"ты отказывала мне под молчаливое согласие небес"
Она отвергает протянутую руку, этот безнадёжно устаревший, показно-джентльментский жест, чтобы позже /раньше? никогда? / прижать — прижечь — ладонь к его лицу. Горячую. Аномально-живую. Щека горит — то почти нежное касание обращается хлёсткой пощёчиной. Сон, стежком связавший два их мира, обрывается, и Шапошникову хочется протереть внезапно защипавшие глаза. Поджатые анины губы обращаются усмешкой, той — подсмотренной у кого-то жестче и циничнее, чем эта девочка на самом деле. Но приросшей, надо отметить, как родная. — Только не говорите, что какая-то пощёчина вас до слёз довела. — Не скажу, — соглашается он, не удивлённый даже, что короткая влажная вспышка была подмечена, подцеплена и извлечена наружу. И тянется резким движением, змеиным, через стол, потому что у Ани по щекам влажные полосы — настоящие, не спрятанные, не чета его застывшим, так и не пролившимся двум слезинкам. Надеется, что она отшатнётся. Вопьется в кожу короткими ногтями, рисуя расплывющиеся полумесяцы на его коже. Решит, что одной пощёчины было недостаточно. (Владимир запрещает себе думать о вселенной, где ничего из этого не случится). Она закрывает глаза, и тени от мокрых ресниц ползут по лицу вместо подтёков туши. — Вы умерли. Истекли кровью у меня на руках, — она выплевывает это как яд, как обвинение, ошпаривает дыханием и будто бы вот-вот вонзит зубы в ниточку пульса на чужом запястье. Она смотрит из-под кривоватой челки так, будто не победила только что в безнадежной партии. На мгновение Шапошникову кажется, что это самая настоящая ненависть — за его ложь, за его манипуляции, за его готовность бросить всё на чашу весов. За его смерть и за все остальные смерти. И всё же Анна не двигается ни на миллиметр, пока он очерчивает лицо: самыми кончиками пальцев проводит линии от уголков глаз к краешку губ, от заострившихся скул к подбородку. Мерцают лампы, дробя темноту, втирая её им в зрачки, напоминая что времени мало /нет/. Из-за запертой двери гостиничного номера доносится шум, напоминающий то ли жалостливый скрип половиц, то ли неразборчивое, молитвенное причитание. — И тем не менее вы и вся ваша команда отлично справились. Раз уж даже я не смог вам помешать… — Не могу понять, вы пытаетесь менять впечатлить или так топорно льстите? — Надеялся, что уже сумел впечатлить вас какое-то время назад. Лампы моргают всё чаще, словно им тоже попало в глаз нечто остроугольное, крошечное. Осколок зачарованного зеркала. Искра от украденного божьего огня. Теснее делаются гостиничные кресла, и Шапошников может видеть, как Анна вдавливает побелевшие пальцы в пластиковые подлокотники — отчаянно пытается удержать себя от /уже свершившегося/ падения. — Какое-то время назад… — эхом вторит она, несчастной дикой нимфой, заглядявшейся на чужое отражение. — Может быть, этого вообще ещё не случилось. Кто знает. — Может быть, это случалось уже множество раз. — Другой вы. Другая я, — бескровную натянутую улыбку ему хочется сорвать с её губ. Стереть, сожрать в сатурновом порыве почти что ярости, запертой внутри, ледяного бессилия. Мелькает малодушная мысль — что если чудовищем он запомнится лучше, чем окровавленным трупом, чем бесправным призраком. Но жестокая правда в том, что он не запомнится никак. Ненастоящий, выдуманный мирок, не принадлежащий ни одной из реальностей, уже трещит по швам. Вот-вот набежит последняя волна и сотрёт его бесследно. Как будто ничего и не было — потому что действительно не было. Ниоткуда взявшийся ветер треплет осветленные волосы, и они кажутся позолоченными под искусственным светом. Пряди лезут Ане в лицо, но она не отворачивается, не отводит взгляда — измученного и всё ещё твердого. Требовательного. — Я, кстати, сама способна себе лицо вытереть, — она пытается говорить это своим «рабочим» голосом дерзкой журналистки, которая не боится ни пули, ни скорости, ни важных дяденек в костюмах. Невозможно считать, что под этим тоном прячется, но видят боги, небеса или кто там сейчас смотрит на них тысячью глаз — так хочется попробовать себя в навыках дешифровки. Хотя бы напоследок удариться лбом с размаху об этот Розеттский камень, надеясь, что брызги крови успеют завершить перевод. Потому что, собственным словам противореча, Аня его руку своей накрывает, фиксирует цепко, и в этом снова проступает по косточкам очертание ярости и обиды. И лишь толика, на секунду всего мелькнувшая, чего-то мягче, чего-то непривычного ей, почти забытого им. — Злитесь на такую ерунду, а на то, что я вас обманом втянул в форменную авантюру — нет? — спрашивает он, чтобы сказать хоть что-то, чтобы оттянуть момент, когда чувство падения, наконец, вытолкнет их из