Три момента взрыва

R
Завершён
автор
umyul соавтор
Фэндом:
Размер:
11 страниц, 4 840 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
Больничные стены, пропитанные духотой спирта, перемешанного с мочой и кровью, однотонно серым цветом рябят в глазах, давя на саму радужку отдаваясь в полной будто камней голове ударом кирки по вискам. Он вдыхает полной грудью кислород задыхаясь и откашливаясь, выхаркивая, на обшарпанный временем темно-зелёный пол, с забывшейся невымываемой грязью в швах, угольную пыль, оседающую на языке фантомным толченным камнем глубоких шахт. В пальцах мозолистых, с окровавленной кутикулой и ломкими слоящими ногтями, сжимается желтоватый, перечирканный вдоль и поперек, лист бумаги обветшалой, тепло которого по телу разливается тягучим бременем, с хрипящим тревожащим шепотом: «Ты можешь добыть всё это золото». Мягкая, едва уловимая тень от приглушенного желтого света, заносит руки на его головой, словно касаясь грязи копны черных смолистых волос, пропахших порохом динамита: «Давай, забери это золото, что старику жить-то осталось», — едва ли уловимый шепот на грани реальности и галлюцинации, существующий в тихом потрескивании лампы накаливая. Нортон облизывает ряд обколовшихся черноватых зубом, раня зернистый пересохший серый язык об отколотый острый клык. Пальцы трясутся мелкой дрожью, облаченные в тепло тени разросшейся, словно на руку схватила, направляя невесомым движением в глубину неявно выраженной тьмы. «Кто тебе поможет то, кроме самого себя?» — приторно горькая и ядовитая, как позеленевшая картошка, мысль по разуму усталому растекается, ложась на плечи тяжелым грузом руд да камней, давя тощую на шею петлёй толстой, давя на щитовидку тонкой плотной проволокой. Нортон кашляет в кулак, оставляя на грязных пропахших копотью и салом руках кровь, размазавшуюся по коже тёмно-красной кляксой. Он гипнотически смотрит на пятно алое, чувствуя привкус железа на языке и губах, слюну проглатывая словно вставший поперек горла ком. «Отвратительно», — расползается по животу, сворачиваясь в тугой узел от шипяще-рычащего внутреннего голоса, растворяющегося и теряющегося в мыслях скомканных. Он выход из пропахшего спиртом и ударяющей под дых гниющей вонью смерти — тяжелая массивная дверь под его руками отворяется медленно, захлопываясь за спиной с грохотом обвалившейся шахты, от которого вздрагивает, поджимая пальцы ног, скребя отросшими ногтями тонкую ткань проношенных на пятке носок. Изморозь дождя, пропитанного смогом, падает ему на грязное сальное лицо, тая на коже, словно первый декабрьский снег, касаясь краёв пожелтевшей скомканной бумаги, обжигающей ладонь открытым огнем по свежей ране. Нортон шагает твердо, кривя лицо от мерзко-елозящего скрипа проржавевших чугунных ворот, ощущая на вдохе въедливый красно-черный смог и немой, и точно чужой, вопрос: «Думаешь он не виноват в смерти твоего отца?» — в безмолвном шуме нарастающего дождя вопрос звучит сокрушающим грохотом, от которого он беспомощно рот открывает, оборачиваясь назад на обветшалый захудалый госпиталь. За его спиной никто не стоит, кроме ровной тени с четкими контурами, растянувшейся по струнке смирно, вытянувшись подобно нити — неправдоподобно длинная и широкая, поглощающая капли дождя в глубокие трещины асфальта. Нортон на тень родную смотрит с ужасом обуздавшим, никогда не видевшего тени собственной, гипнотизирует продолжение жизни своей, не узнавая вовсе в широкой длинной тени себя. Он делает шаг вперед робко, боясь отделиться от тени на миллиметр: ногу приподнимает, в страхе поставить её на землю твердую. Вокруг всё замолкает в ожидании взрыва, разделении мира на до и после, дождь прекращает лить, останавливаясь в воздухе крупным бисером, ветер утихает в мгновение ока, застывши словно с открытым ртом. Нортон делает шаг под визг проехавшей на всей скорости машины, облившей, под хохот богатого джентльмена, его с ног до головы, и без того промокшего под дождем, водой — он шагает вперед потеряв равновесие от потери беспамятства времени, падая плашмя на мокрый грязный асфальт. Зубами скрипит в злости необузданной и въедливой, сжимая беспомощно и глупо кулаки, царапая отросшими ногтями мозолистые ладони. «Ненавижу», — откликается в груди тяжелым камнем, пожирающим и обгладывающем изнутри презрением солоновато-горьким, оседающее на израненном нёбе с ноющей болью