Белые астры

NC-17
Завершён
41
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
38 страниц, 14 034 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
41 Нравится 12 Отзывы 13 В сборник

Часть 1

Настройки
— Шаст, так дела не делаются. Антон рассеянно кивает. Расплавленный воздух бани колет язык сигаретным дымом. За белыми разводами, как за пролитым в космосе бензином, скрывается опухшее лицо Матвиенко, в мутных глазах — вчерашний «Флагман». Горло жжет горечь то ли еловая, то ли никотиновая: Антон дышит через раз, стараясь не открывать сильно рот. — Серый, давай выйдем обсудить, меня здесь ща разморит, — бормочет он онемевшими губами. Мышцы рвутся в судорогах. Стягиваются холодом. Ковш воды яростно скребёт камни. Жарко настолько, что под плавящейся кожей он замерзает насмерть. Серый безразлично пожимает плечами. «Разморит» это тебе не «плохо». Плохо в бане только бабам. Антон царапается мыслями об острые края глазниц, выталкивая разбегающиеся слова из своей головы. Он не помнит, что говорит. Пальцы натыкаются на скользкую ручку двери. Первый глоток воздуха ощущается «Циклоном Б». — Нет, я правда не понимаю схему, объясни ещё раз. Теперь на него лупоглазо смотрит мертвый медведь со стены. В предбаннике холод облепляет голую спину, как мокрые листья с веника, медленно остывающие и прирастающие к коже, остающиеся на плечах грязными разводами. Холод оседает на него. Антон падает на дубовую лавку. Матвиенко вздыхает, протягивает ему сигарету из серебряного внушительного портсигара. Так старомодно. Антон торопливо закуривает, стараясь завесить расстояние между ними тяжёлой парчей дыма. Трещит в воздухе затхлое похмелье. Октябрь сиротливо царапается в щели деревянной бани, нищенски стелясь по полу. Антон поджимает пальцы в маломерящих ему сланцах. — Я девчонкам выписываю штраф на пять мультов, тут подскакиваешь ты, берешь за эти же деньги их бизнес, он стоит гораздо больше, но они дуры — не наскребут, — в который раз за вечер объясняет Матвиенко, стуча ребром ладони по выглаженной доске стола. Антон следит за тем, как его загорелая сухая рука разделяет невидимые пачки налички. Тяжёлая дверь предбанника задушенно хрипит, когда входит девочка по вызову. Антон не оборачивается, но вздрагивает. Голую спину сводит судорога. Октябрьский воздух жадно лижет мокрую кожу, залезая под полотенце на бедрах. Комната воняет молчанием и «Клинским». Антон стыдливо отводит глаза, когда очередная шлюха, на этот раз мальчик, привычно целует Матвиенко в щеку. Антон задержался или это пацан раньше времени приехал. Сейчас кого-то из них погонят в шею: зависит от приоритетов Матвиенко. Страсть Сергея Борисовича к сладким мальчикам никто не обсуждает и не осуждает: тяжёлый взгляд бывалого пристава бьёт под ключицы, метясь в лёгкие, которые он достанет через кости, не сломав ни одной. Он может. Антон осторожно соскальзывает взглядом со своих голых пальцев на пацана, который теперь мягко мурлычет на коленях Матвиенко, будто кот на батарее, и похер ему на Антона. Да какой он пацан. Неприлично высокий, поджарый и явно не двадцатилетний. Обтянутые кожаными блядскими брюками бедра, майка-сетка на голом торсе и абсолютно сутенерского вида ярко красная шуба с пушистым воротом, которую он сложил на скамейке рядом с ними. Только выдернули из клуба. Парень облизывает губы, рассеянно ведёт пальцем по шее Матвиенко, с которой никогда не сходили засосы, такие не подходящие под хвастливые поблескивание погонов в дымной полутьме предбанника. — А это?.. Матвиенко насмешливо отмахивается. Его рука ползет по бедру парня. Антон не хочет смотреть. Ему нельзя смотреть. Антон следит за тем, как на лице парня на секунду мелькает что-то, за что сутенёр сделает ему выговор: клиенты не любят несчастных шлюх. У парня голубые глаза. Голубые, как протянутая на раскрытой ладони таблетка, испуганно проглоченная прежде, чем Морфеус откроет рот. Голубые, как силденафил, который он глотает, не запивая, перед тем, как открыть очередной номер в очередном отеле, где его уже ждут. — Так вот, что тебе конкретно непонятно? — Я не понимаю, почему я должен платить им в этой схеме, — вздыхает Антон, нащупывая нервы под бровями. Если зажать их, перетерпеть оглушающую боль, то в конце станет лучше. Антон жмурится, когда кипяток стекает по затылку, разливаясь по голове пульсирующей болью. Он скоро себе печень на аспирине посадит. — Деньги не им нужны, а ему. Он резко поднимает голову. Кипяток в его голове бьётся о стенку черепа. Парень с голубыми, как таблетки, глазами кисло усмехается, смотря на него с раздражением и жалостью, как смотрят на полумертвую собаку под колесами своей машины. Антон поднимает бровь. — Ты получаешь бизнес, Сергей Борисович — твои пять мультов, за которые ты бы в других обстоятельствах разве что шашлычку в центре купил. Деньги ему нужны, а не тем теткам, — парень ловко выуживает из пальцев Матвиенко сигарету и пошло затягивается, запрокинув голову. Матвиенко голодными глазами скользит по его горлу. — Ты думаешь он меня из каких денег оплачивает? Антон на секунду прикрывает глаза. Это все не правда. Это все не реально. Накуренная баня, душный перегар в горле, пальцы, до побеления сжимающие рюмку. Этот парень. С грустными голубыми глазами и кислой улыбкой человека, смирившегося со своим наказанием. Антон тушит в рюмке рассыпающуюся сигарету. — Слыш, голубоглазый, блять. Ты тут не умничай, когда бизнес обсуждается, — хмурится он, раздражённо отряхивая руки от пепла. Парень фыркает. Поднимается с колен Матвиенко. — Первый, кто мне в глаза посмотрел. Виляя узкими бедрами в блестящих кожаных штанах, он лениво крадётся в сторону парилки, скидывая с себя на ходу одежду. Шагом уставшей кошки. — Какого хуя он вообще в курсе происходящего? — раздражённо шипит Антон, наклоняясь к Матвиенко. Тот провожает голую спину парня мутным взглядом. Интересно, он сразу надолго берёт или каждый час продлевает? — А, это моя любимая киса, — глухо хмыкает Матвиенко. Его севший хриплый голос лапает Антона. Он не должен был это слышать. — Он у меня всё знает. — Он же продаст тебя, только шанс выпадет. Матвиенко пожимает плечами. Залпом выпивает стопку и поднимается со скамьи. — Шаст, поверь, он так сосёт, что я за него сесть готов. Сеня у меня самый лучший, — подмигивает он и спешно ретируется в сторону парилки, где только что исчез парень. Антон остаётся сидеть в холодном предбаннике наедине с медведем. Медведь кривит морду в жалобном вое и блестит в накуренной полутьме стеклянными глазами. Глухо моргает жёлтая лампочка с узором из дохлых мух под плафоном. Значит, Арсений.

***

Дни рассыпаются в руках, как сгнившая деревяшка. Он пытается собрать набухшие от влаги осколки, но они только липнут к пальцам. Липнут и липнут, вот твари, пачкают его вязаный сине-белый декабрьский свитер, который подарила мама, когда ещё крутили новогоднюю ВиаГры по MTV. Стоит с ними в руках, как дурак, а сгнившая листва щекочет пятки. Антон хватает осенний воздух ртом, наполняя уставшей Москвой свои лёгкие, и пытается не закашляться. Он бродит по городу, рассеянно читает названия автобусных остановок и время от времени звонит своему заму, Андрею. Забывает, что делает. Забывает, что было и что есть. Город — голодная мокрая псина, накрывающая его своим брюхом. Антон жмется к ларькам с пиратскими CD и шаурмечным, нагуливая по слипающимся домами улицам десятки тысяч шагов. Кожаные итальянские туфли, купленные за бешеные бабки в «Европейском», быстро сменяются кроссовками. Укороченное кашемировое пальто с декоративным мехом — старым пуховиком. Антон кого-то ищет. Антон рассеян. Антон цепляет в клубах голубоглазых блондинок и ебёт их в туалете. Возит к себе в хату на Кутузовском. Лапает в такси. Зажимает прямо на танцполе. Антон тщательно пытается согреться, ныряя в новых влажных девушек, которые горячо стонут что-то на профессиональном жаргоне, пахнут «Dior Addict» и просят подвезти их до дома. Вчера одна оставила на сиденье сумочку, в ней орбит, пачка гондонов и блеск для губ, а он даже не помнит её имени. Да и вряд ли ей нужно возвращать. Кошелёк ссыхает — трещат заклепки-кости. Наличку снимает в банкомате в четыре утра. Главное — переждать осень. Выпадет снег и всё станет лучше. Из проезжающей тачки доносится «Я сошла с ума». Москва смеётся над ним. Какой отвратительный город. Второй раз Антон его видит в шумном клубе на Арбате. Джинсы в облипку еле держатся на тазовых косточках, шелковая красная рубашка, растегнутая до середины груди, в свете фиолетовых софитов выглядит черной. Черной. Черной. Антон пялится. Антон садится на противоположный конец дуги-стойки. Арсений, дорогая депутатская шлюха с голубыми как колёса глазами, ошивается в клубе. В элитном, но клубе. Зачем? Денег должно хватать. Щеки покрывает лёгкий дубайский загар человека, смотавшегося к Дяде на денёк. Таких обычно держат под крылом, на содержании, на купленной в центре просторной квартире, чтобы время от времени «задерживаться на работе». Кисы вроде этого парня посажены на короткий кожаный поводок от Гуччи. А он здесь болтается. Зачем он терпит это? Рядом с Арсением садится высокий лысеющий мужчина в обтягивающем белом поло с кривым крокодилом у сердца; в лиловом свете стробоскопов смотрится так, будто он заблудился по пути в гольф клуб. Зачем тащить такое сюда? Мужчина наклоняется к Арсению и шепчет что-то на ухо. Антон глотает слащавый бабский коктейль, который не помнит, как заказал, и его ли это вообще. Антон пялится. Под яркими софитами, под пинающимися локтями, под шипящим на языке экстази, он вылавливает руку ссушеного мужчины, которая ползет по бедру Арсения. Он не хочет это видеть. Почему он видит это опять? Антон берёт себе «Кристалл» и залпом проглатывает, прежде чем от запаха алкоголя начнёт тошнить. Всё же тошнит. Медицинский скальпель царапает горло и Антона сейчас вывернет, а он даже не нажрался. Он не ел с утра. Заказывает ещё. Сухая мужская рука сжимает импортную джинсу на бедре. Арсений хитро улыбается и прогибается в талии. Что Антон ищет в этом городе? В этой стране? Всё бросить и уехать в горы, разводить овец, смотреть на звёзды и слушать на проигрывателе б/ушные пластинки незнакомых исполнителей с писклявым скучным голосом. Подальше отсюда. Антон глотает вторую стопку и прижимает к губам запястье. Только бы не вывернуло. Арсений исчезает с места напротив, как чеширский кот, оставляя за собой только слабое напоминание об улыбке. Антон закрывает глаза. Что он делает в этом месте? Зачем ему Арсений? Ебучие Продиджи. Зачем такой мефедроновый угар на биты переносить. Зачем их в клубах вообще включают. Антон расплачивается купюрой в несколько раз большей, чем то, на что он напил, и выскальзывает из-за стойки, пока бармен жадно улыбается. Какой дурацкий вечер. Какая дурацкая осень. Он курит на черном выходе, злобно выдыхая горький дым в дрожащий от холода воздух. Воздух покрывается мурашками и шмыгает носом, натягивая рукава пониже, дрожит, как девчонка в мини-юбке у метро, а Антон только раздражённо зыркает в остывшее небо. Ему на руки натянуть нечего: кожанка без подкладки в чистую проигрывает перед ярко-красным флисовым пуховиком, который он в клуб зассал одевать. Антон растворяется в своей беспомощности, лелеет своё одиночество. Свое молчаливое октябрьское одиночество, заканчивающееся каждый раз курсом в два месяца и стыдливо опущенными глазами в аптеке, протягивая тучной женщине с перламутрово-синими веками рецепт на прозак. Октябрь медленно капал на нервы. Почти сточил его до конца. Дверь за его спиной со скрипом открывается. Матерясь сквозь зубы, кто-то выползает на улицу. — Здаров, Окси, — Антон устало салютует старой подруге. Девушка хмурится, выуживая из заднего кармана самых коротких на свете шорт пачку «Vogue». — Привет, Шаст. Есть прикурить? Антон кивает и протягивает ей дешманскую зажигалку с заправки. Красную, как опухшие гланды. С голой тёлкой, у которой от времени стёрлось лицо и половина ноги. Оксана жадно прикладывается к сигарете, пытаясь поставить рекорд по скорости скуривания. Пепел не успевает падать на мокрый асфальт. Антон молча наблюдает. Антон не знает, что сказать. У нее на плечах чей-то пиджак с лиловой подкладкой. Скорее всего, обладатель пиджака просто отлучился в туалет. Ну а хуле: в больших клубах клювом не щёлкают. Ей, наверное, даже в пиджаке холодно. Короткий фосфорно-белый топ, открытый живот и голые ноги. Антона от одной мысли о том, как это все ощущается после десятичасовой смены, колотит. — Пиздец какой-то, — жалобно канючит она, стряхивая пепел в разрезанную ржавую банку Балтики. — Чё им поперло сюда так. Дышать не успеваю. — Слушай, Окс, — некрасиво перебивает Антон. Некрасиво. Неприлично. Они не виделись года три. — Прости, что я так… слушай, а ты не знаешь, что там за парень на баре сидел? В красной рубашке такой. Он пару минут назад с мужчиной уехал. — Шаст, я что, помню их? — Оксана устало качает головой. — Не спрашивай о таком, я не знаю. В этом конкретном случае знаю, а вообще — нет. Если я тебя правильно поняла, то это петух местный, он с девчонками у нашего Воли под крышей здесь. — Паша проституток крышует? — удивлённо переспрашивает Антон. С ним они не виделись ещё дольше, чем с Оксаной. — С каких пор? Он же легализовал всё и ушел в чистую? — Ну так и эти бабочки не картелем. Просто компашкой работают, сутенёра у них нет, — она активно взмахивает рукой и мягкий пепел тихо опускается на дорогую черную кожу куртки. — В общем, парень этот тут часто появляется, уж не знаю, кто он конкретно, прости, Шаст, я всего лишь официантка. Знаю, что берёт себе всех подряд и что пьёт он как слон, а не пьянеет вообще никогда. — Не очень качество для шлюхи, — хмыкает Антон. Пальцы от холода тлеют до фаланг, сияют красными угольками, вот-вот Антон рассыпется в размякший окурок. Оксана пожимает плечами. — Это как посмотреть. — Это как посмотреть… — Антон вздыхает и выкидывает разваливающуюся в его руках сигарету. Оксанин форсированный окурок летит следом. — Бля, прости, что я вот так вот, мы столько лет не виделись, а я сразу… Прости, короче. Оксана отмахивается и поправляет пиджак на плечах. — Забей. Мне пора. Она скрывается за тяжёлой дверью. Не попрощавшись, не пожелав удачи на будущее, не рассказав, как сама. Молча и неловко отведя глаза. Антон остаётся мёрзнуть на пороге черного входа, зябко растирая руки. Какой отвратительный дурацкий вечер.