этого сна, растащит по разным углам вселенной. Вселенных. — Злюсь на то, что вас тут на самом деле нет, — звучит на выдохе, на проглоченном, забитом в глубину глотки, всхлипе. Их кресла переползли друг к другу уже, прижались бочками, и краем глаза можно увидеть округлые окна и беспощадное небо за стеклом. Но никто из них не смотрит, не может взгляд отвести в сторону. — Кто вам сказал… такую глупость, — и снова Шапошников почти врёт — жонглирует формулировками и недоговорками. Или его тень льнёт к прежним привычкам, тянется к чужим — во всех смыслах — ладоням, как висельник в петлю. — Кажется, это был некий Владимир Шапошников. Может быть, даже этот самый, — тень от указующего на него пальца, нацеленного в самый центр груди, очертаниями напоминает пистолет. — Вам ли, Анечка, верить всему, что говорят другие. Особенно кто-то с моим именем и лицом, — он смеётся надсадно и тихо, и это ласковое неподходящее ей имя с языка срывается, видят все боги фатума, непреднамеренно совсем. И это касание лбами лишено замысла, не имеет смысла — кость к кости, так, что лиц не разглядеть уже, слишком близко, но и располагающегося по швам комнатного мирка им не видно тоже. — А я и не верю. Не верю вам. Не верю, что вы умерли. Не верю, что это хороший финал. Не верю, что небесам не плевать, как мы догораем в украденном у них огне. Так много вариантов отрицания, так много форм упрямого атеизма в самом центре невозможного с застывшим беспомощным «боже» на кончике языка. Шапошников обреченно думает, что то, что он (они?) сейчас делают абсолютно кощунственно в своей невинности. И что небесам абсолютно плевать — они рухнут в любом случае. А он, дурной старик, мертвец в формальдегиде, вцепился в живую, яркую, не его, пытается электричество голыми руками удержать и вложить в опустевшую грудную клетку. (Не оживёт от этого сердце, сам себе не рассказывай франкенштейновые сказочки). — Было бы красиво, окажись это последними вашими словами мне, согласитесь. — Дешевая мелодрама была бы, — она шипит почти, бесстрашной змеей, золотистым шампанским в бокале, обязанном вот-вот выскользнуть из ослабевшей руки. — Да бросьте, какая мелодрама. Один короткий эпизод, — …который монтажёр всё равно под нож пустит, не позволит увидеть свет. Который придётся вымарывать из каждой вселенной, и небеса снова деликатно отвернутся, притворятся, что не заметили грубого шрама склейки. — Который вот-вот закончится, да? Он молчит. Соврать ещё раз — невыносимо, а правда, кажется, способна проломить скорлупку и без того тающих стен. Попытка улыбнуться больше похожа на призыв добить, закончить всё ударом милосердия. Радует, что Аня слишком близко сейчас, чтобы разглядеть это мимическое поражение как следует. И сложно признаться, что ему важнее: «близко» или «не разглядеть». Успокоить бы её и её взрывоопасную ярость, заключить в объятия, чтоб не только лоб ко лбу — сердце к сердцу, — чтоб вложить в эту мятежную непонятную ему душу простое «вы победили, всё хорошо». («Почему же у вас глаза на мокром месте?») Герои и героини должны праздновать в финале своего мифа, но — чувствуешь — фатум всё ещё лежит камнем на груди. Бремя всех живых, и от него не сбежишь ни в прошлое, ни в другую жизнь. Шапошникову ли не знать. Пусть его побег, наконец, удаётся. Не важно, кто пишет книгу твоей судьбы, если она уже завершилась, и всё оставшееся — не послесловие даже, короткая прощальная записка на форзаце. Возможно, там от руки написано всего лишь одно имя. — Вы проснетесь в мире, где всё будет хорошо, — он не видит — ощущает, как она хмурится в ответ. Ему, другой себе, вышедшей утром на балкон, поднимающей то одну, то другую босую ногу от прохладного еще ветерка. Ловящей блики солнца в кофейной кружке, пока жизнь идёт будто бы так, как всегда должна была. Правильная, предначертанная жизнь. Только снится иногда что-то такое… что не получается вспомнить, и остаётся только эта морщинка между бровей, опечатка в безупречном тексте, немой вопрос ко вселенной. К такому безупречно-безоблачному небу, разлившемуся над крышами. И ни оно, ни кофейная гуща на дне, ни путанные аэрофобные сны не расскажут Ане о том, что случилось не с ней, не с ними. Картинка несбывшегося останется несобранным пазлом, непрозвучавшим признанием. Он принимает резкий поцелуй в лоб, как покойник, как пулю в голову, как прощание и прощение, в котором, ему казалось, он никогда не нуждался. Позволяет себе застыть в этой точке, под пальцами, впившимися в его плечи позволяет себе признать, что в той, правильный реальности она не вспомнить, а он не отыщет. Короткое «а если нет?..» не успевает прозвучать в голове до конца и рвётся как струна.Часть 1
2 марта 2025 г., 07:33