кровоточащей десны. Он проглатывает кровь, смешавшуюся со слюной с яростью, крошащейся вместе с желтоватой эмалью на почерневших зубах. «Ненавижу», — вторит он за искушающим стервозным шепотом, лёжа обессиленный на мокром асфальте перед ржавыми скрипучими воротами госпиталя. «Да я бы ему! Да я этой бы скотине!» — в мыслях небывалых кулаками по заплывшей, пропитавшей вонь грязных фунтов и евро, британско-еврейской роже, отпечатывая на мягкой коже, не видевшей в жизни ничего сложнее сидения в кожаном кресле отца — и вздыхает обреченно, проведя побитым носом по шершавому асфальту, в попытке слиться с ним. «Да что ты сделаешь без денег?», — ужасающе холодный расчетливостью внутренний голос под дых бьёт, тут же удар жизни зализывая, мыслью, греющей как раскаленный керосин на ладонях, прожигающий мозолистую кожу: «Добудь золото, зачем думать о дяде, что умрет не сегодня-завтра?» И поднимается с асфальта, пряча под грубую, пропахшую потом и пылью шахт, униформу, заключает сделку сам с собой, размазывая по лицу прилипший дождь и грязь придорожных не вымощенных дорог. Плетётся вдоль слабо освещенных улиц, под возглас юных сорванцов, размахивающих газетами, как белыми флагами поражения, крича: «Новости! Срочные новости! Англия вступила в войну с бурами!» Он шагает хлябающими ботинками по промокшим расплывающимся дорогами, цокая лопнувшей подошвой словно дорогими начищенными туфлями, лелея томящуюся в разуме мысль: «Вот будь у меня деньги», — причмокивая, представляя утонченный вкус ароматной говядины, томящейся в томатном соусе, под зеленью и овощами. Воодушевленно вдыхает глубже, чуя лишь вонь разлившейся канализации у родных бараков, пропитанных сыростью частых дождей. Нортон в покосившийся от времени и влаги подъезд заходит, проводя рукой по обсыпавшейся побелке, проросшую сине-зеленой плесенью, следящей за ним свыше — глаза на неё поднимает, сверля бездумным взглядом болотного цвета пятно на светлой штукатурке. Фыркает презренно, поднимаясь по сгнившей обвалившейся деревянной лестнице, в мечтах ступая по лестнице из белого мрамора, начищенной до благородного блеска от хрустальных люстр. Промокшие до нитки ботинки оставляют след темный и грязный на полу хлипком, он воду стряхивает словно кот, поджимая пальцы ног в дырявых носках. «Богатство», — растворяется на языке сладким послевкусием сахара, вкус которого он запомнил в далеком детстве, рассасывая сладковатую слюну по нёбу, проводя языком по обломкам гниющих зубов. «Мы могли бы быть богаты», — шепчет некто другой ему в самую душу, обнимая само серде жаром: «Просто добудь это золото». Внемлет голосу незнакомо хриплому и каменному, но звучащий столь по родному тепло, вздыхая глубоко, отворяя косую худую дверь в пропахшую плесенью комнату барак. Запах влаги и соли ударяет в нос крепким кулаком и желанием уничтожить маленькую комнату в двенадцать квадратных метров. «Ненавижу», — рычит он, вторя внутреннему голосу, жужжащему под ухом, смотря на письма арендаторов, выложенные неровной стопкой на старо облезлой тумбе: «Ненавижу». И только желтой яркой канарейке в клетке улыбается приветливо, просовывая худощавые пальцы сквозь железные прутья, поглаживая нежное оперенье пропахшими копотью и пылью подушечками пальцев, говоря нежно: «Тебя это не касается, кроха». *** Вкус мелких камней, залетающих в его разбитый рот от тяжелых мощных ударов ногами, под мерзкий неостанавливающийся смех толпы, кружащий и кружащий над ним с надрывным писком желтой канарейки в клетке, кричащей чувствую тонкий запах газа. Разбитые ободранные губы щиплет от попавшей грязи в мелкие раны. Тяжелый ботинок давит на тонкую кисть руки, с давлением раскаленного до предела воздуха, желая переломать кости кисти; удар наотмашь потным, протёртым до дыр, сапогом оставляет вкус дерьма и крови, с выбитыми передними зубами, выпавших на пыльную дорогу. «Я вас убью!» — рычит внутреннее я, захлёбываясь в соплях и слюнях, глотая подступающую панику, смешанную с презрением и ненавистью, в невозможности что-либо совершить, как и канарейка в клетке, кричащая тонким голоском и размахивая крыльями в попытке улететь. Под тяжелыми ударами ног, смешивающих его с говном крупного скота, хрипит, присвистывая через щель выбитых зубов, сквозь пелену из слёз и грохот смеха: «Да я вас всех!» Мысли вылетают из головы вместе с отобранным перечеркнутым листом, измаранным