***

— Шаст, так дела не делаются. Матвиенко качает головой. Руки сложены на груди, на шее — цепура, блестит под неоном. На коленке — мелкая тёлка, жмётся к нему испуганно. Новенькая, в блестящем нейлоновом топике, татуировкой бабочки на бедре и с пирсингом в брови, будто сбежала с кастинга к «Фабрике звёзд». Девахе лет восемнадцать, не больше. Антон её ещё не видел. — Тебе с пидорасами водиться не варик, — он цокает и тянется к бокалу виски на низком кальяном столике. — Я-то ладно, я хуй кому угодно одним взглядом оторву, а тебя, если мужики узнают, заклюют. Я ж тебе лучше только. Антон раздражённо поджимает губы. Девочка прячет лицо в изгибе шеи Серёжи, не зная, куда себя деть. Сладкий вишневый дым медленно ползет по горлу. Антона тошнит. Мундштук в пальцах мелко подрагивает, вот-вот выпадет из рук и покатится по пестрому ковру. Серёжа оценивающе вглядывается в его лицо сквозь облака дыма. Антон и не помнит, когда последний раз видел его не накуренным хоть чем-то. Кажется, когда-то они были друзьями. — Серёж, спасибо, но я сам разберусь. — Он выдыхает злость. Серёжа пожимает плечами. Вишня нейтрализует желание бить ебальники особо борзым. Он царапает с обратной стороны своей визитки телефон. Ручка перестает писать. Просит «кису» дать что-нибудь. Девочка вальяжный движением бывалой шлюхи, таким неподходящим для её детского лица, тянется к сумочке. Шарится. Шуршит бумажка прокладок, звенят ключи. Она выуживает карандаш для бровей и пожимает плечами. Ёрзает на его коленях и вкладывает карандаш в его ладонь, пока Серёжа следит за ней потемневшими глазами, как гепард следит за антилопой, прячась в жёстких степных зарослях. Он дописывает номер и жестом прогоняет Антона. Антон не благодарит и не прощается. Подхватывает с низкого стеклянного столика импровизированную визитку и скользит к выходу, стараясь не оборачиваться. Шлюхи Матвиенко сменяли друг друга по кругу, но всегда оставались теми же. Любимые кисы. Антон в последнее время стал слишком часто видеть их. Нужно прекратить встречаться с Серёжей в неофициальной обстановке. Холодная московская ночь кусает за щеки. Он морщится и вжимает голову в плечи, рассматривая номер. Зачем — хер знает. Заносит в контакты. Палец на секунду дрожит над строкой с именем. «Арсений. от матвиенко» С маленькой буквы. Плохо, наверное. Антон кусает губу. «Арсений» Все равно больше контактов с этим именем и у него нет. Антон закрывает глаза. Зачем ему это? Зачем номер, зачем перед Матвиенко подставляться, непонятно кем выставлять себя. Зачем ему Арсений? Переждать осень. Почему именно Арсений? Ему нужна надёжная хозяйственная жена, мать его детей, крепкое плечо, на которое он может положиться. А не какой-то шлюховатый пидор. И вот что, он позвонит ему, пригласит на кофе? Зачем? И о чем они будут говорить? Антон злится на себя и закрывает глаза. Все бесполезно и крайне глупо. Им ничего не светит, и слава богу. Нужно уже с концами передать бизнес Андрею и улететь на пару месяцев, чтобы осень не догнала его. Да, так будет лучше всего. Уедет в горы и никакого Арсения.

***

Третий раз он видит его в том же клубе. Арсений в белой рубашке, лазуром отливающей под синими софитами. Тянет «Голубую лагуну» с дурацким зонтиком и высматривает кого-то в толпе. Антон снова пялится, пока Продиджи визжат на заднем плане. Лицо у него при общении живое, пластилиновое, непонятно, почему морщины лоб не прорезали. А вот так, в одиночестве, он замораживается, превращается в гипсовую статую с печальными пустыми глазами, потому что греческая краска за столетия вымылась с них. Хотя Антон помнит: голубые. Знает, какими их задумывал художник. Арсений ловит его взгляд. Наклоняет голову к плечу, легко улыбается, как скучающий кот. Его гипсовое лицо крошится в мимике. Их разделяют километры, города, страны, детство и мироздания, их разделяет барная стойка, изогнутая полумесяцем. Антон не может отвести глаз от его странной улыбки. От его голубой (белой) рубашки, от зонтика в его коктейле. От того как это неправильно. Арсений легко поднимается с барного стула. Исчезает в толпе плавным покачиванием медузы в бушующем океане, чтобы появиться совсем рядом, осторожно проведя рукой по плечу. — Привет. Ты кажешься знакомым, — дружелюбно мурлычет он, наклоняясь к уху Антона, хотя это необязательно: кажется, что ничто на планете не способно перебить его. Арсений опускается на пустое место рядом. — Где мы виделись? — У Матвиенко, кажется, — бурчит Антон, отводя взгляд. Софиты меняют свой свет на красный и теперь глаза Арсения — аметистовые сережки, привезённые девушке в качестве извинения за неизвестный ей курортный роман в Турции. На хрустящих отельных простынях иностранная шлюха с ровным загаром извивалась и царапала спину дорогим аккуратным маникюром, а на рынке на следующее утро были куплены они, сережки. За два доллара после долгих торгов на тарабарщине с преступного вида негром. Арсения трахали вот так вот. Наверняка. Наверняка он захлебывался чужой дорогой спермой, поднимал свои голубые большие глаза, смотрел снизу верх, глянцево стонал, как на трескучих батиных кассетах стонали блестящие от пота девушки. До лиловых засосов на шее, за которые он берёт отдельную плату, потому что завтра уже в новую постель к новому мужчине или женщине. И так всю жизнь до тех пор, пока не перестанут брать. А потом в глубокой старости на скопленные деньги курить толстые сигары на веранде тростникового кубинского домика, или застрелиться в сорок. — Вот как? — вежливо улыбается Арсений, перебивая его мысли. Ствол пистолета отлично будет смотреться на его языке. — И как я тебе? — Прости? — Антон всматривается в его лицо, как будто там написан подтекст, упущенный из виду. — Как я тебе в качестве ландшафтного дополнения к сауне? — язвительно отвечает Арсений. Помнит, значит. В нем сквозит тихая злость. Затаенная и спрятанная так глубоко, что увидеть её может только случайный прохожий. Чем сильнее приближаешься, тем меньше кругозор. — Ты так со всеми потенциальными клиентами разговариваешь? — Ты не потенциальный клиент, — пожимает плечами Арсений и крутится на барном стуле. Элегантный бокал гуляет в его пальцах. — Думаешь не вывезу? — язвит в ответ Антон. Продиджи угрожающе стучат в уши. — Думаю, — Арсений снова наклоняется к нему, обжигая дыханием шею, — что я не твой случай. Ты не похож на кого-то, кто предпочитает что-то… экзотичнее простушки из глубинки в миссионерской. Или я не прав? Арсений пахнет ванилью, цитрусом и пряным имбирём. В шуме гудящего клуба он пахнет чем-то теплым. Антон думает, что если он сейчас ткнется носом ему в макушку, то ему больно врежут по морде, возможно, выбив пару зубов. Потом передумывает, и это ещё хуже: Арсений примет это за приглашение. И будет ужасно. — Погоди, — губы тянутся в смущеной растерянной улыбке, — неужели ты так дёшево выводишь меня на грязные разговоры? — О нет, — Арсений сдается, поднимая руки, — ты раскусил мой хитрый план. Что же делать? Антон пожимает плечами. Он задаётся этим вопросом каждый год начиная с октября и заканчивая апрелем. — Можно поговорить на другие темы. Антон говорит тихо, чтобы Арсений не услышал и, не дай бог, не согласился. Потому что тогда ответ на вопрос «что же делать» они узнают отвратительно быстро. — Я думаю, Кит Флинт несколько помешает нашей беседе, — хихикает на ухо Арсений. Плечи Антона покрываются тяжёлыми медными мурашками, градом идущими по коже. — Знаешь место потише? — Возможно, — уклончиво кивает Антон. О нет. О нет нет нет. Не должно это так происходить, точно не должно. Антон не знает, как надо, но знает, как не надо — и вот это как раз второй вариант. — Что ж, — Арсений залпом допивает коктейль, явно подаренный кем-то, и поправляет зонтик на ободке бокала, — тогда я весь в твоём распоряжении. Антон ловит взгляд бармена и бросает купюру на стойку. Опять в несколько раз больше, чем надо. Он механически накидывает кожанку, пустыми глазами скользит по почти пустому кошельку. Вздрагивает. — Это же не считается, что я тебя снял? — неловко уточняет Антон у повеселевшего Арсения. Тот пожимает плечами. — Можешь считать, как твоей душе угодно, — подмигивает Арсений. — Клиент всегда прав. — Так всё-таки клиент? Арсений загадочно молчит и виляет бедрами в сторону выхода. Нет, это категорически неправильно.

