно взять ее за руку. Гермиона с замиранием сердца наблюдает, как он надевает кольцо ей на палец, затем снимает ее обручальное кольцо и отбрасывает его в сторону. Оно звенит об пол, вращаясь, пока не останавливается прямо возле тела ее мужа. — Эти десять лет без тебя были такими долгими, мама, — бормочет он после многозначительной минуты молчания. — Не могу представить, какой была бы вечность без тебя. Разум Гермионы колеблется, дыхание перехватывает, пока она осмысливает его слова. Это признание в любви без отвратительного слова на букву «л» — хотя он уже говорил его раньше, но на этот раз его признание звучит гораздо весомее. Она медленно моргает, пока до нее доходит весь смысл ситуации. Ее глаза мелькают в сторону тела на полу, затем снова возвращаются к Тому. Это было бы… легко, не так ли? Оглушить его и вызвать авроров. Его бросили бы в Азкабан, где он страдал бы как Беллатриса. Или Сириус. Окруженный только горем и страданиями, обреченный жить среди дементоров вечно. И даже тогда — остановит ли это его? Сириус смог сбежать в форме пса, наверняка человек с крестражами мог бы сделать то же самое. Она смотрит на него, и в этот момент Том не более чем мальчик. Он младенец, которого она когда-то убаюкивала, ребенок, которого она купала и одевала. Он ее сын. Дрожащей рукой Гермиона касается его щеки и нежно гладит его кожу. Все как много лет назад: он закрывает глаза и прижимается к ее руке. Она сглатывает свой страх, сглатывает чувство совершенной ошибки, прежде чем потянуться к Тому и поцеловать его в лоб. — Думаю, я заварю себе чаю, — говорит она странным голосом. Для нее он звучит как-то слишком пронзительно, но все равно принадлежит ей. — А потом… а потом займемся этим. Телом. Ты же не хочешь оставлять следов. Но Том тянет ее вниз, когда она пытается пошевелиться, прижимая ее руку к своему лицу. — Пока нет, — бормочет он. — Пока еще нет, мама. Они отдыхают вместе, его щека прижимается к ее руке, согретая дыханием на его губах, и она держит его так, как будто он ее сын. Ее любовник. Ее все. Впервые за десятилетие — она надеется.