в саже и жирных сальных пятнах — он хватает свободной рукой обидчика за ногу, получая лишь еще один пинок в спину, подобный удару ножу. Униженный, рычащий от злости и бессилия как старая собака, проглатывает оскорбления, переваривая в жгущую ненависть, опаляющую лицо. «Убей их! Убей!» — бурлит всё внутри него, опаляя жарким пламенем под высоким давлением, готовое взорваться оглушительным рёвом, поглощая огнём всё вокруг. Он только стонет жалобно, как битый брошенный пёс, хрипя от тупой боли в рёбрах, выплёвывая кровь, и слышит едва разборчивое средь слез и хрипов: «Отомстить им! Отомстить им!» — говорящее не его голосом, готовым к битве и безоговорочной войне без сомнений — в голове блестит взрыв ненависти, освещенный как сама идея существования и жизни, лелеянный голос внутренним тёмным и чужим. Кусок перечеркнутой бумаги блестит в лучах редкого горячего солнца, взошедшего над нечастым голубым небом Ирландии, предательски ярко и жизнерадостно светя в глаза, выжигая на бледных грязных щеках и зареванных покрасневших глазах несправедливости мира покаянного, блестя мягким золотом над его головой в руках обидчивом, мешающих его с придорожной грязью, держа золото в руках. — Отдайте! Отдайте! — кричит Нортон из всех сил, давясь слюной, стекающей по пересохшему шершавому языку, задыхаясь в отчаянном крике, тянувшись свободной рукой к листу, сиявшему в лучах солнца золотом недостижимым. Над ним смеются с высока, отвешивая тумаком, звучащим дядиным престарелым больным голосом: «Золота дурака!» — отдающимся в черепе вместе с тяжелыми ударами, будто удары солдат по колоколу, по голове забитой желанием мести слепой. «Отомстим им! Взорвем их!» — в отблеске солнца, режущего глаза, мерещится фигура высокая и твердая, хватающая его на грудки крича прямо в лицо слова эти. Нортон щурится, чувствуя грань между осязаемым и беспамятным, принимая на тело избитое, ещё один удар — вырубаясь в один момент, ощущая лишь жар постоянный, словно обнимающий его как мать родная. *** Узкие туннели шахты давят на разум громадным валуном, сжимающим легкие под тяжестью грядущего преступления, с милым скрипучим голосом в голове, повторяющейся навязчивой мыслью заедая: «Отомсти же им, помни что они сделали», — в голове раздается тиканьем часов, отсчитывающим секунды до преступления. Нортон динамит раскидывает по шахте будто листья, устилая всё в предстоящем взрыве, отзывающимся в душе сладкой приятной патокой. Сине-фиолетовые от не сошедших синяков руки дрожат крупно, в противоречии с разумом на гибель обреченную, смерти страшась в глубине души, всхлипывая, прокалывая километры фитиля по каменным хлипким коридорам, держащихся на деревянных подпорках. В сердце приятное чувство мести грядущей разливается, под звонкий смех в голове пустой от посторонних мыслях, только с голосом чужим: «Давай, взорви их!» — смешиваясь с чувством расставания обездоленного, душащего глубоко в горле ярким желтым опереньем и одиноким взмахом перьев. «Она без меня не выживет», — с тоской щемящей, вторит он себе, прокладывая длинные пути динамита, покрывающиеся каменной пылью, скрываясь в темноте шахт до момент яркого всполоха, играющего в его воображении горящим опереньем канареек. «Она бы и с тобой не выжила», — твердит внутренний голос, яростью брызжа, отравляя душу ядом, в сомнении томящем надоедливом. Отсутствием телесном обхватывая кисти трясущихся рук, крича с мольбой, жужжащей в разуме, от которой Нортон лишь голову вскрыть хотел, убив надоедливый чужой и родной одновременно голос, звенящий в ушах тишиной: «Они унижали тебя! Они презирали тебя! Они ненавидят тебя», — и точно смакует слова сия, закапывая глубже жалость всякую к людям снизу, сжимающих, как и он сам кирку да динамит. — Не надо, — щебечет как птенец совесть, перекрикиваемая рёвом злости воплощенной и облаченной, пожирающей тело и мозг Нортона ложками, будто звенящую тишину вокруг, разбавляемую тяжелым дыханием, отражающиеся от стен и уползающее вглубь шахты. Он игнорирует собственную совесть, готовясь поджигать её вместе с фитилём ползущим дьявольским огнём, под вырисованную под глазами злобную ухмылку. Тишина. Гнетущая тишина перед взрывом тревожит разум и остатки совести, схваченной железной крепкой рукой чего-то, засевшего в голове липкой пакостью и грязью — он сидит не шелохнувшись, прислоняясь вспотевшей спиной к теплу камня