***

Время близится к часу ночи. Арсений жует что-то с угрожающим названием «Биг Маэстро Бургер», Антон меланхолично вымачивает стрипсы в сырном соусе. «Ростик’с» на Тверской загадочно мигает красными буквами. В осипших колонках неразборчиво бубнит свою великую лирику Тимати. Заебанная кассирша, ужасно похожая на Окси, с подозрением косится на них, дожевывая чесночную гренку. Спустя несколько секунд молчаливого клацанья челюстей, она капает себе соусом на красный фартук, тихо матерится и скрывается в недрах точки. — Что ж, здесь… тише, — Арсений прижимает руку к губам, чтобы не чавкать, но, судя по его виду, поедание куриной котлеты между двух булок представляется ему перспективнее диалога. Антон в качестве согласия с хрустом вгрызается в стрипс. Несколько секунд они молча жуют. Антон на всякий случай не смотрит на Арсения: бывали у него знакомые, стеснявшиеся есть. Арсению, наверное, надо было поддерживать форму, для… Антон предпочитает не думать много, а то он глупый, много надумает. — Итак. Поболтать, — вздыхает Арсений, откладывая кусочек размокшей от соуса булки. Надо же. А Антон бы по старой беднятской привычке доел бы. Всё, что уплочено, должно быть проглочено. Антон громко сербает колу. Арсений скользит взглядом по залу. В такое время эта дешманская, пропитанная запахом жаренной курицы и пота малолеток говноедальня больше похожа на декорации к фильму без финансирования — пустые столики, блеклый свет, тонкий слой осеннего мусора на полу. — Поболтать, — повторяет Арсений, словно пробует слово на вкус. Слово бледно-голубое, переливается у него на языке, как большой мыльный пузырь, как в Геленджике на пляже пускает загорелый парень с целой бутылью мыла, выпрашивая монетки. Дети прыгают вокруг, лопают пузыри, и те оседают липкостью на пальцах. Слово оттуда. С солнечных жарких пляжей, спорхнуло с обоженных до слезающей кожи рук. Антон хмыкает. — Ты не обязан. Если не хочешь. — Тогда зачем предлагал? Антон не отвечает сразу. Откусывает ещё, запивает колой, щурится от мерзкой сладости ушедшего газа. Пузырьки лениво скапливаются в редкие тройки у края стакана. — Просто. Арсений слегка мотает головой. То ли заинтересован, то ли раздражён. — Просто? Антон пожимает плечами. — Не знаю. За кассу возвращается девушка, похожая на Окс, но теперь в фартуке явно с чужого плеча. Если у кассиров вообще есть размеры фартуков, и это не галлюцинации Антона. Она снова что-то грызет, кажется, сухарики, и пялится в телефон. Антону почему-то радостно с того, что она больше не запачкается. Только если не надумает заправить кириешки барбекю соусом. — Как клуб? — спрашивает Антон. — Обычный. — Хорошо работается? Арсений на секунду замирает. Вздрагивает, но тяжело, как будто не сразу понимает, что Антон имеет в виду. Антон и сам не понимает, что имеет в виду и зачем это говорит. — А ты всегда такой тактичный? — А ты всегда так уклоняешься? Антону хочется откусить себе язык и съесть, не запивая. Сам позвал, сам накормил, сам нахамил. Доебывается вот. Антону хочется откусить себе язык и выплюнуть его на поднос Арсения: на вон, смотри, любуйся на этот бесполезный отросток мяса. И мозг туда же. — Только когда разговор не стоит времени, — кривовато улыбается Арсений, но как-то беззлобно. Смирившись? Наверняка не худшее, что он про себя слышал. — Этот не стоит? На этот раз Арсений молчит. Антон доедает стрипс, стремительно слизывает соус с пальцев. Иногда он забывает, сколько ему лет и кто он такой. Слизывает соус в фастфуде посреди ночи, строя неловкий разговор со странной безранговой шлюхой. У Антона стабильный доход, выигранные тендеры, поставки алкоголя в половину постсоветских стран и прямой выход к депутатскому банкету, а сейчас он сидит здесь, выковыривает размякшую панировку из зубов и смотрит, как Арсений лениво мусолит салфетки. — Ладно, — бросает он, безразлично, как будто не важно, что Арсений ответит. — «Ростик’сом» мне за час ещё не платили, — с улыбкой фыркает Арсений. Антон улыбается, но ему противно. Почему-то категорически не хочется, чтобы эта нелепая попытка построить диалог, для него стала «Часом». «Если б кто из наших увидел — пиздец мне, — думает он. — Сидеть с пидором в «Ростик’се», как какая-то тёлка. Надо было звать ту блондинку из клуба, а не это». Но Арсений смеётся со своей фразы, и его голос — как тёплый дым, и Антон хочет уткнуться в него, как в бабушкин плед, и от этого блевать тянет ещё сильнее. — Расскажи мне о себе, — почему-то смущаясь, просит Антон. Арсений издевательски приподнимает брови. — О себе? — он фыркает. Что за дурацкая привычка повторять за собеседником. — Я родился в Москве в семидесятом на краю города, моча рано ударила в голову… Антон не держит рвущуюся на губы улыбку. Это так… по-человечески? Почему-то до этого момента он даже не задумывался, что Арсений тоже человек. Почему-то этот разговор, эти странные встречи, когда Арсений… Не больше, чем сирена, ночная бабочка, красивая, роковая, но пустая. Разве у пустых людей бывают песни, текст которых они помнят наизусть? — Ну что тебе рассказать, — морщит нос Арсений. Не нравится. — Полная семья, профессора по физике и химии в третьем поколении, я должен был четвертым стать, но, — он цокает, — как видишь. Антон укладывает подбородок на сложенные на столе руки. Со стороны нарняка выглядит как засыпающий пёс. Ну и пусть. Арсений бросает на него странный взгляд. — Родился в Николаевке, в шестнадцать переехал в Питер, хотел быть актёром, но, опять же, как видишь, — Арсений раздражённо чешет нос. — А вот пару лет назад в Москву. — И ты… не работаешь? Говорить тяжело, приходится поднимать всю голову, чтобы открыть рот, и слова эти как будто не стоят таких усилий. Арсений мрачнеет. — Почему же. Сосу дядям в дорогих костюмах за деньги. На жизнь хватает, — проговаривает он так холодно, что у Антона понижается температура тела. Нет, так проститутки не говорят. Так говорят уставшие от своей красоты девушки, когда очередной поклонник караулит их под окнами. Они знают, что красивы. В этом их проблема. — И всё же ошиваешься в клубах? Арсений хмыкает и ставит оба локтя на стол, кладя подбородок на сложенные руки. — А что если мне… — он скатывается в загадочный шёпот, — нравится. М? Что если мне нравится, когда меня трахают, как дешёвую шлюху с трассы? Или твой заплесневевший дрочерский мозг не может такое осознать? Жевал бы Антон что, он бы поперхнулся. Сначала хочется: «слыш, педик, бля» и врезать. Потом хочется ответить что-то колкое, но Антон не может придумать, что. Затем хочется резко встать, развернуться и уйти, но, Антон, наверное, той же ночью и застрелится. А потом уже: «да, и правда. Мой заплесневевший дрочерский мозг не может осознать…». Кого? Пидора? Ну вот, Матвиенко, вроде, не только девочек трахает, и ничего, кроме этого нормальный мужик. Шлюху? Нет, Антон знает много классных девушек, которые были вынуждены продавать свое тело, это вовсе не их вина, что жизнь так устроена. Арсения? Арсения. Антон не может осознать Арсения. Его голубые глаза, как стоп-кадр из клипа Бритни, его острую улыбку, его плавные движения, его мерный поставленный голос, его сморщенный в отвращении нос, его странный смех. Из Арсения хочется выбить как можно больше звуков и выражений, чтобы задокументировать, спрятать в свой архив странных людей и повесить на стены, чтобы в один момент открыть в своей голове музей имени Арсения. Забальзамировать в своей голове, сделать живую восковую фигуру. Забрать. — Так что?.. Антон вздрагивает. — Так что? Кажется, он перенимает эту отвратную привычку. Арсений цокает, закатывая глаза. — Брать меня будешь? Тест-драйв прошёл? Антон вытирает руки о влажную салфетку с запахом лимона, завалявшуюся в его карманах со времён похода в какой-то дорогой стейк-хаус, и тяжело вздыхает, глядя на оставленную ими гору мусора на подносе. Он критически проигрывает грязи.

***

Сосёт Арсений действительно отлично. Наверное, всё же не настолько, чтобы Антон был готов за него сесть, но, может, просто не распробовал ещё. Его длинные девчачьи ресницы трогательно подрагивают, когда он втягивает носом воздух, замирая, чтобы не захлебнуться. Подбородок блестит от слюны и предэякулята. Одной рукой легко наминая яйца, другой он придерживает член, касаясь большим пальцем своих губ. В общественном туалете холодно, сырость тянет по ногам, бьёт под голые коленки. Арсений с кафелем сливается, он врос в него, как прижившаяся яблочная ветка на стволе груши. Часть команды, часть корабля, все дела. Наверное, до него вот прямо здесь стояли уже десятки шлюх, молодых девочек с ярко-накрашенными тяжёлыми рестницами. Они тоже широко лизали член и пальцы у них уже не дрожали. Они предпочитают секс в туалете, чтобы потом успеть проблеваться. Антон это знает замечательно. Антон всех шлюх Москвы знает поименно. Всех этих Анжел и Кристи. Опять думает о постороннем. Почему-то была слабая надежда на то, что хоть с Арсением получится сосредоточиться на сексе, а не на всякой ерунде в голове. Но уже прогресс: думает о других шлюхах, а не о смерти. Антон кладет руку ему на затылок и с силой давит, заставляя Арсения поперхнуться и уткнуться носом в волосы на лобке. Тот недовольно мычит, отчего по члену расходится мелкая дрожь горла. Он чувствует гладкий язык, скользкий свод неба, мягкую стенку горла, гладкие неискусанные щеки. — Хочу на лицо. Доплачу. Арсений поднимает недовольный взгляд, но деньги не пахнут. Он широко открывает рот; член лежит на языке, как конфета-сосулька. Делает несколько небрежных движений рукой, собираясь заново раскачиваться, но Антон снова резко давит на макушку. Арсений быстро схватывает настроение. Несчастно постанывает, когда его долбят в рот, и только утирает с подбородка слюну. В животе тяжелеет, по правой икре бежит слабая, ленивая судорога. Антон шипит, закусывая губу, и сильнее давит на затылок. Арсений — истинный профессионал, даже не кашляет — вылавливает в этом шипении скорый оргазм. Отстраняется, несколько раз грубо проводит ладонью по члену. Подставляет лицо, прикрывая глаза и высунув язык с белым налётом. Антон кончает на выдохе. Сперма на бледных щеках выглядит правильно. Арсений только морщится, слизывая её с губ, и отпускает увядающий член. Выглядит правильно. И это — красиво. Он утирает её обратной стороной ладони, облизывает пальцы. Не спешит подниматься с коленей. Наверное, это часть ритуала. У каждой профессии есть свой ритуал, у Антона — после встречи выпить самый дешёвый кофе из тех, что он сможет найти поблизости, у проституток — не вставать с колен до последнего. Это даже романтично. Он прячет член, застёгивает ширинку. Арсений поднимается, цепляясь за раковину, моет руки и лицо. Антон молчит, стоит в тени, у кабинок, и щурится только. Арсений в свете туалетных ламп в четвертом часу утра сияет каким-то божественным светом. Как мироточащие иконы в панихиду. Как купола горящей церкви. — Сколько? Он оттирает что-то — интересно, Шастик, что же, блять, — с краешка губы и даже не смотрит на него. Антон и рад только: сам глаза отводит и больше изучает заплесневелые стыки на плитке стены. — Полторы сотни. И в следующий раз заранее говори. Антон лезет в кошелёк. Одни зелёные и остались. Хватает впритык, на такси домой не остаётся, кажется. Ну и ладно. Отсчитывает Арсению крупными купюрами и ставит на край раковины, будто касаться друг друга им теперь нельзя. Тот лишь косит взгляд, быстрым, голодным движением хватает деньги, прячет в карман и уходит. Хлопает дверь. В последнее время с Антоном никто не прощается. Похоже, дело действительно в нём. Интересно, вот так, за пятнадцать минут Арсений срубает ежемесячную зарплату какого-нибудь клерка, лишь слегка сморщив аккуратный носик. Антон улыбается своему отражению, а потом его начинает рвать. Следующие полчаса он блюёт желчью в туалете «Ростикс’а» на Тверской, так, как не блевал никогда в жизни, ни после самой жестокой вписки, ни после первого в жизни снятого снафф-муви. За встречу с Арсением приходится платить.

