Я ненавижу всех святых,—
Они заботятся мучительно
О жалких помыслах своих,
Себя спасают исключительно.
За душу страшно им свою,
Им страшны пропасти мечтания,
И ядовитую Змею
Они казнят без сострадания.
Мне ненавистен был бы Рай
Среди теней с улыбкой кроткою,
Где вечный праздник, вечный май
Идет размеренной походкою...
***
Тогда, сейчас или, быть может, потом.
Впрочем, неизменно в Юсуповском дворце.
Она всегда говорила о хорошем, когда в крови бурлил кокаин. Заверяла искренне, обнадёживающе, что жизнь – это прекрасно. Он лишь смеялся в лицо, оскалом светил перед глазами, не веря и не понимая. Нередко восклицал торжественное «Ложь!», и тогда смеялась уже она. «Тук-тук-тук» – дорожка раз, дорожка два. Порывисто гнулась ко столу и, придерживая волосы, вдыхала порошок. Расслабленно – благословенно – откидывалась на спинку кресла и шмыгала, тёрла нос и улыбалась. Довольно, радостно. Её смерть всё ближе, его смерти не существовало – пока одежды не горели, пока в груди не блестело серебро. Они дарили себя моменту, не ведая меры, и были счастливы. – Если жизнь прекрасна, то какова же смерть? – приходила его очередь снюхивать остервенело веселье, дрожать в приятном исступлении. – Смерть... – театрально задумывалась она, заламывая брови, – это хамелеон! Ему нравилось это слово, и он трясся в приступе безудержного – безумного – хохота. – Почему не варан?! – едва ли членораздельно спрашивал он, продолжая вздрагивать в бесконтрольном экстазе. – Хочешь, пусть будет вараном, мне плевать! – в тон визжала она и обычно сваливалась на пол, будучи не в силах просто сидеть. Ломано, но в то же время плавно извивалась под напором ярких, обострённых чувств. Он вставал – не без божьей помощи – и развязно обходил стол, валился на колени, нависал над ней и смотрел. Её лицо плыло, искажалось его испорченной фантазией, но оставалось миленьким. Его вело, но он смотрел неотрывно. – Тогда хамелеоны – мы сами! – и тут же рьяно вскакивала, сильно билась лбом о его собственный. – Хамелеоны красивые, так что я согласен, – снисходительно отзывался он, посмеиваясь над корчащейся и потирающей лоб. – Ай-яй-яй... – шипела, ворочаясь с боку на бок. – Что за лоб! – и безжалостно била по его аккуратным кудряшкам. – Боже! – отодвигался, садился на задницу, ноги скрещивал, руки укладывал поверх. Она медленно принимала то же положение, пыхтя и натужно вздыхая. В их глазах плясали бесы, на губах – ехидные ухмылки. – Трубку, – приказывала, протягивая руку ладонью верх, требовательно играя пальцами. И тогда он на четвереньках, неизменно хихикая, полз ко столу. Она присвистывала, заставляя его оборачиваться, и дёргала бровками. – Хватит пялиться! – С чего бы это? Когда в её руках оказывалась опиумная трубка, она ловко, мастерски совершала необходимые ритуалы. Он следил за её движениями с нездоровым интересом, впитывая крошками сознания каждое действие. Они встретились в странный период его жизни. Когда уже осточертело, язвой ело желудок, лишаём зудело под кожей. И она явилась, словно спасительница, в одном из пришлых притонов, весёлая, развязная, несожалеющая – смертная. – Так почему мы хамелеоны? – язык заплетался, но он спрашивал. Всегда спрашивал, познавал. – Ну как же?! – она принимала из его рук трубку из слоновой кости, облупленную черепашьим панцирем, блаженно затягивалась – на затяжку ближе к пропасти – и дышала дымом вверх. – Мы всегда встречаемся со смертью в иных обликах. И она нам то друг, то враг. – Тебе-то покуда знать? Едва ли ты похожа на мервечинку, – ехидно скалился он, глядя в сощурившиеся глаза. – Смерть – это часть жизни, её отрицание, – необыкновенно для своего состояния глубокомысленно произносила она и вдруг заходилась в хриплом кашле. Закрывала рот ладонью и на рукаве его рубашки, висящей на ней, как на вешалке, отпечатывалось красное пятнышко – приветственно чмокающая в щёку смерть. А он на кровь и не дёргался – почему? И как только приступ заканчивался, как только в её голове