Спирать была закинута глубоко в вечность. Разбитое вдребезги, расплавленное мировое уродство, сокращаясь, вибрируя, сжималось на ней. Там, на самой грани, у цели, всё опять сливалось в одно. Сквозь вращенье, трепет и блеск, понемногу проясняясь, проступали черты. Смысл жизни? Бог? Нет, всё то же: дорогое, бессердечное, навсегда потерянное твое лицо.
Георгий Иванов, «Распад атома»
Откинувшись на спину, я погрузил руки в холодный мягкий снег — нежный отголосок, свидетельство свирепствующей прошлой ночью бури. Шелковая алая рубашка тут же намокла на спине и рукавах, впитав влагу, которая появилась от соприкосновения льдинок с полотном ткани. Серп луны окрашивал небосвод нежным мерцанием, свет которого серебрил верхушки вековых сосен. Их пушистые ветки чуть качались на ветру, а некоторые, уже засохшие и самые маленькие, покоились на земле. Подняв одну из них, я растёр хвойные иголки, выпуская терпкий лесной аромат, плывущий по морозному воздуху. Острые нотки оседали на кожу, проникая через поры и смешиваясь с кровью, разносили по телу кислород, насыщенный дыханием леса. Во рту пересохло, голова кружилась, а вены казались отвратительно пустыми — будто крови хватало лишь на то, чтобы омыть их стенки, которые бесполезно сжимались, пытаясь протолкнуть хоть крохи оставшегося. Под гнётом голода мысли беспорядочно блуждали, не позволяя воле поднять измождённое тело в воздух. Однако город должен быть не так уж и далеко: если погода не испортится, то через часа два — два с половиной первые небольшие дома и узкие улочки покажутся среди гор. Рассвет не скоро, и возможность не торопясь пойти пешком принесла облегчение. Резкая вспышка боли обожгла кожу. Мелкие синяки и укусы почти исчезли — а вот рана на шее затянулась не до конца. Воспоминание возникло перед глазами: когда сильные челюсти вгрызлись в плоть, на секунду показалось, что Мастер серьёзно вознамерился откусить кусочек и оставить себе на память. Дальше хуже — клыки проникли глубже, поцарапав острыми кончиками голосовые связки. Пульсирующая и ослепляющая боль расцвела под адамовым яблоком, разгорелась в горле, захватывая своим пламенем всё больше и больше, лишая голоса и дыхания. Осознание, что мёртвая хватка уже разомкнулась, пришло не сразу; зубы сменил мягкий, измазанный кровью язык, пробежавшийся по разорванной плоти, срывая с моих губ бессильное шипение. Может, Мариус излечил самые серьёзные повреждения, но оставшиеся приносили почти нестерпимую боль. Лишь ярость помогла остаться на ногах; она же позволила скрыть от его взгляда царапающую агонию в горле после произнесения первых слов. Но пришло время подняться. Руки рассеянно стряхнули влагу и кристаллики льда с рукавов. На остывшее тело снег ложился пушистой искрящейся паутинкой и замирал на коже, не тáя. Нужно срочно уходить, чтобы не поддаться соблазну бросить якобы безразличный взгляд напоследок, прислушаться к тому, что происходит внутри покинутого пентхауса. Мастер в библиотеке? Может присматривает за Дэниелом? Или он так и остался сидеть возле догорающего камина, до невозможности одинокий в собственной спальне? Летние кроссовки, не предназначенные для зимнего путешествия, безнадёжно промокли. Избавившись от обуви, ступни оказались во власти мороза, ощутив, как под пальцами с тихим хрустом смялись упавшие шишки. Стоило перепрыгнуть сгнившее дерево — и плечо задело ветви стоящей рядом голубой ели: этого хватило, чтобы иголки плавно качнулись и осыпали мои волосы белоснежными хлопьями. Кружась и отражая лунный свет, они переливались, будто нити жемчуга или камешки горного хрусталя, так полюбившиеся мне в Венеции в качестве украшений на бархатном берете. О, как же мне нравился бархат! Мягкий, меняющий цвет в переливах складок, живой и подвижный… не то что холодный, вечно ускользающий шёлк, из которого тогда и сейчас изготавливались одежды Мариуса. Не прекращая идти, я сжал струящуюся ткань рубашки, поднёс поближе к лицу и с голодом, с болью, в которых не хотел признаваться самому себе, вдохнул. Аромат осторожно коснулся крыльев носа, затем поднялся выше, раскрываясь более полно, осел ощущением вкуса в горле, наполнил лёгкие, вызывая мурашки. Слегка покалывающие и острые, они волной прошлись по лицу, напряжённым плечам, сладкой негой заполнили грудную клетку. Сухое дерево с пряными сливками, окутанное дымкой пепла, возвращало во времена Возрождения, когда его запах был тем единственным, что наполняло воздух. Лёгкий и нежный, сопровождающий Мастера в хорошем расположении духа; резкий и удушающий, стоило господину потерять самообладание, когда я откровенно провоцировал его, не сумев сдержать злость и обиду, или наоборот демонстрировал полное безразличие, бросая гневные взгляды. Спустя несколько сотен лет, в путешествии по Европе с Луи, судьба волей случая завела нас в парфюмерную лавку, где, послушав множество экстрактов, специй, смол и эссенций, я осознал, что у этого аромата есть название — масло сандала. Тогда же пришло ещё одно понимание: этот чарующий запах навсегда смешался с моей кровью, закрепился на задворках сознания, настойчиво проник в сердце. В тот день он воскресил в памяти, казалось, уже давно забытые тоску и привязанность, заставил тело ощутить сладостную дрожь предвкушения. Ведь когда мой Бог сгорел в стенах великолепного палаццо, когда меня силой забрали и кинули в холодную сырую камеру глубоко под землёй, я с ужасом осознал, что не осталось ничего. Ни