***

У Антона срывается тендер: поставщик пересаживается на украинцев. — Блять. Сизый пепел сигареты падает мимо пепельницы на штанину. Антон только удивлённо смотрит на него, как на НЛО, и не пытается стряхивать. Брючина в это время тихо тлеет и только когда на коленке разрастается заметная дырка, он спешно отряхивается. — Шаст, чё там? — из-за перегородки высовывается Андрей Бебур. На его весёлом подвижном лице уже отпечатался опыт черного бухгалтера в «ЮКОСе» и который год замничества у него, Шастуна. Антон даже и не помнит, когда последний раз видел его напряжённым. Всё у Андрея своим ходом и спокойно, несмотря на внезапные проверки ФНС в разгар квартального отчёта, слитые конкурентам сканы акцизных марок из их же цеха и женитьбу дочки на сыне замначальника таможни, которая вот-вот обернётся кошмаром. Антону бы так, да у него нервы порваны, как струны лагерной гитары, пошедшей по рукам. — Хохлы, блять! — Антон смахивает со стола кипу накладных. — Наши постоянные теперь везут через Одессу. Там порт берёт копейки, а мы с нашими депутатами — в жопе. «В связи с изменением логистических схем…» Пидорасы, за одним столом пили, на одних условиях договаривались. День прошел, число сменилось, нихуя не изменилось, почему рыпаются — непонятно. Какие изменения каких схем… — Наш «особый статус» в Минпромторге теперь нихера не стоит, — грустно подытоживает Бебур, приваливаясь к дверному косяку, как девица к берёзке. Издалека и без очков не отличишь. — Мы же вложились в эти сертификаты, — Антон вздыхает и поднимает с пола разбросанные бумажки. Одна режет палец, но он даже не обращает внимания. — Полгода взяток, полгода согласований. А теперь — всё, бля, сосите жопу! Бебур вздыхает, поправляет очки: — Успокойся. У нас же есть «Росспиртпром». Антон поднимает на него голову. Неужели действительно не понимает? Антон смотрит на Бебура и невольно хмыкает: понимает. Этот мужик врос в офисный евроремонт, как будто его сюда вмонтировали вместе с глянцевым ламинатом и стеклянными перегородками, что воняют свежей краской и чьим-то вчерашним перегаром. Андрей Бебуришвили — как якорь в этом болоте, в своём палёном, но выглаженном до хруста пиджаке, который он гордо зовёт Brioni, хотя Антон знает, откуда он на самом деле. Золотой крестик, подарок любовницы из Росфинмониторинга, поблёскивает на шее, чуть цепляясь за ворот рубашки, и Андрей его поправляет — небрежно, но с той же точностью, с которой он разруливает контракты, долги и даже ментовские наезды. Он может всё: от поставок в Казахстан до улаживания с налоговой за один звонок. Антон уважает его за это, почти гордится, как старший брат, но каждый раз, когда Андрей с холодной ухмылкой цедит «это просто бизнес», Антон чувствует, как в горле встаёт ком. — Это детский сад, — шипит сквозь зубы Антон, поднимаясь. Вся злость вытекает из него, как из опрокинутой ветром банки пива. Разворошенная папка с договором на поставки остаётся лежать на полу. Всё равно уже не надо. — Мы же выходили на премиум-сегмент. Рестораны, клубы… Теперь нас опять в палёный ряд поставят. Премиум — это 50% наценки. Это договорённости с ресторанами, где бутылки стоят как чугунный мост. Это лейблы, которые Антон печатал у своего же «партнёра» в Питере. Теперь этот пидор решил, что выгоднее украинцам сливать. Он громко выдыхает, убирает волосы с лица. Успокоиться. Надо успокоиться. Монополия в любых своих проявлениях вредна делу, Антон, тебе же говорили, не ставить все фишки на одного поставщика, даже если деньги обещали бешеные. Антон, тебя же предупреждали, почему не послушал? Только ты виноват, Антон. Он подходит к окну. Внизу — новая Москва, стекло и бетон. Вон там, за третьим кольцом, их цех. Вчера еще казалось, что вот-вот и выйдут на новый уровень. В офисе гудит кулер. Антон сходит с ума по пустякам. — Ладно, — Антон поворачивается. Голос его холодней реки промерзшей до дна. — Пиши письмо в Роспотребнадзор. Пусть проверят качество этих новых поставок. Особенно акцизные марки. И договорись с нашими из ФАС… Бебур понимающе хмыкает. В руках его телефон — наверняка он уже минуту назад предупредил секретаршу, чтобы устроила встречу. Он всегда предугадывает мысли Антона. Все всегда предугадывают его мысли? — Раньше б фуру сожгли, а сейчас — переговоры с ФАС. Прогресс, — он закатывает глаза с лёгкой улыбкой. Антон фыркает. — Слыш, бля, Бебуришвили, ты б не вякал. И вот ещё что: хай единороссы проценты свои отрабатывают, а то давно их не слышно. Улыбка тает на его губах, как лёд в забытом стакане. Бебур бросает взгляд на часы — должно быть около четырёх, но в офисе уже пусто и тихо, только гудит старый факс да за окном шуршит мокрый асфальт. Всех разогнали в ожидании решения по тендеру — делать-то было нечего, кроме как нервно курить. Только секретарша Лена, щёлкающая по разбитой Нокиа за картонной стенкой, пара бухгалтеров, перебирающих бумаги с запахом тушёной капусты из их обеда, и Димон, сисадмин, который матерится над глючным Компак, пытаясь отправить письмо своей девчонке в Астану. Димон, с засалеными волосами и в пропотевшем свитере с логотипом «Intel», вообще по неизвестным обстоятельствам очень нравится Антону. Тот даже передавал его Айнур посылку со всякой романтичной дребеденью, когда летал в Казахстан на переговоры. — Такими темпами мы их больше и не услышим, — Бебур вырывает его из мыслей о молодых и влюбленных. Антон истерично хмыкает. — А вообще, хули ты такой спокойный? — он тычет в сторону своего зама ручкой. Получается не очень угрожающе. — Ты вообще понимаешь, что этот украинский канал нам весь бизнес перекроет? — Шаст, да хуй с ним, — Андрей лучезарно улыбается, разводя руками. — Если скажешь — через час фура будет гнить на складе в Домодедово, а их бухгалтера вызовут куда надо. Расслабься. Антон вздрагивает. Это чувство… Антон вздрагивает, и на секунду мир замирает — гудение факса, шорох асфальта за окном, даже бесконечно-вечное бормотание кулера. Это — как тёплый толчок в груди, как будто кто-то подхватил его, падающего в пропасть. Чувство, что есть поддержка. Что, если всё развалится — тендер, бизнес, его ебучая жизнь, — кто-то прикроет. Порешает. Вытащит из говна, как из драки во дворе, когда двоюродный брат брал вину на себя. Он смотрит на Бебура, теребящего свой золотой крестик, будто это талисман его холодной, ящерской уверенности. Андрей не знает, что творится в Антоновой голове, не знает, как его «хуй с ним» вдруг стало якорем в этом болоте. Но это он — единственный, кто может так: разрулить налоговую, сжечь фуру, подставить плечо, не моргнув. Это странное чувство — покой, которого не было с детства. Тогда, в пыльном дворе, брат отмазывал его перед отцом, пряча разбитый фонарь за гаражами. Москва за окном — мерзкая, прогорклая, но в этом офисе, среди глянцевого ламината и вчерашнего перегара, Антон вдруг чувствует, что не один. Ему спокойно, хоть на миг. Он трёт висок, будто стряхивая тоску, и кивает Бебуру. — Ну ты и мразь… — улыбается Антон. У Андрея руки по плечи в крови, даже если он трупов никогда не видел. Антону бы тоже антисептиком ладони обработать, но куда ему далеко до этого математического хладнокровия ящера, который ни разу не убивал врагов, а сразу раскусывал скорлупу их яиц. — Зато твоя. Антон как целка покупается на дешёвые трюки. Даже если эти трюки стоят ему полугодового дохода.

***

— Шаст, так дела не делаются. Мотал головой на прощание Бебур, выталкивая его из офиса. К восьми вечера свалили даже бухгалтеры, даже Димон свалил, тряхнув на прощание отросшими по плечи патлами. Андрей отказался поддерживать алкоголизм и после открытия второй с половиной бутылки — разумеется, не их продукции, подарочной — шустро вытолкнул его из офиса в объятия холодного лифта. Антон стоит, разглядывая свое несвежее помятое лицо в мутном зеркале лифта. Рука тянется вверх — пальцы натыкаются на жёсткую щетину. Вспоминается брюхо огромной откормленной свиньи, которая жила в соседнем дворе, у тети Люды. Маленький Антоша крался через ежевичную изгородь, царапал локти, но забирался на забор, зацепившись о сломанный кирпичик слева внизу у зарослей крапивы. Свинья жила под забором и если повиснуть на руках, то получалось увидеть её волосатое блестящее мокрой грязью пузо, которое она подставляла солнцу и довольно хрюкала. А осенью её зарезали. Лифт дёргается и останавливается. Пустое бумажное здание выплёвывает его в город. Снова. Он замирает на каменном парапете. Щурится на грустный вазон. А что дальше? Антон делает пару шагов в сторону парковки, но запинается и чуть не падает. Куда ему идти? Дома пусто и холодно, почему-то не работают батареи, и надо бы разобраться, но не хочется. В ресторан, сидеть до вечера, а потом всё же домой? Там люди, и людей видеть не хочется, их странные подвижные лица, растягивающиеся в эмоциях. чтоемуделатьчтоемуделатьчтоемуделатьчтоемуделатьчтоемуделатьчтоемуделать Очевидно: застрелиться. Антон шатается по городу, наступает в лужи. Останавливается у каждого магазина, покупает себе всякий бред, только бы не алкоголь. Странно, с ним было бы легче. Намного легче. Новый вид вреда к себе: не спиваться, а полностью осознавать реальность. В какой-то момент он находит себя сидящим на лавочке у Тверской, где асфальт липкий от пива, а воздух пахнет шаурмой и сигаретами. В правом кармане купленный в переходе брелок с Путиным, орбит без сахара, батарейки, которые ему не нужны. В левом пачка сигарет. Пустая. Толпа гудит, лица мелькают, растягиваясь в разговорах, и Антон морщится, будто они воруют его воздух. Рядом бабка торгует носками, бормоча про «десять рублей». Антон чувствует себя совсем как эта бабка. Может, ему тоже сдаться и остаться здесь, у метро, торговать семечками? Жить или не жить — вот в чём вопрос, а ответа, собственно, и нет. Антон тянет купленный где-то «Рыжий Ап» и ему вдруг хочется рвануть в Севастополь, к бабушке. Сесть на поезд, как в детстве, когда вагоны пахли углём, бабушка встречала его на вокзале, совала пирожки с картошкой, и всё было просто — ни взяток, ни таможенников, ни «решал». СССР был огромный, как её объятия, и Севастополь, Киев, Москва — это был один дом, где никто не спрашивал, кто ты: хохол, москаль или просто Тоха, что собирает значки с Лениным, которые привозил ещё живой папа из всех городов России. Он хранил их в жестяной банке из-под монпансье, и она всё никак не наполнялась, хотя папа часто ездил в командировки. Память уносит в 80-е, в летний лагерь в Ялте. Там он, пацан в красном галстуке, жевал плавленый «Дружбу» и пел «Катюшу» у костра, пока звёзды над Чёрным морем казались ближе, чем Москва. Тогда он мечтал стать космонавтом, как Гагарин, а стал барыгой. Бабушка бы заплакала, увидев его — не Тоху, что бегал за пирожками, а этого, с щетиной и тлеющей дыркой в брючине. Одесские кинули, москали кинули, и он сам себя кинул, поверив, что можно построить что-то в этой грязи. Он вспоминает, как в 91-м смотрел телик, где Горбачёв что-то мямлил, а отец орал, что всё пропало. Тогда он не понял, а теперь — вот оно, пропало: страна, лагерь, бабушкин борщ, его вера в людей. И Севастополь теперь не «их», и бабушка похоронена на крымском кладбище под старой умирающей сосной. Какой отвратительный город, какой отвратительный он. В конце концов сдаётся и покупает в «Перекрестке» бутылку водки. Продавщица смотрит на него с жалостью и отвращением, как на гниющего заживо щенка. Антону всё равно. Бутылку некуда деть: с собой нет даже дипломата. Антон разводит руками и то ли смеётся, то ли плачет, хотя не так много и выпил сегодня. Разворачивается на пятках, заходит обратно, покупает вторую бутылку. Теперь держать их ещё неудобнее, приходится засунуть под пальто, отчего Антон выглядит, как вуайерист из парка. Ловит такси, едет до дома, прячет бутылки ещё глубже, забегает в свою аптеку. Людмила Анатольевна давно уже отпускает ему всё без рецепта, она эти рецепты наизусть успела выучить за те годы, что Антон к ней шатается. Не в первый раз она качает головой и хлопает по прилавку. Из-под ладони, как у фокусника, вылетает упаковка фенобарбитала. Звенит стекло. Сверху ещё пара купюр. Антону перед ней стыдно, он прячет глаза, скомкано прощается, сует пачку в карман. Одна из бутылок чуть не падает на пол. Он прижимает её локтем к себе и ребра ноют от холода. При достаточной дозировке, вкупе с алкоголем, у него получится впасть в кому и даже, может, умереть. Но пока он просто закидывает блистер в пустой кухонный ящик, где должны стоять стаканы. Посуды у него в квартире нет. Если бы не Ира, то и мебели не было бы, так бы и остался в пустой новостройке. А она, вон, обжила тут все. Посуду, разве что, забрала после расставания. Позвонить ей что-ли… Так она всё равно трубку не снимет, да и Антон соврёт, если скажет, что скучает. Врать не хочется. Ничего не хочется. Антон сам не понимает, как выходит из дома, как у него хватает сил поворачивать ключ в замке почти каждый день, как ему хватает сил приготовить себе еду на неделю. Это самая большая загадка, над которой он бьётся уже много месяцев. Главное пережить. Спирт отвратительный, он на самом деле ненавидит алкоголь. Горло жжет до слез, ему горько, ему тошнит. Но он пьёт и пьёт, жмуря глаза. Только бы побыстрее ударило в голову. На палёнку у него всё лицо покрывается красными пятнами, Антон становится похож на мухомора. И это так иронично, что он, вместо того, чтобы задыхаться, смеётся. Первая сотка разбивает череп, как молоток, тепло растекается по груди, но проваливается сквозь полые ребра, капает вниз, в стопы, отдается там сердцебиением. Он хрипит, смеётся, или это плач — сам не знает. Вторая сотка — и мир плывёт, как атласная лента ночного пруда. Стены новостройки, что обжила Ира, пока не ушла, давят, прессуют, бьют в почки кастетом с принтом цветочных обоев. Антон смотрит на ящик, где фенобарбитал ждёт, как старый друг, обещающий сон без снов — без Ялты, без «Катюши», без одесских, что пили с ним в «Япоше» и кинули. Он тянется к ящику, пальцы дрожат, но вместо блистера хватает бутылку. Ещё глоток, и голова тяжёлая, как свинья из детства, она хрюкала, пока её не зарезали. Мысли рвутся, тлеющая брючина. Ира — её лицо, её посуда, её голос, что он врёт, если скажет, что скучает. Он хочет встать, позвонить ей, Андрею, Диме, кому-нибудь, но ноги ватные, а водка бьёт в виски. Боже боже, у него же никого нет, совершенно никто не снимет трубку. Водка жжёт, но злость горячее. Антон комкает пустую пачку сигарет, пепел падает на стол, как снег, нужный, старый, долгожданный, он придёт и всё наладится. Он встаёт, шатаясь, бутылка падает, катится по полу. Он тянется к телефону, лежит в кармане пальто. Мажет по кнопкам. Диме? Дима спит. У него жена и ребенок. Антону слишком стыдно перед ним. Номер Андрея? Номер Андрея. Какой номер Андрея? Где-то была их визитка. Он сам их печатал, сам выбирал дизайн, красивые, белые, чистые, номер Андрея там. Щурится. Да. Визитка. Голос у него другой. Трубку снимает. Зачем снимает? Антон сползает по стене, крючки для обуви чешут ему плечи. Голос другой. Наверное. Что-то не то, но Антон то ли смеётся, то ли злится. Слышит «деньги». Деньги, да, важно. Заплатить. Заплатит. «А» «А» это Андрей. Андрей не приедет, ты ошибся. Это А… Арсений. Да, приезжай. Да, заплачу сколько скажешь, ты только приезжай, пожалуйста, умоляю, я не трону тебя, честно, бери сколько хочешь, я всё отдам, всё отдам, ты только приезжай, мне так нужно, чтобы кто-то приехал, а некому. Да, дай адрес. Адрес? Я не знаю адрес. А нет, знаю, погоди. Дай секунду. Адрес, адрес. Да, адрес. Трубка гудит. Ту-ту-ту. Антон смеётся. Дал ли он адрес? Наверное, дал. Резали, резали свинью, она так истошно орала, боже, так истошно орала, так визжала, совсем как живая, ну, она и была живая. Антоша стоял на заборе, поднимался на цыпочки и яркие брызги крови летели от колоды, пока тетя Люда, громадная, как атлант из книжек про Древнюю Грецию, заносила маленький топорик над её шеей. Резали, резали. Ты вообще в адеквате, блять? Чьи-то теплые мягкие руки, пудровый запах ненавязчивого парфюма, такой был у его бывшей, с которой он встречался в отелях по всему Питеру. Теплые мягкие руки обхватывают его за плечи, он утыкается в кашемировое пальто, режущее щеку. Я огромный, распухший, как найденный, но забытый в заливе труп, по сравнению с тобой. Твои мелкие кудри на затылке, завившиеся от первого снега, складываются в рожки фавна. Вплетаю свои пальцы в твои волосы, мне так приятно ощущать губами живую кожу, холодную от ветра, поцарапанную снегом. Ты шепчешь что-то, садишься рядом со мной на колени. Мне неловко, тут грязно, тут я растекаюсь, как кусок старого маргарина на солнце. Пожалуйста, останься. Арсений остаётся.