легко обрушаемого. Дышит тяжело, положив руку на вздымающуюся грудь, утирая слёзы скупые, бегущие по щекам серо-черным. Нортон взглядом темно-красный камень буровит, прикрыв от усталости глаза, думая лишь: «Это конец». Пальцы гладят холодный рычаг, взорвавший всё вокруг, проводя мозолистыми подушечками пальцев столь нежно насколько может. В голове умолкло всё: ни совести, ни внутреннего эго, желающего взорвать всё, ни собственных пугливых тревожных мыслей, перебиваемых криком навязанных идей — всё стало бездонной и необъятной пустотой, звенящей в ушах железным отзвуком кирок о камень. Нортон языком проводит по небу, ощущая железный привкус от незаживших ран на месте выбитых зубов, причмокивает слюной, раскрывая рану больше, чувствуя соль крови на прокусанном и порезанном языке. В пустоте мыслей забывает, как дышать, сидя с открытым ртом, в ожидании толчка в спину, подхватывающий на порыв ветра необдуманных решений от звенящей пустоты в голове. Желанная тишина несколько минут назад — удручает гулким холодным одиночеством, пробирающимся под перештопанную застиранную рубаху; Нортон сидит, глядя на синие, с красными кровоподтёками, ладони, сжимая до боли и шипения. Он отодвигается от детонатора едва, елозя задницей по неровной каменной стене. «Не делай этого ведь…» — слабый голос совести заглушается действиями будто не его — без предупреждения и криков грозных в голове. На побитых руках ощущается мягкость сухого воздуха, давящего крепким тяжелым движением на рычаг детонатора, обрывая сомнение любое, в грохоте нарастающем. Крики алого ада смешиваются в поднявшейся каменной пылью, застилающей легкие толстым слоем пыли, оседающей всюду как грязный от смога заводов первый выпавший снег. Грохот и крики закладывают уши тугой серной пробкой, заглушая льющиеся крики агонии, проникающие в самое сердце. Нортон сидит ошарашенно, улыбаясь нервно, скаля выбитые гниющие зубы в неестественной улыбке: «Свобода», — шепчет он сквозь нарастающий шум всплесков взрывов. Нортон вдыхает раскаленный крикливый воздух, пропитанный отчаянием нарастающим, глотает его жадно, ощущая, как давит на легкие грохот падения пещеры. Мгновение — Нортон ползет, пытаясь встать и убежать, но огромные валуны падают около него, убивая с грохотом надежду призрачную. Мгновения — красный яркий огонь бежит к нему через завалы, ползя по сухому дереву обрушившихся подпорок, нагоняя его, ступая на пятки. В поражении собственном падает обессилено плашмя, обжигаемый огнём жгучим и праведный под тишину умершей и разочарованной совести. Вздыхает в последний раз, глотая гарь и пыль в больные лёгкие, скребя отросшими ногтями по валящимся камням: «Это конец», — думает он, пока не чувствует обжигающую силу, вскипевшую в нем как чайник, кричащая во весь голос, перебивая непрерывные взрывы, грохочущие в ушах: «Не умирать!» — он чувствует прикосновение, оживляющее и горячащее на правой щеке, сжигающей тонкую, светлую грязную от копоти и сажи кожу. Кричит от боли, крика собственного надрывистого и звонкого не слыша, срывая связки горла в агонии, охватившей тело проникновением тысячи ножей, ковыряющих заплывший сине-красно-фиолетовый глаз; мерещится раскаленное дыхание постороннее, вырисовываемое в миражах тонкой длинной, долговязой, фигуры, вдыхающей жизнь саму ему, возвращая душу на место — и за руку тянет, словно невесть кто, помогая выбраться из ада самим созданного. «Ты у меня жить будешь, не дам сдохнуть», — слышит назойливый хрипящий голос в голове, тянущий его с усилием воли наверх к поверхности, через завалы камня и огня. Он тела своего не чувствует, двигаясь словно не сам, давясь соплями и слюной, пытаясь разгрести мешающиеся камни голыми облезлыми сине-фиолетовыми руками, дрожа как пожелтевший осиновый лист, под настойчивым твердым голосом, словно обнимающий его ослабшее уставшее тело одним невесомым прикосновением: «Живи! Живи кому говорю! Не смей подыхать!» — Нортон вверх ползёт на последнем издыхании, не чувствуя на грани жизни и смерти боли всякой, застывшей на его лице поцелуем кочерги из чугунной печи. В глазах темно становится, тьма расплывающаяся сливается с болью нарастающей, прогрызающейся через плоть до самых костей — и воет протяжно от агонии, сжирающей изнутри, поддерживаемый голосом навязчиво нежным, успокаивающим: «Ты выживешь. Мы выживем», — помогающий пробираться выше через