пучка меха горностая с воротника его накидки, ни кусочка кожи, которой были выделаны голенища сапог. Все, что я видел на своём господине каждый день и воспринимал как само собой разумеющееся, стало наполненным деталями и до невозможности желанным. Шнуровка на рукавах, баночка красителя, изысканный перстень с рубином, атласная лента, перетягивающая длинные волосы, чтобы не испачкать их во время рисования, платок с белым кружевом по краям… Казалось, столько мелочей, которые раньше я упускал, всплывали в памяти и мучили уставшее от заточения, голода и тоски сознание. Невероятной работы брошь, вышитый золотой нитью орнамент на перчатках, скрывающих холод бессмертных пальцев… Готовность убить за предмет, который заключал хоть кроху сущности Мастера, пульсировала в висках. Если бы было хоть что-то осязаемое, поддерживающее искру жизни и неугасающей надежды, то разве сломался бы я так быстро? Прежний образ избалованного фаворита, привыкшего к роскошным тканям, драгоценностям и страстным касаниям, рассыпался в пыль: одежда свисала безобразными кусками, самоцветы сорваны, затерявшись среди каменных трещин, а тело осквернено до ужаса незнакомыми, грубыми руками. Мысленным лезвием члены культа отрезали всё прекрасное, тонкой удавкой контроля сжали в тиски разум, не позволяя найти утешение в воспоминаниях. И на долгие годы я сумел забыть, правда, сумел. Не сразу, но смирился с потерей, научился строгости, ненависти и покаянию, привык к вечной затхлости склепов и страдающим лицам вампиров, жаждущих и никак не нашедших успокоения. Их многоголосый убеждающий шёпот был симфонией моего падения. Цепи, некогда удерживающие на месте, остались единственным, за что израненная душа могла ухватиться — и железные петли превратились в мягкую трёхпрядную верёвку, ту самую, которая вела меня следующие триста лет, хоть временами всё же и натирала запястья. А сейчас напоминание о прошлом свободно свисало с плеч, невесомо ласкало кожу, ярко-красным пламенем вспыхивало во мраке ночного леса. Манжеты пришлось несколько раз подвернуть, иначе из-за длинных рукавов они доставали до кончиков пальцев. Колесо сделало полный оборот, круг замкнулся — желаемое пришло в жизнь, когда перестало быть таковым. И вместо утешения принесло скорбь. Укус на шее вновь заныл, и, зачерпнув ладонью снег, я приложил его к воспалённым краям раны, чтобы немного уменьшить жжение. Нет, нельзя забирать рубашку домой в Нью-Йорк. Пусть тоска по Мариусу останется здесь, спрятанная под сухими иголками, растворится в потоке реки, останется похороненной под снежной периной. Моя преданность двум молодым созданиям этого века беззаветна, я нашёл покой в своих маленьких смертных. И даже после того как оба причастились Тёмного Дара, ласково продолжаю их так называть — вероятно, по схожей причине, что толкает Мастера отчаянно и упрямо повторять: «Амадео». Незнакомое, покрытое могильным холодом исполнение Аппассионаты часто меня пугает — теперь оно как никогда горько разрывает тишину ночи, заполняя комнату чувством, глубину которого под силу выразить лишь мелодией. В такие моменты голосок Бенджи, до этого звонко, с азартом ведущий очередной выпуск вампирского подкаста, меркнет. Вначале еле касаясь клавиш, осторожно рождая звуки, Сибил вскоре срывается на бешеный ритм, и изящные пальцы бегают по фортепиано с ужасающей скоростью, выбивая аккорды, заставляя новое созвучие родиться раньше, чем успевает раскрыть всю свою красоту предыдущее, смешивает высокие, будто треск стекла, переливы с грубыми низкими, превращая сонату в нескончаемый грохот набата. Не в силах совладать с собой, однажды я совершил святотатство: бережно обхватил её запястья, остановил прежде, чем ей удалось запятнать чистую, словно весенний ручей, тональность лживыми нотами мрака. Бесполезно. Моей Сибил не суждено играть как прежде, никакое мастерство не сможет скрыть звон фальши, что ядовитым плющом вьётся вокруг её пальцев, произрастая из того же семени, что и пёстрые бутоны манящего искушения вечной жизни. И, к сожалению, буйная лоза гораздо выносливее нежных цветов. Мариус знал лучше других, насколько беззащитны молодые побеги, когда подносил сочащееся кровавым эликсиром запястье к их приоткрытым в благоговении ртам; он неизбежно поселил боль в переполненных безусловной любовью сердцах, и та принялась терзать их самими изощрёнными способами. Когда невинность с последним глотком воздуха покинула их тела, истина обрушилась на мои плечи: теперь рок судьбы, которому неминуемо уготовано нас разлучить, отныне носит имя не «смерть», а «бессмертие». Нет, сам я бы никогда их не обратил: любовь и привязанность действительно могут длиться всю жизнь, но при условии, что эта жизнь человеческая. Жар спал, и, оттряхнув руки о джинсы, я обошёл серый, припорошенный засохшими листьями куст. Тело излечивалось мучительно медленно: сказывались большая потеря крови и голод. Уставший разум все чаще подкидывал идею устроить в маленьком городишке резню. Сколько там человек? Кажется, около двух-трёх тысяч, да это и городом назвать трудно! К чёрту осторожность — это территория Мастера, вот пускай и разбирается с последствиями. Следует прислать открытку с извинениями и упомянуть, что ему стоило с бóльшим участием отнестись к моему состоянию. «Не волнуйся, уверяю, их кровь помогла заживить мои раны. В доказательство прилагаю фото, чтобы совесть тебя не особо мучила», — и запечатлеть на полароид