***

На следующее утро Антон нашёл себя с самой сильной головной болью, которая у него когда-либо случалась, лежащим на диване, накрытым клетчатым пледом — одна из немногих вещей, которые оставила после себя Ира, — и с совершенно пустым кошельком. Налички там было немного, баксов двести, но Арсений вынес всё. Оставил на полу тазик, блистер аспирина, минералку, на которой наклеена бумажка с кривой подписью «никогда не поздно пить боржоми». Крышка режет пальцы, газировка бьёт в горло, холодная. Сильная, новая, не та соленая бурда, что стоит в холодосе открытой уже месяц. Он глотает аспирин, таблетка царапает пищевод, будто проглотил осколок стекла, и запивает минералкой, проливая на рубашку. Пахнет перегаром и стыдом. Антон, покачиваясь, встаёт. Кипяток в голове бьётся о заднюю стенку черепа. Цепляясь за стену, ноги — мешки с песком, руки дрожат, он снова пацан, ворует сигареты у отца. Звуки — скрип дивана, гул машин с Кутузовского — бьют по ушам. Солнце щемится через закрытые шторы, острые белые лучи жгут полосы на шее, освобождённой от галстука. Вчера наверное. Он весь измятый, изжатый, в когда-то белой рубашке и пропотевшей алкоголичке с мокрыми пятнами. Антон с жалобным отвращением стряхивает с себя их, пятна. Он старается не закрывать глаза. Мир шатается под ногами. Светло, громко, больно, но живо. Антон вдыхает спертый воздух квартиры полной грудью, вкачивает в лёгкие пыль, надеясь взлететь, как на гелии. Холодно, пар изо рта виснет перед глазами, мерзнет кожа на руках. Пальцы мягко скользят по правому запястью. Там косой шрам — порезался криво спиленной дверью гаража в детстве — бугрится атласный рубец. Едва чувствуется, едва слышится. Он замер в проходе, ловя губами солнце, и мягко чертит линии жизни на ладони. Отмирает. Пересохшими губами улыбается, так, что лопаются корочки. Делает неловкий шаг по паркету в сторону кухни. На столе записка. Там таким же скачущим неразборчивым почерком «в хоиоднныне». Антон щурится. Открывает на пробу холодильник, вдруг он окажется тем самым загадочным «хоиоднныненом». Там банка пива, кусок маргарина в салфетке, сморщенный мягкий огурец и накрытая тарелкой картонка. Антон осторожно берёт последнюю. Под тарелкой оказывается четыре идеально круглых явно магазинных сырника, рядом с ними расплескавшаяся лужица сметаны, пять замороженных ягод голубики, две малины и одна клубника. Двести баксов. Шесть штук. Месяц жизни, или ящик палёнки для москалей, или билет к бабушке. Арсений, сука, унёс всё. Ну ладно, он того стоит. Антон ставит на стол сырники на картонке, достаёт из раковины одну единственную вилку, протирает её полой рубашки. Сырники на вкус слишком клеклые и к зубам липнут, а ещё аж хрустят от сахара. У него мама только такие и готовила, всегда жаловалась, что у неё не получается, а они с папой всё время пытались её переубедить. Опять о детстве думает, фу. Вилка стучит о замороженную клубнику. Если честно, ему тошнота горло скребёт. Но поесть впервые за несколько дней всё же надо, да, а похмеляться не будет. Да. Не будет. И вот ещё что — сегодня он пойдет куда-нибудь и съест столько, что тяжело дышать будет. Да. Антон запихивает в рот последний сырник, щедро смазанный ледяной сметаной. Его рвёт прямо на стол, прямо на картонную тарелку. Запястьем утирает рот. Дёсны и губы жжёт от кислоты. Мерзкий спиртовой запах перегара теперь и на руках. Следующие несколько недель так и проходят. Антон напивается палёной водкой, отчего у него лицо идёт пятнами, звонит Арсению, он приезжает. Дальше Антон слабо помнит: только горячие руки на шее, мягкий низкий голос, теплые поцелуи в грязную макушку. Утром всё то же самое. Тазик, минералка, сырники в холодильнике и пустой кошелёк. Сколько Антон положит, столько Арсений и возьмёт. Выскребет из швов последние копейки, но не больше. Да у него и нет-то больше: квартира пустая и такая до чёртиков холодная, что никто не снимает верхнюю одежду. Антон никогда не спрашивает, сколько Арсению вообще за это нужно; они в целом мало разговаривают. Почти не разговаривают. Каждый бормочет что-то своё. Если бы не пудровый аромат парфюма и записки, Антон бы подумал, что ему это всё привиделось, когда белку за заднюю лапу на лету поймал. Доля дохода Шастуна осторожно уменьшается после каждого собрания дирекции, сопровождая мягким похлопыванием по спине — «Тох, ну это бизнес». Лицо Бебура с озабоченного скатывается в понимающее. На улицу не выходит. Наступает ноябрь.

***

— Шаст, так дела не делаются. Звенят бутылки, громко и протяжно. Вибрирует стекло. Антон щурится, засаленная челка щекочет лоб. Он укладывается щекой на руки, кожа липнет к коже. Дима плечом поправляет съехавшие очки и качает головой. — Антон, я все ещё твой лучший друг, — строго говорит он и голос мячиком эха отскакивает от пустых стен, — почему ты мне не позвонил? Антон закрывает глаза.

***

— Привет. Чё как? — Привет. Да всё супер, Окс. — Встретимся? Хочу кофе за твой счёт. Да и не виделись давно. — Не, прости, я сейчас… занят.

***

Звенят бутылки.

***

Пахнет пудрой. Мягкие теплые руки, Антон тычется в них щекой, как бездомный щенок. Арсений смеётся, оттягивает по-бабушкински кожу. От алкоголя чешется глотка, но горячо в груди и спокойно. — Ты только, пожалуйста, не уходи от меня, — шепчет он, зарываясь сильнее в оборот чужих рук. — Чё ты там бормочешь, я не слышу, — смеётся Арсений. Мягкий низкий голос, как вельветовая сливовая обивка глубокого кресла. Антон цепляется за его запястье, костяшки под губами — холодные, шершавые, пахнут кремом и табаком. Он целует их, неуклюже, будто пацан, впервые ткнувшийся губами в чужую кожу. Он не лучше. Плачет сухими глазами. — Я заплачу, — бормочет Антон, хотя знает, что кошелёк пуст. — Сколько скажешь, только останься. Арсений замирает. Его колено касается бедра Антона. Антону хочется обхватить его пальцами за штанину и не отпускать, как отца в очередную дальнюю командировку. — Ты всегда такой щедрый, когда пьян, — говорит Арсений, и голос его горьки-горький, шипит на языке рябиновым соком. Он тянется к бутылке, что валяется у стены, но вместо того, чтобы выпить, просто крутит её в руках. Стекло звенит, не бьётся, переливается в лучах закатного солнца зелёной акварелью. Солнце ползет по паркету, щекочет их ступни. Воздух промёрз настолько, что хрустит от каждого движения, и эти случайные солнечные оплеухи вырастают на коже ожогами. Слова тонут, разваливаются в трясине, булькают в болоте. Высушенное болото у него в горле. Он смотрит на Арсения — на его вьющеся кончики волос, на тонкую морщинку у рта, которая появляется, когда он не улыбается. Ему хочется задать много вопросов, сказать что-то, рассказать о том, что такое Арсений, что он пахнет как мамин шкаф, что на вкус он как конфеты с ликёром, но такие, в жёлтом фантике, от которых Антона тошнило, он объедался ими, а потом притворялся пьяным. Но вместо этого он просто тянется и касается его щеки — неуклюже, пальцами. Арсений не отстраняется. — Не надо, — сипит он тихо. — Ты не за это платишь. Стыд заливает, как кипяток, и Антон отворачивается, прижимаясь лбом к холодной стене.