черноту угарного газа, захватывающего легкие черной вязкой гарью. Тонкий луч света, пробивающийся как спасение сквозь глыбы камня, веки глаз ласкает нежно — и тянется Нортон к нему со всей силы не его, ощущая прилив адреналина в груди готовой взорваться как динамит. Он кричит отчаянно голосом не своим, смешивая в крике отчаяние боли и надежду на спасение, не слыша, как через толщу камня и земли люди в панике кричат, разбегаясь в стороны, заслышав крики из горящей длинной могилы. «Мы выберемся», — внушает сила и дух внутренний, хватая его руками камни, положенные кладкой кирпичной, тратя силы, уходящие на действие бессмысленное. — Я жив! Я жив! Я жив! — кричит в пустоту задушенной агонии обидчиков, глотая последние капли воздуха, тянясь к лучу солнцу, предательски светящего на поцелованное пламенем лицо, — Не оставляйте меня! Я жив! Он тарабанит по камню обессиленно, сдирая кожу с сине-фиолетовые ладоней, окрашивая в грязно-красный цвет; ему голос внутренний, сухой и навязчивый, твердит без конца: «Не переживай, ты не один, ты не один, мы отомстили им, ты не один», — и путается в словах нагроможденных и монотонных, повторяющихся снова и снова, под слабые удары мягкой окровавленной руки по твердому камню. «Просто слушай меня, и мы выживем», — говорит голос, которому верит безоговорочно, проглатывая невысыхающие под температурой слёзы. Он ползет неведомо ему куда, по чужой указке из слов, сплетающихся в одно нечленораздельное предложение, которому следует бессмысленно и необдуманно, ударяясь всем больным телом об раскаленные стены. Нортон через землю не утрамбованную прорывается через усилие воли, выходя из могилы каменной на свет предательски нежный. Вокруг гам людской окружает, заглушая робкий внутренний навязчивый голос, твердящий: «Мы выжили», — а Нортон, дыша тяжело в небо бело-серое, скомканное как бумажный лист, смотрит, шепча губами без звука и шелеста: — Небо всегда было таким тонким. *** Резкий запах медицинского спирта режет обожженное лицо горько-кислой духотой, заполнившей серо-синюю палату — Нортон лежит неподвижно, почти не дыша, взглядом замыленным черным и расплывчатым сверлит серый потрескавшийся потолок, вдыхая обожженными легкими, стиснув зубы от зудящей въедливой боли. Грубая ткань бинтов и перевязок вгрызается в красные свежие ожоги, словно голодная псина в свиную кость, неровным необработанным концом впиваясь в ослабшее тело, лежащее на застиранном постельном белье. Вонь спирта, режущая ткань перевязок, боль ожогов и шрамов, ползущих по лицу как черви в разные стороны, и гулкая пустая тишина в голове, отдающаяся в разуме стуком колес вагонетки о рельсы, — всё смешивается во рту кислой желчной слюной, скатывающаяся по пересохшему языку в горло. Нортон кашляет неловко, чувствуя, как при каждом резком движении ползущие по лицу швы лопаются, раскрывая раны наружу — он бьёт себя по груди, лёжа на спине содрогаясь от слюны, попавшей не в то горло. Глухой кашель и удары по груди заглушались стонами соседей по палате, воющие подбитым зверьем вразнобой, пока он пытается прокашляться, глотая больше густой желчно-кислой слюны. Пораженно открыв рот, Нортон в дыхание размеренное вслушивается, прикрывая уцелевший глаз ладонью, ощупывая мозолистыми шершавыми подушечками пальцев шрам, на месте толстой и пушистой брови, проводит по грубым нитям, перекрывающие лицо вдоль и поперек. «Какой ужас, единственный выживший», — слышит он разговор за тонкой фанерной дверью, скрывая кривую ухмылку под пустоту и тишину внутреннего въедливого голоса, ушедшего под раствором обезболивающего по вене, как утренний туман: «Я не думаю, что он будет сейчас разговаривать», — слышит в ответ, перед тем как дверь с тихим скрипом открывается. — Мистер Кэмпбелл, к вам журналист, он… — Нортон речь скомканную пропускает мимо себя, вдыхая полной грудью запах сырости, принесенный с посетителем нежданным, которого он не видит сквозь темно-серую пелену. Поворачивает голову рефлекторно вправо, слыша скрип подвинутого стула и шуршание одежд, сминающихся под телом на качающейся табуретке. — Мистер Тайлерсон, думаю, вы обо мне слышали хоть раз, — он чувствует, как мощная рука рассекла воздух, по направлению к нему, держась протянутой в воздухе для рукопожатия, но Нортон не реагирует, игнорируя движение всякое, прыская в глубине души ядовитым: «Гребанные богачи», — желая