обнажённые плечи, будто случайно оставив на заднем плане разорванную в клочья алую рубашку. Неожиданно тонкая замёрзшая корка под тяжестью тела треснула; потеряв опору, правая нога провалилась в бурлящий поток. Беспощадно лизнув кончики пальцев, ледяная вода окружила ступню и лодыжку. Ах, с Облачным Даром всё было бы гораздо проще! В следующий раз ни за что не приду, если придётся снова практически обескровленному выбираться из этой проклятой дыры! Быстрым движением вытащив ногу, я наклонился, чтобы хоть немного отжать намокшие джинсы. Но, схватившись на морозе, вода мгновенно затвердела, превращая материал в камень. Никакого следующего раза не будет! Стараясь не думать о том, как неприятно заледеневший низ брюк касался кожи, я сделал несколько шагов назад и, оттолкнувшись, с лёгкостью перепрыгнул реку. Приземлившись, ступни утонули в снегу, и спрятанный под ним влажный, изумрудный мох подарил подобие тепла. Озлобленный и уставший, я пробирался через лесную чащу, обходя слишком труднопроходимые места, наклоняясь под пушистыми ветвями сосен и голубых елей, перепрыгивая через овраги и упавшие стволы деревьев. Корни цеплялись за джинсы, липкие от смолы иголки лезли к шёлковым рукавам, резкий навязчивый запах хвои стал вызывать головную боль. Однако каждый шаг приближал к моменту, когда пересохшие губы ощутят живительную влагу крови. Одной жертвы недостаточно — в идеале найти двух или трёх, и не просто пить, а неспешно смаковать каждую каплю, перекатывая вязкое, солёное вино жизни на языке. Укусить одного, глотнуть крови другого, испробовать третьего — и так по кругу, смешивая воспоминания, ощущения, запахи, текстуры и вкусы, одаривая каждого смертельными поцелуями и забвением. Гордящийся своим благородством Мариус назвал бы это пустой тратой человеческих жизней, жестокостью ради жестокости — по мне больше подошёл бы термин «дегустация». Это оттолкнуло его в Париже пару столетий назад? Жестокость? Неужели подобной малости хватило, чтобы заглушить страсть, которая, как мне казалось, вечно будет гореть среди льда его голубых глаз? Страсть, что гораздо сильнее чего-либо другого: раскалённее, чем обжигающие солнечные лучи; беспощаднее, чем режущий внутренности голод. Страсть, что порабощала рассудок, властными касаниями покрывала моё тело, заставляла в минуты наслаждения срываться на крик, одурманивала, ставила меня на колени. Как можно было её отвергнуть, преподнести в жертву собственным идеалам? И на прекрасном лице проступило разочарование — истинная мать равнодушия. Я узнал об этом из мемуаров Лестата. Самовлюблённая второсортная драма, не заслуживающая быть прочитанной до конца. И желание отложить книгу усиливалось с каждой страницей: жалобный скулёж по Луи, эффектная (и явно в той или иной степени преувеличенная) сцена с волками, до смешного провальные попытки философствовать — меня тошнило. Но затем среди вычурных, неприлично откровенных, стремящихся произвести впечатление строк мелькнуло имя, сбившее с толку, заставившее с недоверием провести пальцами по шуршащей странице, почти интимно обвести каждую букву, шёпотом произнести: «Мариус». Губы без усилия приоткрылись и звук стёк с них, будто густой мёд; дрожь, рождённая секундным трепетанием языка, затухла, ласково остановленная прикосновением кончика к нёбу. Завороженный, я с упоением погрузился в рассказ. Стоило последней главе подойти к концу, как рука предательски дрогнула, а затем смяла кончик листа и дёрнула вниз, оставляя зазубренный бумажный ошмёток. Я был вне себя от ярости. Каждая страница с проклятым именем вырвана, брошена в пламя, превращена в угли. Запах сгоревших чернил пропитал каждый кирпичик камина, смешался с золой и ещё долго наполнял комнату. Правда в том, что наставник не узнал давно потерянного ученика, не разглядел под озлобленностью, скептицизмом и циничностью Армана некогда такого податливого Амадео. Того Амадео, который преданно тёрся щекой о протянутую руку, в нетерпении обнажал шею, умоляя об укусе, беззаботно накручивал на палец белые струящиеся волосы своего господина, вызывая его снисходительный смех. В его, и только его власти было меня исцелить. Но окружить себя почитанием Бьянки, успеть потерять её в погоне за Пандорой и стать объектом слепого обожания Лестата, видимо, было приятнее. И, разумеется, заботиться о первоисточнике зла, о Тех, Кого Следует Оберегать. Так почему я сейчас должен вновь признать своего Мастера? Я потерял дар речи, увидев его наряду с остальными собравшимися в логове Маарет, пока Акаша была поглощена идеей о создании нового мира. Не опалённый, с коротко постриженными волосами, в идеально скроенном бордовом костюме, он сохранил то величие, которое нёс ещё со времён Древнего Рима. И стоило окровавленным от слёз глазам найти тень прежней привязанности в моих, до боли желанные руки в нетерпении коснулись моих плеч, запястий, а властные губы осыпали поцелуями ладони и пальцы. В это прекрасное мгновение мою любовь испещрили трещины злобы. Хотелось, чтобы никакого чудесного воскрешения не было и он остался похороненным под грудами пепла в Венеции, а давняя смерть запечатлела в моей памяти прежний образ, не испорченный глубиной его лицемерия. Пытаясь перебить запах ладана на моей коже дорогими восточными маслами, как мог Мастер упрекать меня в излишней преданности Богу, пока в спрятанном от всего мира святилище возносил молитвы собственным идолам? Моё стремление к Господу