***

Антон много плачет в последнее время. Просто. Просто плачет, без особой серьезной причины. Выходит не по-пацански. Город, на много месяцев замерший в одном желейном состоянии, не помогает: трясина одинаковых дней утягивает его, он не помнит, что было вчера, было ли вчера, или сейчас вчера. Он забивается в угол дивана, роняет холодные слезы, бурлит соплями в носу. Вскакивает, ходит по комнате, дергаясь, когда на краю глаза мелькает силуэт. От недосыпа (пересыпа?) ему постоянно мерещится что-то. После Иры он понимает прелесть жизни одному: можно плакать. Сколько хочешь. Где хочешь. Когда хочешь. Разрыдаться, сидя на унитазе, и со стыдом шмыгать носом, смывая воду. Над тарелкой риса из магазина, горячего после минуты в микроволновке. Только только кончив после того, как механически подрочил, потому что иначе не заснешь. Он в любом случае не заснёт. Будет смотреть на окно и считать про себя этажи, которые ему предстоит пролететь. Антон распадается пеплом. Распадается на крупные тлеющие угли, смешивающиеся от одного движения в труху; осыпается песком на пол, забиваясь в старые щели. И совсем некому его остановить.

***

Антона рвёт, пока он пытается почистить зубы.

***

Он впервые за месяц появился на собрании акционеров. Бебур встречает его в коридоре и лицо его смешно кривится от удивления. — Тох, — тихо говорит он, касаясь ладонью плеча, — прости, конечно, но ты сегодня некстати. Антон растерянно улыбается и качает головой. Разворачивается на пятках. В этот день выпивает сильно больше. Даже не помнит, был ли у него тогда Арсений.

***

— Антон, ты сначала определись, какие услуги я тебе оказываю, — шепчет Арсений в губы. Сегодня он пахнет цитрусом: это не его, это чужое. Жгучее, неправильное. Антон всё равно слепо тянется за поцелуем. — Либо мы разговариваем, либо мы трахаемся. Выбирай. Как в винтажных американских фильмах Антон суёт в карман задних джинс купюру. Арсений ухмыляется в губы, выгибаясь так, что Антон чувствует его вставший член. Рука скользит по ягодице.

***

Декабрь. Первый снег выпадает ночью, тихо и незаметно, как это обычно и случается. Когда Антон был маленьким, он целыми днями пялился в окно в ожидании первых снежинок. Особенно громкими были его восторги, когда снегопад застигал их в школе. Антон вскакивал из-за парты, тыкал пальцем в окно, радостно улыбался, вертел ушастой головой, так, что почти взлетал, и аж до самого выпуска из школы он слышал свою фамилию, произнесенную максимально злым тоном. В этот раз кто-то трясет его за плечо, а потом выливает на голову бутылку воды. Антон взвизгивает, размахивает руками и, кажется, случайно заезжает Арсению по лбу. Во всяком случае, он шипит. — Смотри! Доволен? Арсений за шиворот тычет его в окно. Ледяное стекло лижет щеку, выжигает глазницу. Антон щурится, всё смывается в калейдоскопе французского фильма двадцатых годов. Почему-то важнее горячая рука на загривке. — Да на что смотреть-то, — бурчит он. — Снег! — Арсений почти рычит, но в его голосе скользит что-то детское, как будто он сам, на секунду, стал тем пацаном, что орал в классе, пялясь в окно. Его пальцы, длинные, с узкими ухоженными ногтями, сильнее сжимают ворот Антоновой рубашки, мятой и проспиртованной. — Ты же сам вчера ныл, что снег, снег, где твой ёбаный снег. Антон моргает, пытаясь сфокусироваться. За окном падает снег на хнычущий, изнасилованный город, оседая на карнизах и ржавых козырьках подъездов. Снежинки цепляются за стекло, тают, оставляя мутные разводы. Он хочет сказать что-то умное, но в голове только звон бутылок и обрывок воспоминания — как он бегал по двору в Севастополе, ловил снежинки языком, а бабушка кричала с балкона, чтоб не простудился. Тогда тот был чистым, не то что эта московская дрянь, смешанная с бензином и собачьим говном. — Ну и что, — бормочет Антон, отстраняясь от окна. Щека горит от холода, а рука Арсения всё ещё на его загривке, горячая, как уголь, как тот, что тянет стырить из пионерского костра на последней «свечке». — Снег как снег. Хрен ли с него. Арсений фыркает, отпускает его и падает на диван, который скрипит, как старый корабль. Его пальто валяется на полу, рядом с пустой бутылкой и смятой пачкой «Винстона». Он сам недавно занялся батареями, «чтобы не схватить воспаление лёгких». Впервые за много недель Антон видит его без верхней одежды. Он сидит, закинув ногу на ногу, в белой рубашке, закатанной до локтей, и смотрит на Антона с той своей улыбкой — острой, как бритва, но с чем-то тёплым в уголках губ, будто он знает секрет, который Антон никогда не разгадает. На шее у него расцветают лиловые синяки. Арсений говорит, что засосы, но Антон слабо верит. Не допрашивает, потому что не скажет. — Ты невыносимый, — говорит Арсений, откидывая голову на спинку дивана. Его волосы липнут к вискам, и Антон вдруг замечает, как тонко проступают вены на его шее, как бьётся жилка, едва заметно, но ровно, в отличие от его собственного сердца, которое колотится на последнем издыхании. — Всё время ноешь. — Я не ною, — огрызается Антон, хотя и слабо, без особого ощущения своей правоты. Он сползает по стене, пока не садится на пол, прямо на холодный паркет, который пахнет пылью и чем-то кислым, может, пролитой текилой. Хотя откуда у него текила? Колени подтягивает к груди, как пацан, которого отлупили во дворе, и смотрит на Арсения. Антон хмыкает. Ему хочется сказать: «Останься», как вчера, как позавчера, как каждый раз, когда он набирает его номер, но слова застревают в горле. Вместо этого он смотрит, как Арсений снова поднимается, шаги лёгкие, почти кошачьи, и подходит к окну. Его силуэт — чёрный против серого света — кажется чем-то нереальным, как будто он не человек, а тень из старого сна, которую Антон разглядел в кружеве зановесок, когда звёзды падали в море. — Красиво, — тихо говорит Арсений, почти себе под нос. Его пальцы касаются стекла, оставляя мутный отпечаток, и на секунду кажется, что он сейчас повернётся и скажет что-то важное, что-то, что разрежет эту липкую тишину. Но он молчит, только выдыхает, и пар от его дыхания оседает на стекле. Антон хочет схватить его за руку, притянуть к себе, уткнуться в его шею, но вместо этого он только закрывает глаза. — Останься, — шепчет Антон, так тихо, что даже сам не слышит. Но Арсений, кажется, слышит, потому что его шаги — лёгкие, скрипящие по паркету — приближаются, и тёплая рука ложится на макушку, как первый снег, который ещё не успел стать грязью.

***

Не помогает Не помогает Не помо

***

Антон пьяным падает в сугроб у подъезда и отмораживает себе правую ступню. Теперь ходить тяжело, нога распухла.

***

Антон бросает пить.

***

У Антона бледнеют дёсна и расшатываются зубы. Он много ест и много блюёт.

***

Арсений приходит со сломанными пальцами в гипсе, отказывается говорить. Антон злится сначала, а потом зелёнкой рисует цветы. Другого ему не остаётся.

***

Антон заваливается к Матвиенко и лезет в драку. Теперь он вздрагивает каждый раз, когда слышит шаги за дверью.

***

Антон не просыхает.

***

Арсений глубоко выдыхает, крупно дрожит. Его пальцы бегут по напряжённым нитям плечей. Он любит всё делать сам. Антон курит, подставляя голую шею его ленивым поцелуям. В комнате душно, накурено и пахнет сексом. Старый диван поскрипывает, когда Арсений двигается на члене. Антон трахает его. За просто так Арсений деньги перестал брать, а без денег не приезжает. У Антона даже не всегда встаёт.

***

Декабрь. Ничего не становится лучше.

***

Антон ломает пальцы.

***

— Шаст, так дела не делаются. Позов смотрит серьезно, нахмурившись, его куцые светлые брови до забавного царапают пьяный Антонов взгляд. Антон расстроенно улыбается. Слова валятся из его рук, как почерневшая от сырости крупа. Они звонко стучат по носкам его лакированных туфель. — Что? Почему? Ты о чем? Я не понимаю, что ты… Позов курит по-пацански круто, спрятав сигарету под ладонью. Это Антон со школы по-пидорски зажимал тонкие самокрутки между двух пальцев, прикладываясь к ним, как девчонки к «Лайке» в туалетах универа. — Кончай придуриваться. Я про шлюхана твоего, — он стряхивает пепел на пол. Гранитные плиты пустого больничного тамбура прячут случайный мусор в прожилках краски. — Я, там, тебя не осуждаю, конечно, бабы кому хошь поперёк горла встать могут, но, Шаст, одно дело поебывать в сауне, а другое — то, что у тебя. Антон рассеянно передёргивает плечами. Сладкие «Лайки» он давно сменил на синий «Парламент», холодящий ладонь вощеной бумагой, а всё равно туалетное чириканье девчонок с гнёздами непослушных волос на макушке, цветастыми брюками со штрипками и нелепыми комбинезонами, было ближе, чем осудающий взгляд снизу вверх. — Шаст, ну я же не потому, что мне так хочется сказать, говорю, — его голос, сипящий на гласных от тех сотен окурков, которые он задавил уверенным поворотом каблука, выбивается у Антона где-то под веками, остаётся на несколько секунд покрасневшими царапинами и исчезает, унося с собой смысл. — Я за тебя волнуюсь, ты пойми. Так нельзя. — Что нельзя? — Вот это всё нельзя, — раздражённо кивает на полумертвый фикус Позов, словно это он во всем виноват. Фикус виновато липнет к окну. От окна дует по ногам. Черная бездна января плюется в них мокрым снегом, скребясь по стеклу. — Антон, давай, докури и поедем. Он совсем забыл, что в пальцах сигарета. Не сладковатая «Лайка», а статусный «Парламент». Да. Статусный. Антону нужно соответствовать. — Знаешь, Поз, — он задумчиво осматривает тлеющий кончик, — а ты, наверное, езжай. Я сам разберусь. Позов матерится. Матерится со спокойной душой, широко и полно, не зажимаясь, как при Кате или при деловых партнёрах. Бросает свой окурок в фикус. Фикус покорно глотает. Когда тяжёлая стальная дверь гулко хлопает, и шумная ночь съедает закутанное в пальто тело, Антон кончиками пальцев выуживает из горшка окурок и перекладывает его в алюминиевую банку, стоящую рядом. Сегодня Арсений чуть не умер. Его васильковые глаза испуганно смотрели на Антона из-за стекла операционной. Бухой клиент трижды переехал его на ревущей «Волге», пока какая-то шестёрка не осмелилась оттащить его переломанное тело подальше. Антон успел вырвать Геворгу Озарковичу Пушнидзе четыре зуба и сломать всего два пальца, прежде чем ему разрешили приехать в больницу. Как в далеких темных девяностых. Сегодня Арсений опять чуть не умер. И Антон опять ничего не смог сделать с этим. Когда он войдёт в палату, он опять увидит побелевшее меловое лицо, разбитые губы и раздробленные конечности. «Ты мешаешь мне работать» Апельсины в хилой полиэтиленовой сетке посыпятся на пятнистый линолеум, пестрящий мелкими черными каплями, и резво разбегутся во все углы палаты, оставляя за собой липкий желтоватый след. Антон уйдет. Антон не будет приходить к нему до тех пор, пока снова не наберётся отчаяния заплатить за встречу с ним. Антон будет курить мерзотный «Парламент» из круглосуточного киоска под окном и ждать, пока захлопнется входная дверь. Арсений не водил клиентов к себе домой. А потом Арсений снова окажется в этой палате с ножевым, сломанной рукой или разрывом внутренних тканей. И Антон снова принесёт апельсины, непонятно кому нужные: Арсений их никогда не ел. Дань традиции, нарисованным советским школьницам с огромными белыми бантами на затылке, которые приносили их своим бабушкам или Петькам-футболистам с перевязанными ногами, которые номинально являлись друзьями, но всем читателями было ясно, что эти Петьки невинных школьниц в бурых платьецах и с белыми передничками на выпускной ставили на колени в туалете школы. Дань традиции. Антон докуривает свою мерзотную сигарету и поднимается наверх. Туда, где люди, страх, смерть и Арсений. Туда, где ему есть место. Январь на прощание тоскливо скребётся в окно. Но его слышит только фикус.