выхаркать вместе с презрением высокомерно-пафосное «мистер». Он молчит протяжно долго, игнорируя существования журналиста, почти нависшего над ним. «Мистер Тайлерсон, он не видит вас», — слышит Нортон со стороны, медленно выдыхая, в мечтах надеясь, что не было заметно облегченного вздоха. Чувствует нутром, как отодвигается рука, ложась на тонкое скатавшееся ватное одеяло — неприятная едва уловимая тяжесть остается на теле, незримым присутствием тупого легкого предмета. Нортон не шевелится, уставившись в темную дыру светло-серой стены на звук, представляя размытый силуэт тощего белого мужчины, укрытого толстой тенью, рисующей черным мазутом и широкими мазками черты лица кляксами; напрягается всем телом, ощущая легкое угрожающее прикосновение широкой ладонью к забинтованной рукой. — Мистер Кэмпбелл, вам не кажется это подозрительным? — его выверено холодный голос проникает в сердце режущей тревогой, зиждущейся на мысли взрывающей разум с глухим ударом ручки о дерево тумбочки и мучительных стонов соседей по палате: «Меня раскрыли?» — виду не подаёт, взмаливаясь бездумно в небеса, под пристальным пожирающим взором мистера Тайлерсона, острым взглядом распаривающего кривые швы. Он погружается в молчание глубокое, затаившись в глухонемом разуме, без въедливого голоса со стороны, настырно-высокомерным взглядом обводящего каждого в поле зрения, поджигая воспоминания, будто фитиль динамита — ожидает следующего шага, как запуганная собака, тощими бедрами вжавшись в матрас худой и тонкий, сквозь который ощущает панцирную сетку дешевых кроватей нищих больниц на окраине. Подушечки шершавых пальцев касаются его ожогов, ослабляя хватку бинтов на свежих мясных ранах, отросшим ногтем мизинца проводя линию, грани боли и непонимания происходящего, отдающей жгущей горечью в желудке, медленно скручивающегося в ожидании удара. Нортон смотрит сквозь руку мистера Тайлерсона, ощущая тонкий палец в миллиметре над месивом алым из швов и бинтов, чувствует, как не движется ничего вокруг него и только ноготь мизинца, словно остриё ножа, угрожающе нам его ранами висит. — Вы единственный выживший и говорите, что это была случайность? — натянутые нитки, вшитые в плоть, соединяя лоскуты кожи, будто лопнуть готовы от точечного мягкого прикосновения мистера Тайлерсона к незажившей плоти — он смешок приглушенный слышит, шипя от наваждения подступающей боли, которую в горле душит сквозь зубы, лицом не двигая. Он застывает на месте, ощущая, как скребет отросший ноготь вглубь раны, едва сдерживая светлыми нитями, кровь бисером сочится, окропляя обожженную кожу — Нортон сидит, неподвижно рот открыв, голос, потеряв в глубине души и горла, в желании закричать, но может только безмолвно рот открывать, чувствуя, как трескаются губы сухие и безжизненные. Грязный палец копошит плоть раскрытого мяса, словно разминая землю, проникая глубже в суть естества, собирая ошметки мяса под обломавшимися ногтями — Нортон хрипит сдавленно, черви впиваются в кожу, проедая лицо изнутри, как гнилое червивое яблоко. В разуме смешивается невидимая черная реальность и неясность вколотой иллюзии в вену, кишащей в голове звенящим отзвуком расползающейся боли, обвивающей руку крепкой хваткой кандалов. Пронзительный крик звучит как заглушенная бездна заложенных ушей после взрыва, лицо обжигает пылью раскаленных камней в колющей агонии прикосновения к обожженной коже — швы разрываются от застывшей гримасы ужаса, окунутого в нагретый плавленый воздух узких шахт. Черви вылезают из ран кишащим роем, расползаясь по лицу бежавшим холодным потом, кусают бровь, вгрызаясь в мясо с ощущением щипания, как щиплет порезанный язык от грязи. Левый глаз горит, мимолетным прозрением зрения, ощущаемого влагой на покореженной коже, и видит впервые за последние дни сквозь темень темный силуэт, обрамленный тусклым светом палаты в глади треснувшего зеркала. Средь крика, ругани и извинений слышит голос тихий, шепчущий на него в нем самом, пробуждая чувства, загасшие в обессиленных от воя лёгких: — Ну что, скучал? *** Растворенный мескалин вяжет язык с ощущением травы шершавым на нем, проскальзывая меж зубов выбитых, обволакивая гниющие больные осколки в экстазе холодящем и успокаивающем, пройдясь волной влажной по потному грязному телу, размывая грязь по коже, будто пыль придорожную улиц Лондона. Мескалин застревает в горле, не давая