обескураживающе, ничтожно и недостойно проиграло тому рвению, с которым он поклонялся Акаше. Но хватит об этом. Бессмысленно омрачать прошлое размышлениями о том, во что оно превратилось. Хруст. Нетерпеливый скрежет зубов. Во тьме мелькнули светящиеся глаза, отражённый в них свет луны вспыхнул белыми искрами. Так-так, кто же здесь? Не удержавшись, я подошёл ближе и заглянул за упавшее дерево, отодвинув колючие ветки. Укрывшись от мира, вращая головой из сторону в сторону, волчонок срывал плоть с костей. Задние лапки утонули в снегу, передние расположились на выпотрошенных органах, и чёрные когти блестели, показываясь между подушечками. Челюсти грубо смыкались на новом куске, пачкая мордочку свежей кровью, которая на серой шерсти казалась грязно-коричневой и, засыхая, склеивала пушистый мех в клочья. Когда крошечный носик зашевелился, желая исследовать незнакомый запах, а округлые ушки прижались к голове, выражая страх, я поразился, до чего невинным он кажется. Мягкосердечные люди, поддавшись жалости, могли бы забрать его к себе, приняв за потерявшегося в непогоду щенка. А потом бы оказалось: милая зверушка вовсе таковой не является, и никакого терпения не хватит, чтобы приручить подросшего волка. Разрывая брошенные к его ногам куски мяса, отделяя волокна мышц, в ошмётки превращая кожу, терзаемый жаждой настоящего убийства, он обёрнётся против своих спасителей: выпрыгнет из клетки, вильнёт хвостом и, готовясь к новому прыжку с мрачной грацией, что присуща лишь истинным хищникам, застынет на согнутых задних лапах. Уговоры бессмысленны. Вой и холодный блеск глаз станут диктовать условия. Под тяжестью зубов кость треснула, и глядя на пока ещё невинного малыша, я вздрогнул. Как быстро, вскормленное надеждой, моё чувство к Мастеру так же наберётся сил, приумножится, разрастётся в чудовищный, не прислушивающийся к ласковым голосам порыв? Одержимый потребностью вернуться к истокам, зверь бросится в тот самый лес, где вожак стаи когда-то обучал его искусству охоты: выследит жертву и с наслаждением вопьётся клыками в плоть. И встретив того, кого так отчаянно искал, осознает, насколько жалки были прежние попытки утолить этот голод. Ведь возращение в логово было неизбежно. Древний полярный волк всегда ждал заблудившегося волчонка. Жалобный скулёж резанул слух и когда потребность спастись пересилила любопытство, детёныш решил оставить добычу и скрылся в лесу, несмотря на то, что короткие лапы утопали в глубоком снегу. Животные давно постигли фундаментальную мудрость: нельзя беспечно играть со смертью. А вот люди никогда не обретут эту простую истину, обречённые быть жертвами собственных устремлений, и поглощённые азартом, продолжат настойчиво желать её перехитрить. В эту ловушку попадают все пытливые, жадные до запретных знаний умы — в эту ловушку угодил и Дэниел. Было восхитительно наслаждаться им в течении девяти долгих, прекрасных лет, сводя с ума, кромсая на куски волю. Бедный, застрявший в клетке птенчик, пытавшись выбраться, лишь окончательно подталкивал себя в объятия агонии. В мои объятия. Ветер гнул острые верхушки деревьев, поднимал и закручивал в воздухе снег, и я повернул чуть севернее, чтобы сократить путь. Одна мысль не давала покоя: по какой причине Мастер взял его под крыло? Это такой вид развлечений — находить сломанную душу и вновь пытаться сложить её кусочки в первоначальный узор? Забавно, было бы ошибкой использовать те же средства, которые применялись на мне: тело и разум Дэниела уже имели другого хозяина. Просто когда игрушка ломается, играть с ней становится жутко неинтересно. Однако если кто-нибудь смог бы её починить, поменяв пару шестерёнок в голове, я бы с радостью вернул вещицу на законное место, чтобы вновь разобрать на части. И снова. И снова. Вопрос лишь в том, до каких пор сломанные детали можно заменять новыми. Мальчик безусловно захочет вернуться. Эта очаровательная смесь ненависти, стремления к саморазрушению и пороку сможет в полной мере реализоваться при моём заботливом участии, а Мариусу придётся вновь погрузиться в такое привычное, но от этого не менее тяжкое обволакивающее одиночество, зажигающее первые искры безумия в его глазах, изгибающее в раздражении строгую линию губ. Дорогой Дэниел позволил мне взглянуть на прошлое глазами господина, а не трепещущего последователя. И, кто бы мог подумать, что эта роль настолько опьяняет! Покровительство над ковеном, Театром Вампиров и общество Луи не шли ни в какое сравнение: служители Сатаны принадлежали заповедям, самоистязанию и вере, вампиры-актёры — блеску сцены и друг другу, а Луи безраздельно положил себя на алтарь Лестата, не оставив для меня даже кусочка подлинных чувств. Но смертный, чрезмерно любопытный мальчик был только моим. Подчинить его оказалось лёгкой задачей, отдаю должное, у меня был прекрасный учитель. Постепенно увеличивая напор, я добился того, что мой вкрадчивый внушающий шёпот в голове Дэниела переплетался с его собственными мыслями, дополняя их и усиливаясь стократ. Если Мастер предпочитал держать меня в ожидании, не раскрывая сразу всех удовольствий, то я обрушил их на Дэниела в один миг, а затем исчез, заставив потерявшего всякий смысл юношу пытаться обрести хоть каплю экстаза в алкоголе, наркотиках и сексе. Но бурбон, героин и пьяные девушки в клубах оказались пугающе бессильны против моих обманчиво невинных касаний и окровавленных губ. Этой ночью он был так же беспомощен, как и тысячи ночей до этого.***
