♥︎
3 марта 2025 г., 14:27
Они как-то незаметно оказываются на террасе средненького заведения, ёжась от липких суккубьих взглядов, сигаретного дыма, отсутствия солнца. Лето, жаркое, душное, давно забралось за шиворот. Глубокомысленно сощурившись, Прасковья с жадностью обгладывает острый угол пиццы, наслаждаясь плавленым вкусом грибов и сыра. Гул голосов вливается в звуки улицы: шорох колёс и визг беспричинных гудков. Воспитанница мрака цедит молочный коктейль нарочито громко, потому что ей это позволительно, потому что — совсем немного, в порядке бреда — так хочется хоть на миг оказаться обычным подростком: незримая тяжесть давит хрупкие плечи. Но, если совсем уж по правде, Прасковья не знает, что те и делают.
Беспечно забив на еду, Ната трещит без умолку, захлёбываясь, вываливает все новые сплетни («Улита сказала мне по секрету», «Но ты — никому. Никому ведь, солнце?»); как до смешного нелеп Евгеша; как чучело «чемодана» вконец озверело, изгадив ей новую юбку; «А этот мужлан Арей…» — она колко стучит по столу багровым накрашенным коготком, возмущаясь скорей для проформы. Тарахтит, словно бешеный бронепоезд. Выплёвывает, выхаркивает чуть ли не с гландами. И всё неважное, глупое, мелкое — как тут иначе? Вихровой страшно опомниться и замолчать.
Если затихнуть, останется снова вспомнить: Прасковье — не-её-мальчика с длинными волосами, с долгими-долгими днями губительной непринадлежности (она бы разбила его лицо, чтобы прямо в тон платью, — она бы когда-нибудь обязательно сделалась нежной), а Вихровой — не-её-девочку с чокнутым котиком, противными слишком светлыми волосами, ломко-ловкими пальцами и тем кошмарным кольцом, с которым, Ната уверена, отвратительно целоваться.
Если позволить себе заткнуться, обеим придётся вернуться к вопросу о том, что они здесь делают. Брошенные, когда и бросать их некому. Скинутые за обочину за ненадобностью. Обе с любовью неправильной, «потому что ты тёмная», потому что достойной делают только крылышки. Скромненький клуб неудачниц. Двадцать девятое, кажется, заседание.
Хнык опускается рядом с нахальным «Как вы тут, девочки?» Скалится, подмигивает понимающе-кокетливым женским глазом. Хнык ищезает мгновенно, обронив галстук, к злости Прасковьи, успев за секунду до Тартара.
Нате вдруг хочется плакать, реветь, как маленькая, чтоб тушь потекла, и подводка, и слиплись ресницы, и это ужасное нечто прямо из клетки рёбер схлынуло вместе с горечью. А ведь она сильная, лишь повторяет она себе. Вихрова лишь улыбается.
Отношение к ней у Прасковьи вывернутое, как и сама она, наизнанку. Взгляд, холодный, идёт ледяными расколами. Челюсти стискиваются. Она не «Прашечка» и не «солнце». Она наследница, подостойнее некоторых. Ната добивает её небрежным «золотце», сама не зная даже, откуда в ней это.
А ей и взгляды метать отчего-то не хочется, хотя вокруг предостаточно претендентов, будто бы рядом с Прасковьей вовсе не скучно. И Вихрова продолжает что-то нести, хотя давно уж закончились темы. Прасковья толкает четвёртый кусок пиццы в рот почти целиком, будто бы для молчания так мало поводов. Она вдруг зачем-то помнит, какой у Наты любимый кофе, про треугольник родинок на запястье, и это странно. На самим Лигулом выращенную наследницу не действуют умелые охмуряющие гримасы. (Быть может, ей даже хотелось бы, чтобы срабатывали.)
Прасковья комкает салфетку, кусает губы, кусает хрустящую корочку. Что же ей делать, Лигул её побери, когда кончится пицца?
Вальяжной походкой пьяного культуриста Тухломон проплывает мимо их столика, косясь так ехидно. Пишет доносик. Прасковья с прозрачнейшей ясностью осознаёт, что её тошнит уже от пасмурных лиц, пластилина, надушенных тряпок — даже от дяди. Даже от красных платьев. От Наты — особенно выворачивает. Только иначе.
Прасковья Вихрову бесит больше, чем обломавшийся ноготь, Зудука — да что угодно. Всё это нытьё по Буслаеву, её эти жалобы — раздражают. Не хуже собственных, если быть точной. Нате хочется крикнуть ей: «Может, хоть ты из двоих нас не будешь дурой? Может, ты станешь обычной сволочью?» Она делает вдох и давит очередное бессмысленное лепетание.
Что всё-таки с ними не так?
Прасковья не может ни пить, ни жевать уже. Расправляет салфетку, пишет алой помадой коротко: «Надо на море». Приказ, не вопрос, вскользь думает Вихрова. Будто собаке. Ната только пожимает плечами: ей лень удивляться. Есть новый купальник.
Прасковье так нужно, чтобы без Ромасюсиков и охранников. Вскочив, тянет Вихрову за руку — пальцы все в пятнах от соуса. Ната ойкает: больно. Вязнет в песке каблуком.
Прасковья стоит, растерянная, босая, будто никак не поймёт, что они здесь делают. Будто забыла, что можно разжать уже хватку. Блики слепят в качающихся волнах, пролетают хаосом чайки. Ната вежливо делает вид, что ничего, мол, страшного, Прашечка, «я постою, не маленькая». «Ты, я и весь мир, — уже вслух, — вот это романтика!» Прасковья отшатывается, как ошпаренная. Смотрит настороженно, напряжённо. Шагает в воду. Вдыхает свободно, хоть и не знает, как это. Не вслух-не про себя не повторяет: «Можно тебя своей неправильной нелюбовью?»
Ната смеётся, вторя приливу, хихиканью чаек. Ткань тяжелеет от брызг. Сердце — будто бы тоже. «Это так идиотски, — думает Вихрова. — Как в мелодраме». Вслух отвечая только: «Пока мрак не разлучит нас?» — дрожью по коже.
Мрак почему-то — пока ещё — не разлучает.