укоренялась мысль, что всё вновь в порядке, она отбирала у него трубку, и воздух пронзали новые струйки дыма. – Да-а-а... Жизнь – это замечательно. – Что ты всё заладила? Прекрасна! Замечательна! Бред! – восклицал гневно он, сверля взглядом туманные глаза напротив. – Почему же? – искренне недоумевала она. – Я курю опиум, и это уже прекрасно. Смех – трескучий и переливающийся звоном – бил по ушам. – На, – благосклонно молвила она, протягивая трубку, и после они больше не говорили. Начинался раздрай. Трясущимися руками кто-то из них вкладывал в граммофон пластинку, в воздухе разливалось что-то очень неуместное – классическое, пресное. Краски сливались в круговорот безумия – алый бархат стен льнул к тёмному дубу бра и вертелся-вертелся-вертелся. До привычного едкий дым сизыми клубами вился меж ними и вокруг, укрывая и сближая. На головы давило с неистовой силой, выбивая из груди вдохи. И в непонятный, неожиданный момент они вдруг начинали кружится в нелепом танце – виляния бёдрами, дёрганья плечами, сцепленные в замки ладони. Лица прорезали мечтательные, безмятежные улыбки, зрачки ползли за границы радужек, из уст рвался залихватский смех. Голые ступни приятно гладил ворс ковров, когда они наперегонки неслись по дворцовым коридорам, пугали слуг, задорно подставляли друг другу подножки, валились до содранных коленей – его затягивались мгновенно. – Эй! – в очередной раз орала она ему вдогонку, судорожно поднимаясь, натягивая саднящую кожу, и прыгуче отправлялась вслед. Нагоняла – не без его позволения – и обгоняла. Её тонкая спина, облачённая в белоснежную рубаху, удалялась, под надрывный, до сорванных связок смех скрывалась за углом. Он улыбался – ему нравилось, он забывал о ненужном, он видел только её, шёл к ней. – Ба! – громко визжала прямо в лицо, когда он преодолевал злополучный угол. Он смеялся открыто, неприлично – искренне. Она ладошкой стучала по плечу: – Догоняй! Поздней ночью, когда в коридорах не оставалось ни слуг, ни света, они под ручку возвращались в его кабинет – горка кокаина, опиумный дым, скучная мелодия – и сидели уже тихо. Она, оперевшись о подножие дивана, задумчиво – отсутствующе – пялилась в далёкое никуда, исходя в немучительном, краткосрочном кашле, утирая с губ кровь – ему опять было всё равно, организм вытворял безумства, не реагируя на алую, отдающую железом жидкость. Он смотрел на неё – уставшую, умирающую, но донельзя жизнерадостную. Что за странная натура? Она умирала, – самовольно стремилась к смерти, – но продолжала разглагольствовать о жизни, прославляя её. Складывала руки поверх согнутых – ноющих – колен, подбородок размещала сверху. Лунный свет отблескивал от чёрных глаз, от алого на губах, от бледной кожи. – Ты говорила, – голос прозвучал неожиданно незнакомо, – что жизнь прекрасна. Она медленно, зачаровано переводила зрачки на него. – Но ведь в жизни так много плохого, так много зла, – бесцветно говорил он. – Что ты назовёшь злом, я могу счесть добром, – сипло отвечала она, обводя губы языком. – И наоборот. Что благо для одного, может быть вредно для всего вида. Она шмыгала, привычным движением тёрла нос. – У нас, людей, слишком много самодельных ценностей, – и тут она словно забиралась внутрь невидимого кокона, говорила неярко, тихо, обессиленно. – Меня поголовно считают отродьем, грязным выродком шлюхи, сгнивающим заживо. Впрочем, так-то оно и есть, – болезненно хмыкала. – Они считают меня вредителем, очернителем всего рода людского, разносчиком болезней, но я-то! Курю себе опиум в княжеском дворце и никого не трогаю. Витрины не бью, на людей не кидаюсь, умираю себе потихонечку, а они всё не отлипнут. – Я не считаю тебя плохим человеком, – признавался он под натиском откровения, сквозившего в воздухе, до сих пор отдававшего опиумом. Она неоднозначно пожимала худощавыми плечами, острые ключицы скользили под обнажённой, полупрозрачной кожей. – Ты сочла бы убийство плохим поступком? – Убийство ради убийства – да. В остальном