Я нашёл его наверху, небрежно раскинувшегося на большой софе, среди разбросанных кисточек, кусочков коры и опилок, хаотично кружащихся в душном воздухе. Комод на другом конце комнаты был застелен газетой, где кропотливо вырезанные и с трепетом раскрашенные фигуры покорно ждали, пока закрепляющий краску слой прозрачного лака до конца высохнет. Его едкий запах забивался в ноздри, и, не сдержавшись, я сделал несколько взмахов рукой, но безрезультатно. Мягкие завитки деревянной стружки приятно щекотали босые ступни и цеплялись за одеяло, шлейфом тянущееся по дубовому паркету. Он крепко спал. Новые, несвойственные человеку черты бросались в глаза: холодный блеск в волосах, отсутствие небольшой кучки веснушек на носу, острота аккуратных ногтей. Из нагрудного кармана мятой клетчатой рубашки выглядывала бумажная пачка: лого было скрыто за тканью, но, готов поспорить, что это Newport — улавливался их характерный запах ментола. Будучи смертным, Дэниелу нравилось поднести зажигалку трясущимися руками и, удерживая зубами сигарету, крутануть колёсико, рождая сноп искр, опаляющих мелко нарезанный табак: он глубоко затягивался, втянув щёки, а затем молочная дымка выходила через слегка раскрытые ноздри, кружила над взлохмаченными волосами облачком сливок, белым мазком пестрела в прозрачности воздуха. Он требовательно целовал меня, и эти поцелуи были на вкус, словно бессонные ночи, жажда и злоба, оседающая на кончике языка пеплом с холодком мяты. Покрепче обернувшись в тонкое одеяло, я пожалел, что время утекало сквозь пальцы: солнце село за горизонт, и хотя древнее могучее сердце на нижнем этаже билось в ровном покое, вскоре его точному ритму предстояло ускориться, став аккомпанементом для тихого шелеста приоткрывшихся ресниц. Подойдя к Дэниелу, я невесомо очертил рукой контур расслабленных плеч, пуговиц на рубашке, бровей и посеребрённых бессмертием скул: раскрываясь на вдохе, грудная клетка слегла поднималась, волной распространяя это движение по всему телу, и тогда подушечки пальцев оказывались в опасной близости от его кожи. Не помню, чтобы до обращения он спал настолько безмятежно и крепко: стоило лишь войти в комнату, как веки, пусть на мгновение, но открывались, невзирая на играющие в крови алкоголь и наркотики. Инстинктивный страх подсказывал о моём молчаливом присутствии: тот страх, что помогает жертве учуять затаившегося вдалеке хищника, первобытный трепет, заставляющий всё живое убегать и прятаться, встретив того, кому не посчастливилось носить печать смерти. — Арман?.. Пальцы замерли в последний момент, остановившись в паре мгновений до прикосновения. Произнесённое тихо, практически на грани слышимости, моё имя слетело с его обкусанных губ с несвойственным надрывом, почти осязаемой мольбой и затихло удушливым, вязким сомнением, что просьба будет исполнена. Словно не веря в моё присутствие, затуманенный остатками сна разум пытался отследить произошедшее: вампиризм окрасил прежде блёклые глаза в яркий, почти кислотный фиолетовый, и они внимательно изучили распущенные локоны, едва заметную вежливую улыбку, обнажённые плечи, с непониманием остановились на искусанной шее. Сбросив оцепенение, я подошёл ближе и, заинтригованный, посмотрел на него сверху вниз. Без сомнения, хитросплетённая паутина из созависимости, вожделения и контроля чудом уцелела в разрушающихся лабиринтах его мозга, и даже обращению не под силу окончательно разорвать её хрустальные нити. Ещё выпадет шанс, чтобы проверить на целостность рычаги давления, усовершенствовать виртуозные сочетания переплетений соблазна, объединить волокна отторжения и привязанности, украсить сеть болезненного влечения узором порочности. Терпение, ведь сейчас он ни на что не годится. Как эти очаровательные, бесполезные маленькие деревянные фигурки — такой же бездушный муляж, призрачное подобие, неубедительный слепок себя самого. Обойдя круглый стол с незакрытыми красками, древесной стружкой и разбросанными кисточками, я подошёл к комоду, отыскал глазами весьма убедительно сделанную кошку и, обхватив за основание, поднёс ближе. Усы на мордочке, аккуратные ушки, носик и когти на лапках запечатлены в дереве умелыми движениями скальпеля. Возможно, даже не одного — для подобной работы могут требоваться несколько лезвий разной толщины. А для росписи наверняка использовались очень тонкие кисти, чтобы детально изобразить каждый волосок на пятнистом брюшке, перелив шерсти на ушках и длинном хвосте. Поразительно. Подобное терпение и искусство наталкивали на неприятную мысль — часами напролёт Дэниел доводил маленькую копию до совершенства с точностью и рвением, до которого мне было далеко. Пытаясь изменить юношу, я скорее проверял материал на прочность, чем прорабатывал все черты и придавал правильную, завершённую форму. Он обеспокоенно попросил: — Поставь на место… — Но мои пальцы разжались, и, за долю секунды перевернувшись в воздухе, фигурка с глухим стуком коснулась пола, описала круг и тут же закатилась под комод, вызвав на другом конце комнаты презрительное цоканье. — Прекрати. Повернувшись обратно к комоду, я отыскал аккуратно вырезанную лисицу и, легонько щёлкнув по основанию, опрокинул, вынуждая её медленно покатиться и, чуть задержавшись на самом краю, громко упасть, оставляя на паркете пятна невысохшей краски. — Здесь было тихо, — щелчок, и очередная фигура оказалась на полу, заставляя Дэниэла