сглотнуть скопившуюся слюну, стекающую по губам сухим и обветрившимся, рвущихся как движения малейшего, на подбородок — тяжело дышать, как под давлением раскаленного камня, уложенного в коридоры узкие длинные, сжимающие тело в тиски гроба горящего и накаленного. В силуэтах, расплывающихся в темные тона, видение золота, стекающего лучами закатного солнца на стену тонкой ситцевой тканью, оседает на ресницах воспоминанием тонким меж правды и сна. «Англичанка», — Нортон тянет букву «и», касаясь языком режущих осколков остатков зубов, чувствуя как длинный блондинистый волос скользит по языку, проникая в легкие и опутывая всё внутри груди, сбивая дыхание под пронзительно гудящий писк мескалина, трещащего в разуме как мгновение до взрывая, поглощенное звенящей пожирающей тишиной. Тонкий волос впивается в мягкий посеревший язык, натягиваясь как тетива лука, под глухое «и», отпечатанное на нёбе, и рвется с неслышимым треском о шипение, трещащее в ушах, как горящая сухая трава. Пианино звонкими нотами стучит по ногтям, как отбойный потолок, заколачивая золотые локоны под ногти отросшие и грязные, с оседающей щиплющей грязью на языке, проникающей в тонкие царапины, блаженной дурманящей болью. Плотный звук окружает его теплотой воды в материнском чреве, снимая старую сухую кожу, остающуюся на пальцах трухой серой, смешавшуюся с протяжно заглохшим «и», проникшем в желтизну окунутых в золото обоев. Нортон от реальности осязаемого мира задыхается, игнорируя нежное касание холодного камня на веке слепого глаза, оглаживающее огромный шрам, касаясь свежестью деревень обожженное веко. «Богачка», — слышит в ответ расхлябанное и расслабленное единственное слово, застревающее на губах глупой снисходительной улыбкой с закрытым ртом, он хрипит заместо смеха на тень собственную, обвивающая его режущими камнями в теплоте чрева матери, гудящего от каждого её шага. Нортон утопал в объятиях самого себя, шепчущего едва разборчиво: «И никому ты не нужен кроме самого себя, а то есть меня», — перерезая беззвучное «и» и золотые локоны, перебивающим язвительным одиночеством, смешивая растекающееся золото лучей с зелено-серой плесенью, касающейся носа отголоском прошедшего. Зеркало сверкает холодом стали, вырисовывая тень заключенную в его глади, высокую и худощавую, мелькающую черным силуэтом в золотом отблески проникающего сквозь серые тучи солнца — Нортон с кровати привстает, глядя на отражение его-не его, живущее само по себе, отделившись от разума хозяина, вышагивая темным отражением по потолку. Вялое тело размазанное мескалином, как масло по батону, подтаявшее и капающее на пол мокрыми пятнами на пол, шагает на немых ногах к зеркалу тусклому, слыша шершавое: «Ну что ж ты, подойди». На него через ровную гладь смотрит эго внутреннее, засматриваясь на самого себя, размывая твердость стекла в мягкость субстанции. Темный дуб рамки золото солнца вбирает в себя, утопая в тепле безгрешности мертвого дерева, сверкая серостью хрипоты насевшей пыли. Он шершавым языком касается лакированного дерева, слизывая в экстазе тонкий позолотевший слой пыли, ощущая, как прилипают пылинки, проникая в глубокую рану от осколков зубов, смешиваясь с кровью в щиплющее «И». Ведет языком по зеркалу, вводя его в вязкость расплавленного стекла и в темень собственного эго, чувствуя на губах леденящий озноб от звонкой «И» раздающейся в ушах ударом колоколов и холодом обвалившихся камней. «Какой же ты все же идиот, раз согласился играть по правилам богатеньких англичан», — голос внутренний, искаженный в зеркале, льется черной грязью из рта в уши, холодные пальцы из растворенного зеркала к нему в рот проникают, словно ползущий паук, перебирающий лапками все дальше вглубь. Паук останавливается, исчезая в застрявшем в горле мескалине, смешавшись с едва слышимым стоном изо рта. Нортон стоит пораженно, слизывая растворенное стекло с губ, отдающее кислым железом, под лимонное: «И мерзко с тебя, и жалко». В голове скребется эгоизм застиранный, выливающийся в удар лбом по зеркалу, взрывающему ярким пламенем кричащее «и», осыпающееся каменной пылью с осколками разбитой поверхности зеркала, впившиеся в обожженную кожу лба, размазывая кровь по лицу. На подушечках пальцах скрипит глухой отзвук, смешивающийся с ритмом сердца, любовью к отражению наполненное. Нортон, ощущая тягость взрыва на шее и груди, да горячее тепло