нет, – дрожащими пальцами заводила прядь волос за ухо. – Я убивал, – смотрел внимательно, чутко, едва ли не настороженно. – Зачем? – голос слабый-слабый, глаза безынтересные. – Чтобы насытиться. – А я, чтобы обчистить и спустить всё на порошок. Хорошие люди из нас так себе, – вымученно улыбалась. Говоря о смерти – улыбалась. Укуривая опиумом больные, почти не работающие лёгкие – улыбалась. Всегда улыбалась. Ни обиды, ни злости – глухое смирение и принятие. – Да и вообще, что такое хорошо, что такое плохо? Меня не занимает эта концепция, она попросту бесполезна. Тишина благостно баюкала, ласкала уши, оголяла стоящий в них звон. – У тебя глаза красивые, – говорил – Боже, зачем он это говорил?! – и двигался чуть ближе. К пропасти, к спасению, к ней. Человечной, смертной, мёртвой. – Угомонись, – скрипела она и отодвигалась. От начала, от спасения, от него. Бесчеловечного, бессмертного, живого. – Я просто укуренная. – Не боишься? – спрашивал и опять не понимал, зачем спрашивал. Какой смысл в скоротечной людской жизни, которая вот-вот оборвётся? Она глядела непонимающе, и в глазах – красных от лопающихся капилляров – клубилась завораживающая пустота – ей плевать, ей не страшно, она уверена, что едва ли будет хуже. Пожалуй, хотел услышать «да», хотел оголить клыки, хотел впиться. – Нет, – вдруг носом начинала идти кровь, и он остро ощущал разницу их положений. Она была хрупкой, – тронь и полетят осколки, – он был бессмертным. Она курила и снюхивала как не в себя, он тоже – с той лишь разницей, что его организму на это по боку. Утирала изрядно пропитавшимся кровью рукавом носогубку, как ни в чём не бывало шелестела почти себе под нос. – Человек – большой лицедей, особенно любящий играть трагические роли. В ореол мученика многие вцепляются мёртвой хваткой. У кого-то для счастья просто не хватает мужества, а когда оно выпадает, люди отталкивают его – хотят быть несчастными. Я бы тоже была мученицей, но ведь в несчастье и есть их счастье. Короче говоря, всё не имеет смысла. Только смерть – необратимая и бесповоротная, единственная спутница всей жизни. Встречать смерть – смеясь! Но тебе она не светит, не так ли? – мягко, даже ласково хихикала она, сверкая нежной улыбочкой, и забывалась в беспокойном сне. Мелко, едва заметно вздымающаяся грудь, напряжение – сведённые у переносицы брови и сжатые губы, орошённые засохшей кровью. Он поднимал с пола, укладывал на диван – скрипела дорогущая кожа под оборванкой, ухало сердце, когда случайно пересчитывал рёбра.***
– М-м-м... – медленно приподнималась она, стараясь разлепить глаза. Рука непроизвольно подносилась к носу и по обыкновению усиленно тёрла. Она осторожно вставала, ждала, пока перестанет штормить, и едва ли была в состоянии существовать. На столе желанная пыль, на полу трубка – возьми да затянись, но она лишь шатенько отправлялась на выход, предварительно скинув с себя барскую рубашку, облачаясь в привычный прикид – что-то куда более мещанское. В горле першило, на корне языка железный привкус – в общем, погано. Солнце, фривольно льющееся в окна, слепило. В голове ни мыслишки, только намерение вернуться в свою дыру. Тут было неуютно – дорого, богато, куда ни плюнь чисто. Слишком много света. Прижимая к болючему горлу руку, гневно счёсывая зудящую кожу, она юркала по коридорам – грязная крыса – и исчезала в петербургских подворотнях, не оглядываясь и не сожалея. Пожалуй, ей давно было пора – скатертью дорожка.***
По приходе в кабинет он обнаружит лишь хладную рубашку, пятнисто-красную, и на удивление нетронутый кокаин. Больше он её не увидит – одной человеческой жизнью меньше. Больше он не тронет кокаина, проводника идиотских воспоминаний.А под скатертью-то дорожка.
***
...
Я не хотел бы жить в Раю,
Казня находчивость змеиную.
От детских лет люблю Змею
И ей любуюсь, как картиною.
Я не хотел бы жить в Раю
Меж тупоумцев экстатических.
Я гибну, гибну — и пою,
Безумный демон снов лирических.
«Голос дьявола»
Константин Бальмонт