нервно сглотнуть, — и никто… — щелчок, — …не надоедал, — щелчок, щелчок, щелчок, — Чего ты хочешь?! — Зрачки лихорадочно двигались то к моему лицу, то к деревянным моделям. — Мариус хорошо о тебе заботится? Слишком обеспокоенный судьбой собственных творений, Дэниел отстранённо, практически безучастно кивнул. Ну разумеется, хорошо, мне ли не знать, насколько хорошо он умеет это делать. Однако, будучи истинным ценителем искусства, мой господин совершенно не выносит подделок. И ему не под силу воссоединить осколки обезумевшей души — даже если сможет найти и заботливо собрать практически все, то один, самый важный, составляющий основу всей композиции — этот осколок останется у меня. Дэниел обязательно придёт, когда Мастер бросит свои жалкие попытки найти утешение — придёт и попросит помочь вновь обрести целостность. Свисающий край одеяла осторожно соскользнул с плеч, и потревоженная движением ткань, пробежавшись по спине, поползла вниз, чтобы переливающимся каскадом упасть к моим ногам. Наши прежние отношения состояли из его чрезмерных и искажённых желаний; моего равнодушного и немного высокомерного голоса; поцелуев, которые казались ему твёрдыми и холодными, а мне — излишне нежными, неспособными до конца удовлетворить, испытывающими и без того переполненную чашу терпения. Противоестественный союз, ведь каждому нужно своё: человеку — человек, чудовищу — чудовище ещё ужаснее, чем оно само. Прикосновение к коже, напоминающей прохладный фарфор, всегда порождало в нём тандем восторга и суеверного страха, напоминало о моей истинной природе, играло на контрасте с безупречными чертами лица. Он обожествлял моё тело. Однако с самого начала стало очевидно, что однажды Дэниелу предначертано его возненавидеть. Прежде незнакомое, безумно-горькое выражение фиолетовых глаз проникло в моё сознание, паутинкой трещин расползлось по сердцу. Неужели обращение позволило разглядеть недостатки, сглаженные несовершенным взглядом смертного? Неправда. Зато укусы на обнажённой коже красноречивее любых, даже самых жестоких слов. И в следующий раз, когда мальчик будет пить эликсир жизни своего покровителя, обязательно осознает, кого на самом деле Мариус так отчаянно ищет среди его воспоминаний. Мысленной связи не потребовалось, чтобы догадаться, насколько пустой показалась юноше его собственная шея, не имеющая никаких доказательств пылкого вожделения, до чего отвратительными ощущались запястья, не покрытые багровыми пестреющими синяками, а кончики ногтей — девственно чистыми, не впитавшими крови с расцарапанной спины любовника. Мне хватило ничтожной доли секунды, чтобы покинуть комнату и оказаться на лестнице, вновь оставив его, потерянного и обозлённого, самому справляться с накатывающим, неподконтрольным помешательством. Вопреки всему, Дэниел остаётся одной из самых завораживающих и любимых игрушек.***
Неистовая буря обрушилась на ночной лес, заполнила воздух облаком снега, взвыла морозным вихрем, испугала животных, попрятала их по спасительным норам, дуплам, берлогам, гнёздам и пещерам. Она проникала в покрытые мехом тела, разнося поверхностное, испуганное дыхание и учащённые удары сердца. Но, укрывшись от непогоды, звери находили покой, делившись теплом друг с другом. Прижав к пушистой головке ушки, горностай тщательно вылизывал нежную шерсть детёнышей, сытых от материнского молока и наивно заснувших, прикрыв хвостом мордочку — зачем пытаться понять капризы природы, ужаснувшие взрослых особей, если те всё равно охраняют сон и безопасность? Суетливая и юркая, белочка покрутила в коготках кедровый орешек, чтобы крепкими резцами разломать скорлупу и достать ароматный, маслянистый плод. Метель спутала распущенные волосы, взметнула алую рубашку и снег забился под ворот и рукава, поближе к бессмертному телу — единственному, чей холод мог соперничать с его. Моя же плоть не знала иных холода и боли, кроме собственных, пожалуй, за исключением моментов, когда её касались древние мраморные руки в светло-голубых трещинах-венах. Подобное всегда обречено стремиться к подобному? Мы ищем понимание спутника, в чьих силах разделить бремя, или свет чужих пороков слепит, позволяя закрыть глаза на свои худшие проявления? Из года в год, из тысячелетия в тысячелетие смерть возвращается к смерти, ненависть к ненависти, любовник к любовнику?.. Головная боль иглами впилась в виски… Когда плат Вероники толкнул меня на акт самосожжения, под покрытой корочкой и язвами кожей кровь ощущалась отвратительно горячей, густой и почерневшей. И всё равно оставалась кровью. А что за пустая, разбавленная жидкость, жалким ручьём плескающаяся сейчас в артериях, будучи неспособной наполнить их целиком, превратившись в полноводную реку? Никто не пил из меня настолько всепоглощающе жадно, осушая до основания — Мариус умудрился и в этом стать первым и единственным. На кладбище Невинных мучеников мне казалось, это закончилось. Наивная, несовместимая с действительностью мысль тешила моё самолюбие и в Театре Вампиров, и после дешёвого романа Лестата, и даже встреча спустя века почти не заставила сердце дрогнуть. Озлобленное и циничное эго подсказывало, будто зная начало, можно определить и конец. Но сейчас наша связь представлялась мне солнечным лучом, который выходит из лона небесного светила. Огибая препятствия, уверенно игнорируя сгущающийся вокруг мрак, он устремляется в бесконечность, прорывая ткань тех ничтожных границ, которые в состоянии