***

У Димы рождается второй ребенок, сын. Тео. Антон звонит, чтобы поздравить, но на застолье не приходит.

***

— Что ты сделал? — Арсений поднимается на локтях и заходится в кашле. Антон потерянно поднимает руки. — Что. Ты. Блять. Сделал? — Арс, пойми, я… — испуганно бормочет он, пряча глаза. — Какой я тебе, нахуй, «Арс»?! — почти визжит он. Голос жужжит в синей темной палате. Жужжит длинная белая лампа, полосой чертящая потолок. Жужжат его мысли. Арсений падает обратно на подушку, изнемождённо прикрывая глаза. Теперь, когда его кожа сливается с бумажным больничным покрывалом, видно, что он совсем не мальчик. Видны морщинки у глаз, округляющееся лицо, тонкие нити седины, пойманные в тусклом свете, как паутина в щели подоконника. Его грудь вздымается рвано, будто лёгкие сшиты из старых газет, и каждый вдох рвёт их по швам. — Я хотел как лучше, — хрипит Антон, но слова тонут в стыде, как окурок в луже. Арсений открывает глаза — теперь мутные, витражи заброшенной церкви. Его взгляд режет Антона, стесывает тонкие полосы кожи, как бритва, которой он в детстве вскрывал материнские письма, надеясь найти там что-то кроме счетов. — Как лучше? — Арсений цедит слово, будто пробует на вкус тухлую воду. — Ты Геворгу башку пробил, Шаст. Ты думаешь, это мне помогло? Думаешь, он теперь меня в покое оставит? — Он кашляет снова, и в этом звуке — мокрый хруст, как будто ломается сырой хворост. — Ты хоть понимаешь, что теперь будет? Антон молчит. Он хочет сказать, что не думал, когда узнал, что Геворг трижды переехал Арсения, как собаку на трассе. Хочет сказать, что бил не за себя, а за него, за эти синие глаза, за пудровый запах, за сырники в холодильнике. Но он молчит. Палата пахнет йодом, спиртом и чем-то сладковато-гниющим, как забытая в кармане конфета. За окном январь плюётся мокрым снегом, царапает стекло, будто хочет ворваться внутрь и добить их обоих. Антон стоит, вжавшись в стену, и чувствует, как холод ползёт по ногам, цепляется за отмороженную ступню, которая ноет, как старая рана. Его пальто валяется на стуле, рядом с пакетом, из которого торчит сетка с апельсинами. Опять принёс. Опять не ест. — Я не знал, что он твой хо… — Антон запинается, слово «хозяин» застревает в горле, как рыбья кость. — Я думал, это конец, что он тебя… — Что? — Арсений фыркает, но смех выходит сухой. — Ты, Шастун, совсем ёбнулся? Геворг — не Матвиенко. Он просто клиент. Был. А теперь он меня найдёт, потому что ты, блять, решил поиграть в героя. — Его голос ломается, и на секунду кажется, что он сейчас заплачет, но вместо этого он только отворачивается, прижимая гипс к груди. Антон сглатывает. В голове — звон бутылок, тот же, что преследует его с ноября, с первой ночи, когда Арсений остался. Он видит, как тогда, в полумраке квартиры, Арсений сидел на диване, крутил в руках сигарету, а снег за окном падал, чистый, не тронутый бензином. Теперь — только эта палата, этот запах йода, этот Арсений, который смотрит на него, как на чужака. А он и есть чужак. — Я заплачу, — выдавливает Антон. — Сколько надо, я найду. Бебур поможет, или… или я продам что-нибудь. Только скажи, что делать. Ну хочешь, я убью его? Хочешь? Я могу, ты только скажи. Арсений молчит. Его пальцы, те, что не в гипсе, теребят край покрывала, и Антон замечает, как блестят его ногти — короткие, обкусанные, с ободком зелёнки. Тишина, тяжёлая, как зимний воздух, липнет к горлу. — Ты не понимаешь, — наконец говорит Арсений. — Это не про деньги. Это про то, что ты лезешь туда, где тебя не ждут. Я не твой, Шаст. Не твой пёс, не твоя киса, не твой… — Он замолкает, будто слово жжёт ему язык. — Я работаю. А ты мешаешь. Антон чувствует, как пол уходит из-под ног. Он хочет схватить Арсения за плечи, встряхнуть, крикнуть, что он не клиент, что он видит его — не шлюху, а пацана из Николаевки, который хотел быть актёром, а стал тенью в клубах. — Тогда зачем ты приходишь? — шепчет Антон. Арсений не отвечает. Он смотрит в потолок, где лампа жужжит, как муха, застрявшая в банке. За окном январь скребётся, плюётся, но в палате — только тишина, прерываемая скрипом кровати, когда Арсений шевелится. — Потому что ты платишь, — наконец говорит Арсений ровным сухим голосом судьи. — Потому что ты сказал. Потому что… — Он замолкает, отворачивается, и его профиль — точный как росчерк только что заточенного карандаша, — тонет в синем свете палаты. Антон хочет встать, подойти, ткнуться лбом в его плечо. Но только смотрит, как Арсений дышит, как его грудь поднимается и опадает, и думает, что, может, это и есть ответ — этот ритм, эти шрамы, эта палата, где они оба — просто два человека, которых осень прожевала и выплюнула. За дверью гудит коридор — шаги медсестры, звон тележки, чей-то кашель. — Я приду завтра, — говорит он, не глядя на Арсения. — Ты только не… Ладно. Забей. Арсений не отвечает. Лампа жужжит. Январь скребётся. — И ещё, — вздыхает Антон, — какие у тебя цветы любимые? Арсений отстранённо смотрит в окно, его глаза быстро бегают по ночной пустоте. Антон ещё раз вздыхает и оборачивается к двери. Не ответит. — Астры. Белые. Люблю очень. Антон хмыкает, выходит, и тяжёлая стальная дверь гулко хлопает за его спиной, как крышка гроба. В коридоре он натыкается на фикус — тот же. Фикус молчит, но Антону кажется, что он смотрит на него с укором. На крыльце больницы он шарит по карманам, находит «Парламент» и чиркает зажигалкой, пока пламя не обжигает пальцы. Дым царапает горло, но не заглушает голос в голове, тот, что орёт с самого клуба, с той ночи, когда он впервые увидел Арсения — в красной рубашке, с голубыми глазами, которые, блять, не должны так смотреть на мужика. «Ты что, Шаст, пидор? — режет голос, как нож, что он в детстве точил о камни во дворе. — Нормальные пацаны баб клеят, а ты за этим таскаешься, как сука на поводке». Антон сплёвывает в снег, но слюна тонет в сизой шахте сугроба, и он знает, что голос прав. Он смотрит на окно палаты — четвёртый этаж, мутное стекло, где, может, Арсений сейчас лежит, с гипсом, с морщинками, которые Антон заметил только сегодня, будто кто-то нарисовал их карандашом для бровей, как у тёлок в метро. Он хочет вернуться, ткнуться в его одеяло, которое уже успело пропахнуть пудрой, но от этой мысли его тошнит, как от палёной водки в «Шансе». Он вспоминает Позова, его сиплый голос: «Шлюхан твой», — и чувствует, как потеет спина, будто Позов стоит за плечом. Антон закрывает глаза и думает об Ире. Ира — нормальная, с её готовкой, с её запахом духов, как у мамы, с её «Тоха, ты сдохнешь». С ней всё было правильно: звонки, цветы, планы на лето, пока он не начал тонуть в отчаянии и она не сдалась. Надо было жениться: жена, дети, квартира в Чертаново, а не эта херня. Он представляет, как Ира варит борщ, как он приходит с работы, как всё просто, без этих дурацких глаз, без сырников, без записок, которые он прячет в ящике, как письма от бабушки. Но картинка трескается, потому что он хочет не борщ, а Арсения — его смех, его язвительность, его тёплую руку на загривке, и от этого Антона тянет блевать, прямо тут, в сугроб, «Это не любовь, — убеждает он себя сиплым шёпотом. — Это просто… бизнес, как у Матвиенко. Платил, трахал, похер». Но слова — тухлый кефир, шмотками загустевшей мерзости проваливающиеся через сито. Он платил, да, но не за секс, а за то, чтобы Арсений остался, чтобы смотрел на него, как на человека. И это, блять, хуже всего, потому что мужики не просят, не цепляются, не плачут, как он, когда Арсений смотрит с отвращением. Он вспоминает отца — командировки, шрамы на пальцах, запах одеколона, который он ненавидел. Отец был мужиком: молчал, командовал, уезжал, а Антон смотрел ему в спину и хотел быть таким же. «Ты не сын, ты позор». Он представляет, как отец узнаёт про Арсения, как плюёт, как уходит. Я не позор. Я просто… запутался. Он хочет верить, что это водка виновата, что Арсений — просто шлюха, что он может бросить, как бросил пить на неделю, но в голове — пудровый запах, зелёнка на пальцах, снег, в который Арсений тыкал его сквозь холодное двойное стекло европакета. Антон смотрит на свои руки — красные, в царапинах, пахнут апельсинами и табаком. Он бил Геворга, вырвал ему зубы, сломал пальцы, думал, что это по-мужски, что это спасёт Арсения, но теперь понимает, что бил не Геворга, а себя — за то, что тянется к этому, за то, что хочет не Иру, не Оксану, не Лизу, не случайную официантку, а его. «Пидор, — шепчет он, и слово — как ржавый гвоздь, что он в детстве загнал в ладонь, играя во дворе. — Ты пидор, Шаст, и все узнают». Он сидит в сугробе, пока снег не пропитывает джинсы насквозь, и смотрит на окно палаты, где, может, Арсений спит, или кашляет, или думает о нём — или не думает вовсе. Антон хочет ненавидеть его, за эти глаза, за этот смех, за то, что он заставил его чувствовать, но ненависть тонет, и остаётся только тоска — липкая, как гнилые апельсины в руках. Он встаёт, отряхивает снег, и идёт к киоску за пачкой «Лайки», потому что завтра он придёт снова, с апельсинами или без, и будет сидеть у палаты, пока Арсений не скажет «уйди» — или пока январь не сожрёт их обоих.

***

20 января Оксану сбивает на пешеходном переходе бухой водитель. Антон не присутствует на похоронах; он не выходит из палаты Арсения.

***

Геворг Озаркович Пушнидзе пропадает без вести. Начинают следствие, но Сергей Борисович быстро закрывает дело.

***

— Можно мне снова называть себя «Арс»? Антон водит пальцем по клетчатому пледу — Ириному. Арсений фыркает и его рука, зарытая в сильно отросшие буйные кудри, на секунду замирает. — Можно, чудила. Антон улыбается. Солнце гладит его по щекам. Астры, белые, как Арсений и любит, стоят в больничной вазе на тумбочке, и пахнут так, что даже перебивают Антонов смрад. — Арс, а поехали в Крым? Ты же тоже оттуда, да? — Ты чего? Какой Крым? — по голосу слышно, как он хмурится. Антон зарывается лицом в плед. Пахнет цветами, лекарствами и растворимым кофе. Больница — совсем не то, что описывают в книгах и фильмах. Никакого запаха смерти. Только слабый привкус детства, накрахмаленные подушки и заплаканные люди в коридорах. — Я все сделаю, все документы, ты просто… на поезд со мной сядь. Давай съездим на пару недель? А? Арсений тормошит его по волосам. — Ну поехали.

***

— Нет, послушай, но это же бред. Ты пожимаешь плечами, мягко улыбаешься. У тебя треснула нижняя губа и сухие складки разбегаются по ней. Я, наверное, выгляжу глупо, пытаясь заглянуть в твои сонные глаза. Белки отдают синевой и на ней ещё яснее видны красные сосуды. — Не может быть такого. — Твое право — верить или нет, я говорю, что знаю. Оседаю на сидении, будто сдувшийся резиновый замок. Мой взгляд падает, не сумев ни за что зацепиться, на руки — под ногтями тонкая полоса смольной грязи. — Это что, я труп, получается? Весело пожимаешь плечами. — Получается. — Получается, — повторяю я сухими губами и они у меня, наверное, тоже потрескались, потому что звуки даются больно, звуки застревают на языке и не хотят оформляется в буквы. — И ты, получается, тоже? — И я, получается, тоже, — ещё раз весело пожимаешь плечами. Что за дурацкая привычка повторять за людьми? — Ты ж умней, чем притворяешься. Давай, схватывайся. Не притворяюсь. Морщусь. Голову сдавливает тяжёлая, тянущая боль.