на губах и коже, целует битое зеркало и отражение собственное, вкушая на вкус сверкающую стеклянную пыль, слыша в тихом хрусте умирающее «и». — И ближе меня, у меня никого не будет, — слышит в нытье пианинных менуэтов, расчесывающих уши в кровь до гноя, и кивает только, проводя распухшим языком по сколам стекла, слюной и кровью самому себе в любви признаваясь, проглатывая ненависть к каменной трухе, оседающей на языке. И всё сужается до узких коридоров шахт, лопающихся под звонкий крик, смешавшийся с агонией, предвещающей смерть. *** Студёный воздух раздувает волосы, лаская оставленные на коже шрамы, целуя их холодным бризом несущегося с простора моря. Береговая линия размываясь от биения волн о песок, вымывая попадающиеся камки в кругленные формы, убирая резкость осколков, смягчая линии. На горизонте сине-серое небо сливается с темнотой вод, простирающихся вдаль и ширь, превращаясь в единое синее полотно, шуршащее разбивающимися волнами перед бурей. Нортон по сторонам глядит, вглядываясь в пустошь песков и моря, ощущая соленный запах, проникающий всюду и везде. «Какого…», — он договорить не успевает, замечая рослую худощавую фигуру самого себя, кисло-снисходительно улыбающуюся, стоящую по колено в воде, совершенно не шевелясь. Он смотрит на него в упор, взглядом пожирая, шаг вперед делает, ступая в темную воду в ботинке, ощущая тяжесть возникшую. Вода следы Нортона смывает, перемешивая с песком да вымывает в море песок, оставляя после себя лишь мокроту — он шагает неровно, влекомый неизвестностью происходящего, ответа ожидая на вопрос не озвученный. — Не переживай, это лишь твоё подсознание, а ты спишь. — Ага, пару секунд назад ел и пил, а теперь сплю, так? — он звучит злобно и неверующе, скрещивая руки не груди, от самого себя закрываясь, самому себе не доверяя ни на дюйм. На его слова усмехаются мягко, как над детским лепетом, и видит Нортон как шрамы его же на лице родном-чужом вырваны от несовершенства и уродства, оставляя только пустоту, через которую смерит на гон нарастающих волн. Всё шипит и рассыпается на песчинки, застревающие меж пальцев ног и под ногтями, в неслышимом эхе разливаясь по бескрайним волнам — перед Нортоном он сам на себя кричит, растворяясь морской пеной ы пучинах вод, к себе подходя тяжелым шагом, ощущая, как падают разгоряченные камни на плечи, попадая в соленую воду с брызгами. — Я на время взял твое тело, не переживай, я сделаю все лучше, чем ты, — и голос родной-чужой столь ласково-холоден, что мурашки по коже пробегают от смысла слов услышанных, внушая страх проникающий под кожу. — О чем ты вообще говоришь?! Расстояние сокращается в один миг, словно они никогда и не были двумя частями единого целого — он щеки Нортона касается каменными пальцами, очерчивая шрам идентичный, повторяя силуэт собственный, давя на обожженную кожу с блаженством не то садистским, не то мазохистским, и касается каменной пылью губ собственных напротив. Нортон на губах холод камня, перемешанного со стеклом, чувствует, рукой впиваясь в самого себя напротив, ответа ожидая. — Ты доверился богачам, придя сюда, в это злачное место, да позабыл ненависть нашу, не беспокойся, я все исправлю, — у эго его голос холодно расчетливый, убирающий волосы за ухо в нежно-трепетном жесте, и стоит Нортон испуганно ошарашенно, глотая ком, как тот что от мескалина рассасывался по языку. — Ты дурак полный! Я лишь ради денег всё делаю! — он тычет в грудь дырявую, чувствуя, как соскальзывая по мокрому камню палец, падая вперед в воду. Нортон голову поднимает, слыша смех приглушенный и тихий, видя, как материализуются слова дяди, отпечатавшиеся в закромах памяти клеймом «Золото дурака» — и возвышается клеймо эго собственного над ним, скрывая длинной тенью от темнеющего неба. — Не переживай, я все сделаю как надо, — и исчезает пылью осыпающихся шахт, беззвучно, только с гомоном бездны и пустоты за секунду до взрыва, оставляя его самого одного средь простора моря и песка, утопающего в небытие сознания. Нортон падает на колени, ощущая как вода захлестывает его, обжигая старые раны колючей солью, расплавляя холодом морской воды, бьющей в лицо и попадающей всюду. И глотает от соленную воду, утопая в воспоминаниях всплывающих, смеясь отчаянно и тревожно, с осознанием одним: «Во всем виноват только я».
Нравится 1 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)