увидеть и осознать разум. Даже если конец есть, никакой жизни не хватит, чтобы его отыскать. Как бы далеко не занесло свет в чертоги вселенной, он останется жить, пока цел его источник. На самом деле страшно узнать, каким он может оказаться в конце, если уже сейчас, преломлённый от ударов судьбы, освещает нас лишь искажённым подобием себя прежнего. Что я могу дать Мариусу? Остатки схожести с некогда любимым учеником и последователем, вызывающие в нём мучительную тоску? Меня тяготит его внимательный, испытывающий взгляд: будто стоит лишь дотронуться, разбудить, и века отчаяния сгинут в пучинах памяти, отступив перед обещанием удовольствий. Разве Мастер перестанет оберегать образ Амадео в своём сердце?.. Твёрдый в собственных убеждениях, неизменный философ и учёный, он остался верен собственной правде — моя же правда заключалась в постоянных душевных метаниях, до конца не сформированная и не обретённая. Эти пятьсот лет показались ему мгновением, а для меня составляли целую жизнь. Он любит меня. О, как же он любит слепой, эгоистичной, непреодолимой любовью, в точностью такой же, как и моя. «Твоё место лишь рядом со мной!» — кричит она бесполезно, ведь клятва нарушена. А я не хочу давать новых клятв. Дорогие Бенджи и Сибил… Маленькие ангелы-хранители, пытающиеся даровать спасение грешной душе. Скорее бы вернуться в Нью-Йорк… Билеты в иммерсивный театр куплены на завтрашнюю ночь. Не терпится снять с плечиков серебристый классический костюм и, пренебрегая рубашкой и правилами приличия, накинуть пиджак прямо на голое тело; затем, покинув гардеробную, я перейду в комнату с драгоценностями, чтобы надеть кольца, подчёркивающие изящество тонких пальцев. И, разумеется, дополнить образ относительно спокойными молочными туфлями — выбирая для меня очередные обновки в дизайнерском бутике, мои компаньоны решили, что будет справедливым дать актёрам хоть какую-то фору. Хороший вкус Бенджи в сочетании с экстравагантностью Сибил — взрывоопасная смесь, объединяющая высокое искусство и дерзость. Я беспрекословно примеряю всё, стоит им лишь указать на вещь, при условии, что ткань не имеет синий оттенок, а фасон не слишком отсылает к прошлым эпохам. Но, хотелось бы верить, и этой боли суждено уйти. Мои спасители отличались удивительной способностью излечивать старые раны просто своим присутствием. Сердце, покрытое рубцами настолько, что полностью из них состояло, ступило на путь исцеления — так почему обновлённая, живая ткань временами кажется такой чужеродной? В начале захлебываясь от желчи, душа с благодарностью приняла лекарство — и как она воспользовалась столь милосердным даром? Что толкает её возжелать яда, который разъест плоть, оставив новые шрамы? Как там Бенджи говорил? Ах, да, незакрытый гештальт. Два слишком простых слова, пытающиеся вместить историю длинною в несколько столетий. Иногда фантазия рисует до ужаса реальные образы отобранной жизни — влажный тёплый сирокко, петляющий между каналами; мой господин, стоящий у окна палаццо, чтобы полюбоваться мерцанием последних лучей заката в водах лагуны; высокие потолки, преумножающие беспечный смех, оборванный величественным поцелуем; сладкий аромат фруктовых деревьев во внутреннем дворике; рука, осторожно сжимающая моё плечо в классе для живописи. Срок, требующийся смертным, чтобы состариться и начать задавать вопросы, истёк бы и вынудил нас, оставив достаточно средств и назначив управляющих, покинуть город, ставший колыбелью нашей любви. Возможно, наш путь пролегал бы в раздираемую междоусобицами Англию? Или Испанию, насаждающую католицизм, но живущую в красоте Востока? Когда первые значительные изобретения сотрясли общество, сталкивая последователей веры и приверженцев гуманизма, а шнуровка рубашек исчезла с изобретением пуговиц, и на белоснежных рукавах засверкали первые запонки, хвалёная готовность идти в ногу со временем изменила бы нам обоим, оплакивающим печальный конец пышущей роскошью эпохи Ренессанса. Я вижу нас, поглощённых азартом карточной игры в кругу французской аристократии при дворе Марии-Антуанетты, покоряющих Облачным даром высоту Эйфелевой башни, достающих кошельки со звенящими монетами на базаре Стамбула. Не сомневаюсь, что сменив тонкие чулки на удобные брюки, мы бы вскоре влюбились в драматизм рубашек с жабо и строгих кафтанов, обрезали волосы каждую ночь или прятали их под шляпами-цилиндрами в дань новой, непривычной моде. Высокие кровати с балдахином сменились бы на простые и низкие, но шёлковые алые простыни оставались бы неизменны, и кожа Мариуса светилась бы в лунном свете, а итальянский акцент проскальзывал сквозь грубость немецкого и тихий звон чешского. У нас могло получиться? Как долго мой пытливый ум продолжал бы безоговорочно следовать по протоптанному пути? Через сколько лет я бы набрался смелости искать собственную истину, не удовлетворяясь его убеждениями? Или, будучи полностью поглощенным своим любимым, я бы следовал за ним везде и всегда? Нет, звучит слишком просто, чтобы оказаться таким на деле. Что-то непременно пошло бы не так. Мы бы точно ссорились с самого начала из-за Бьянки — он, обретший во мне спутника и уважающий человеческую красоту; я, не желающий с каждым годом все ближе подпускать ее к смерти. В соборах во всех странах Европы, завороженный изяществом архитектуры и платоническими, откровенными фресками, Мастер бы обхватывал мои соединённые молитвой руки, поднимал с приклонённых колен