***

Антон просыпается. Поезд. Мягко качается. Арсений сопит на соседней лежанке пустого купе. Антон улыбается, глядя на то, как зимнее солнце скользит по его щекам кривыми полосами мимо пролетающих сосен.

***

Январь. Утекающее сквозь пальцы время. Он лежит в темноте. Слушает грозу. Пробует считать овец, пробует на память читать Бродского. На пятом стихе сдается. Спать хочется неумолимо. Ира читала ему Бродского. Кажется. Или это была Нина? Если долго выуживать глазами кусочек поездного окна, в какой-то момент острой болью стрельнет шея. Это от неудобной позы, но пошевелиться у него сил нет. Поэтому стремительно высыхающими глазами царапает светлое ночное небо. Ему мерзко дышать. С каждым вздохом лёгкие наполняет липкий, как мультифруктовый сок, стыд. За то, что было сказано и за то, что нет, за потраченные деньги, за построенные планы, за неловкие жесты, за съеденную еду, за глупые привязанности, за Арсения, который пунктиром дыхания делит тишину стука колёс. Он лежит в темноте и воздух в купе густой, как сироп. Тошнит. Бесконечное собранное поле. Бугрится черная зимняя земля под ногами, промерзлая, как асфальт. Он жалобно обхватывает себя руками, пытаясь согреться. Бредёт, и ноги скользят по раскуроченым заиндивевшим волнам земли. Несколько раз падает. Далёкое ночное небо давит низким черным войлоком облаков.

***

Антон, спустя две недели завязки, снова начинает пить, когда на Симферополь-пассажирском обнаруживает, что в кошельке совсем нет денег, а Арсений пропадает спустя час. На скомканную купюру, запиханную в задний карман, покупает бутылку водки. Засыпает на вокзале, укрывшись пальто. Щеки трескаются, когда слезы замерзают в ледяную корку.

***

Объявляется Арсений. Он молчит и только пожимает плечами. Антон покупает вторую бутылку на оставшиеся деньги. Ловят попутку до города, до дома бабушки. Антон, еле стоящий на ногах, зажимает его в подъезде. Наверняка он воняет алкашкой. Подъезд — как пасть дохлого зверя: пахнет сыростью, мочой и чем-то сладковато-гниющим, видимо, кто-то забыл мусорный пакет на лестнице. Зима сочится сквозь треснувшее окно, тяжёлый дождь липнет к стеклу, как мокрый пепел, и тусклая лампочка бросает тени на облупленные стены. Арсений — перед ним, в чёрном пальто, как тысячеликий ангел смерти, как спасение, как обещание, вот только небритый и с мешками под глазами. Антон зажимает его, придавливает к стене, холодной, он сам мёрзнет, неприятно. Его руки — красные, в царапинах, пахнут апельсинами и табаком — цепляются за плечи Арсения, будто тот — не шлюха, а звезда на широкой деревянной сцене, блестящей от воска; звезда чистая, цветочная, без лиловых пятен на шее. Он тянется к его губам, хрипит, и водка жжёт горло. — Арс, — шепчет Антон, и слово — как молитва, как предсмертная записка, как обещание данное маме на день рождения, как первый в жизни выпитый коктейль. — Арс, ты же мой, да? Арсений замирает, его глаза — разлив луж у вокзала, — впиваются в Антона. Странно. Неправильно. Не то. Совсем не то. Его дыхание касается щеки Антона, но он не отвечает, только фыркает, и уголок рта дёргается. Антон тянется ближе, хочет поцеловать, вдохнуть пудру, что угодно, чтобы вернуть тот декабрь, когда снег был чистым, а Арсений — не шлюхой, а его спасением. Но Арсений отстраняется. — Шаст, ты воняешь, как помойка, — цедит он, и голос — ржавый гвоздь, несущий столбняк. — Отвали, блять. Антон вздрагивает, будто Арсений вмазал ему по морде. Он хочет заорать, схватить его за волосы, встряхнуть, крикнуть, что он не шлюха, что он должен быть тем пацаном из Николаевки, что бегал по пляжу, что смеялся над снегом, что писал записки. Не писал. Не бегал. Антон сам себе его придумал. — Ты… ты должен, — шепчет он. — Ты же Арс. Арсений смотрит на него, долго, его пустые, заледеневшие глаза мертвой рыбы. Он тянется к карману, достаёт пачку «Винстона», чиркает зажигалкой, и дым тянется, тянется вверх, ползет к потолку плотной змеёй. Его голос, когда он говорит, — холодный, липнет к стеклу, без язвительности, без ничего: — Клиент, Шаст. Ты — клиент. А я работаю. — Он затягивается, и пепел падает на ступени, пестрящие пятнами от харчков. — Иди проспись, пока не сдох. За эту поездку ты мне дохуя должен будешь. Он хочет схватить Арсения за руку, ткнуться в его шею, вдохнуть старый запах, но тело оконченело, стало тяжёлым, не его. Плачет. Хочет плакать. Арсений уходит, его шаги — лёгкие, кошачьи — скрипят по ступеням, и запах тянется за ним, растворяется в январе.

***

— Арс, зачем ты это делаешь? — Ты уже спрашивал. — Да? Не помню. И что ты ответил? Антон затягивается сигаретой, прикрывая глаза. Горло царапает дым. Арсений, голый, блестит на свету. Он распластался по покрывалу в мелкий зелёный цветочек, и лениво пытается достать кончиками пальцев до мансардного потолка. — Потому что ты платишь. И потому что хочу. Потому что мне скучно. Его тонкая бледная лодыжка с сильно выпирающей косточкой. Хочется схватить. Светлые волоски на голени серебрятся так по-волшебному, Антону вдруг становится себя жалко. Как раньше он мог любить гладко выбритые женские ножки, если есть Арсений? — Скучно? Его грудная клетка лениво вздымается. Он с благодарностью вдыхает дым. Бабушка всем запрещала курить в гостевой спальне, даже деду с его грандиозными трубками, которые он скорее просто для вида жевал. Зелёная комната, белое ссохшее изголовье кровати, декоративные чёрствые подушки, скрипучие половицы, засаленный от времени плюшевый заяц на книжной полке. Арсений сюда вписывается. — Мне скучно жить, Шаст. Мне тридцать шесть лет, я трахаюсь за деньги. Вздымаются его тонкие фигурные руки, словно вырезанные из мрамора. Он ведёт пальцами по запястью. Сетка мелких белых шрамов. Пальцы скользят по коже ниже. Вены на предплечье. Огибают локоть. — Чем больше людей меня хочет, тем нужнее я, как человек. — Но ведь они хотят твое тело. Мягкие подушечки пальцев капают на грудь, позолота на коже. Арсений осторожно тянется к нему. Ребра проступают волнорезами, волны-складки кожи на боках. Щекотно, когда он касается Антоновой щеки. — Как и ты. Антон хмыкает и затягивается чужой сигаретой. Пепел падает на голую грудь.

***

У Арсения на завтрак консервированные ананасы и водка. Антон мог бы разразиться нравоучениями, но сам не лучше. Ананасы он терпеть не может, а больше в холодильнике и нет ничего. Дёсны начинают чесаться по тем клёклым сырникам из, откуда они там были, «Перекрёстка»? В пустой высушенной ветром кухне Арсений в своей майке-алкоголичке выглядит отвратительно правильно. И это ужасно. Скрипящее белое дерево старых досок смазывается с его кожей. Россыпь веснушек по плечам — убитые мошки на стенах. Посеревшие усталые глаза — круги сучков. До города им полтора часа на электричке, до ближайшего пляжа меньше: сорок минут. В город они, конечно, не ездят. Шумит вагон, от окон дует, ноги неудобно упираются в деревянную сидушку напротив. Болит косточка, когда Антон складывает ноги по-турецки, и ноет когда-то отмороженная стопа. Арсений, в огромном сине-белом вязаном свитере снова проваливается в текстуры. У него под глазами круги, хотя они только и делают, что спят. Встают в час дня, ложатся в восемь вечера, почти не едят, время от времени трахаются, хотя у Антона уже почти не встаёт от выпитого алкоголя. Арсений и сейчас спит. Прижимается виском к стеклу и хмурится во сне, качая ногой. Антон следит за ним, прищурившись. Тяжёлые веки, тяжёлые пальцы, его тянет на дно, но засыпать нельзя, скоро их станция. Будит его тычком в плечо, выбегают, шумные двери грохочут за их спинами, прищемляя хвосты. Сумка стучит по бедру. Холодно. Пустое мокрое надгробие поселкового полустанка. Арсений морщится, натягивая старую провонявшуюся костром куртку. Чужую. Кажется, это Антонового деда. Лесная дорога. Хрустят под ботинками черные опавшие иглы, снег буграми вскипает между сосен. Пузырится земля. Им тихо, ветер лижет рёбра, пробираясь под одежду. Антону хочется протянуть руку, коснуться мизинцем ребра ладони, но он, конечно, не делает этого, только смотрит на затылок с весёлым черным вихром. Хочется притянуть к себе, обнять, вдохнуть запах, вжаться носом в шею, нащупать там пульс. Но он, конечно, не делает этого. Шагает, забивая ноги, и шепчет себе в голове: «повернись, посмотри на меня, пожалуйста, повернись и посмотри мне в глаза». Но он, конечно, не делает этого. Ноги промокают, стынет кожа. Он натягивает рукава куртки пониже, ёжась. За ними крадётся полуденный туман, низкий и густой, как обрывки овечьей шерсти. Где-то кричит зимняя птица. Узкие росчерки сосен, акварельная серость леса. Антон хочет умереть. — Далеко ещё? — Минут пять. Выходят к старому кладбищу. Кинематографичное место, был бы Антон режиссером, снял бы фильм здесь. Черные, покосившиеся кресты на краю обрыва, утыкающегося в серое затуманенное море. Могилы поросли бледной травой, сизым ягелем. Могила бабушки под кривой сосной, развалившейся надвое после удара молнией. Она подметает ветвями землю, песок, мелкие еловые шишки, кусочки коры. Маленький Антон собирал самые большие, вырезал из них лодочки, как дед учил. Вся заросла, крест покрылся толстым налётом мха, ярко-оранжевая банка пива и использованный гондон, втоптанный в грязь. Арсений морщится. — Кто трахается на кладбище? — хмыкает он, откидывая мусор в сторону пинком. Антон кисло улыбается. Сгнивший от влаги букет старых цветов он отбрасывает в сторону, в кусты, и кладёт на их место астры. Только они и были в цветочном магазине. — Стрёмно умереть и остаться вот так, — тянет Арсений, складывая руки на груди. Он стряхивает мелкий мусор с креста. — Не волнуйся, я буду ухаживать за твоей могилой. Арсений бросает на него странный косой взгляд. — Да уж надеюсь.

***

Они много гуляют, мало разговаривают, почти ночуют на гранитных набережных, волны шуршат и холодный ветер оставляет на леденеющих щеках корку кусачей соли; они ездят до конечных на электричках, пьют фруктовое пиво, сидя на разрушенных причалах где-то в лесной глуши, пьют чай из термоса, и молоко, как мусорные воды Бангладеша, омывает пакетик. Арсений любит песочное печенье, покупает себе старую мыльницу, фоткает на нее всё подряд. Антон крадёт ее, щелкает Арсения исподтишка и не очень, со вспышкой Арс выглядит, как испуганный кот, и Антон хихикает. Он фоткает звёзды со вспышкой, он пьёт без конца, много смеётся, смеётся так сильно, как никогда не смеялся. Ему тесно и горячо, небо низкое, рушится на них медным водопадом. Антон зарабатывает шрамы. Арсений целует его в шею, но губы у него холодные, как у покойника. — Не должно быть больше холодно, обещали теплую весну, — шепчет Арсений ему на ухо, затягивая шарф посильнее. — Я так сильно тебя люблю. Начинает цвести алыча, словно снегом посыпают тонкие царапины голых веток. Проклёвывается первая верба. Арсений фоткает их в макро-съёмке. — Пожалуйста, будь моим. Будь моим смыслом. Антон покрывает мелкими поцелуями его щеки, соленые от слез. Арсений смеётся. У Антона кончаются деньги. В первых числах марта они едут в Москву.

***

15 марта 2007 года он кончает с собой, запивая барбитал водкой. Арсений приносит на могилу белые астры, потому что не знает, какие цветы он любит. Не спрашивал. С каждым месяцем цветов у плиты все меньше и меньше, остаётся только букет от лучшего друга, о котором Арсений, почему-то, никогда от Антона не слышал. Снова холодает.

25.05.25

Примечания:
41 Нравится 12 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (12)