и старался увлечь моё внимание игрой света в отражении церковного убранства; задумчивый и раздражённый, он стал бы изнывать от непринятия Акаши, ведь я уверен — расчетливая стерва меня бы не приняла. Стоило бы поднести к застывшим ногам кубок, чтобы с трепетом их омыть, или поставить новые цветы, как, эгоистичная и безмолвная, она бы дала понять Мариусу одним взглядом, насколько презирает меня. Испугавшись божественного гнева, он в конечном итоге запретил бы мне вход в святилище. Какое из стремлений его души одержало верх — тяжкий долг или любовь, вызванная моей уступчивостью и привязанностью? Не оказался бы я на месте Бьянки? Насколько же легко ему далось прикрыть стремление вернуть Пандору якобы насильственным приказом своей Царицы!.. Нет, все пустое… Мне нужно в Нью-Йорк, к звенящей мелодии Аппассионаты, к блеску ночного мегаполиса… Приближающиеся огни городка, мелькавшие сквозь деревья, усилили нетерпение. И когда лес кончился, отступив перед натиском цивилизации, а неразборчивые животные порывы сменились манящими людскими желаниями, жажда окончательно мной овладела. Ощущение шершавого асфальта под ступнями, запах крови и пота, обрывки щебечущих голосов и наивного смеха, раздающегося в тёмном ночном переулке, еле прикрытые короткими юбками стройные ноги, отстукивающие ритм каблуками, звон браслета на запястье, глухое прикосновение помады к губам — всё неестественно стихло, стоило поддаться порыву жестокости. В нетерпении руки вцепились в нежное тело, порождая в нём агонию, высвобождающуюся вместе с хрустом костей. Разорвав горло, я пил из него совершенно демонстративно и грязно: персиковая кожа истончилась до полупрозрачности, превращая девушку в хрупкую нимфу с выпирающими рёбрами и стеклянными сферами вместо глаз, в которых уже отражался туман подступающего забвения. Жизнь в самый последний раз отчаянно вспыхнула красотой, что обретается лишь на пороге смерти. Мгновение — и вся она потускнела, стала безликой, будто кукла, и холодной как камень, чьё тепло бесследно исчезает, осиротев без солнечного жара. Моя мёртвая фея с переломанным позвоночником повалилась на мокрый асфальт безобразным, перекошенным мешком. Сокрыть следы? Нет, стоит снизойти до того, чтобы внести разнообразие в тихую, размеренную жизнь затерянного среди хвойных лесов пентхауса. Пусть это станет очередным прощальным подарком — таким же приятным, как перемена в настроении Дэниела и мои кровавые поцелуи, всколыхнувшие и без того дикую, неистовую тоску. Не сомневаюсь, как истинный джентльмен, Мастер высоко оценит подобный жест. И мысль о его злости и желании поквитаться опьяняла. Северное, холодное, почти жестокое величие на мраморном лике сменится горькой усмешкой, окрасится недоверием, треснет сомкнутыми губами, рассыпется и осядет тяжестью на полуприкрытых вéках. От резкого, несдерживаемого благоразумием удара кровать сломается посередине, взметнув облако дубовых щепок, с лёгким броском бархатное кресло окажется в камине… И стоя посреди спальни, тяжело и гневно дыша, борясь с собой, он всё же надкусит кончик языка — ведь моя кровь до сих пор шепчет откровения в его венах, убеждает вновь испробовать из первоисточника, искушает, доводит своим вкусом до исступления. И когда её голос затихнет, трезвый разум зацепится за причину нечестного манёвра, отыщет непреложную истину: попытки ранить — вовсе не тщеславие победителя, а признание поражения. Пытаясь вести двойную игру, я потерял бдительность и обнаружил, что скучаю по тому, какую свободу дарует его контроль надо мной. Опьянённый истомой, я обхватывал плечи Мастера со всей силой, что заключали мои бессмертные руки, и тогда нетерпеливые, обагрённые сладострастием поцелуи горели на моих щеках, заставляя забыть о нравственности. Его уговоры — проповедь, мои восторженные стоны — литания. Сплетаясь и играя, наши языки ласкали кончики друг друга, дразнили припухшие от пылкости страсти губы. И похоть воплощалась в таинство, а в извращённом причастии тела и крови заключалось больше святости, чем в кротости монахов или христианских иконах, чьи обезличенные черты на протяжении столетий тревожили мой дух. Наша обоюдоострая привязанность — наипрекраснейшая из болезней, самое мучительное объятие и наивысшее упоение, призванное диктовать законы того, кем мы были, кем являемся, кем нам ещё предстоит стать. Милый Дэниел вскоре устанет прятаться от мира и возжелает развлечений, которые дарит бессмертие, а поиск утешения друг в друге не сможет полностью удовлетворить их обоих. Через сколько совместных убийств и вежливых разговоров они разойдутся окончательно?.. Но когда покинутый всеми Мариус появится на пороге Врат Троицы и вместо приветствия запустит руку мне в волосы и резко притянет для поцелуя, я буду знать: отсчёт начинался сегодня. Любовь моего господина обречена, будто прикосновение кисти, эгоистично стремящееся перекрыть рисунок уже готовой, мрачной картины, что когда-то была закончена за него — сколько слоёв не наложить, тёмным очертаниям предопределено проглядывать сквозь светлую краску. На испорченном холсте не выйдет шедевра. Я бросил ему вызов: так пусть же продемонстрирует талант в последний раз, покроет полотно моей жизни мазками роковой, беспощадной одержимости. И цвет её будет тот же, что у маковых бутонов, роскоши, тревоги, греха, пестреющего заката, опасности и, в конце концов, крови — глубокий, дразнящий, чарующий оттенок. Пламенно-красный.