<3
4 марта 2025 г., 02:04
Спасибо всем сотрудникам паллиативной помощи за то, что дарят членам семей возможность встретить неизбежное как можно бережнее. Спасибо за добро.
Он выходит из дома ранним утром, скрестив руки на груди, навстречу пронизывающему влажному ветру. Если судить по часам, солнце еще не поднялось над горизонтом, но даже когда это наконец случится, вглядываться в скрытую за низкими облаками высь бесполезно. Море затягивала молочная пелена слабого дождя, и дальше ста метров от дома всматриваться не имеет смысла. Но он смотрит. Щурит еще сонные глаза, слушает шелест набегающих на берег волн, далекий гул электричек, и бог весть о чем думает в своем утреннем одиночестве.
Хёнджин знает, что в эти часы его лучше не трогать. Смотрит поверх рисоварки, как муж стягивает со спинки кресла забытый там вечером халат, и накинув его исчезает в предрассветных сумерках. Ненадолго, его не будет всего шесть минут, которые требуются, чтобы дойти до почтового ящика и обратно. У обычных людей это не занимает столько времени, но для Минхо всегда были важны минуты наедине с собой. Помолчать, выкурить первую за день сигарету, и потушить её же, смешивая пепел с песком. Традиция проведенных вместе десятилетий. Хёнджин же за это время успевает лишь тихонько подкрутить звук на пузатом телевизоре, водруженном прямо на обеденный стол. С недавних пор ему гораздо труднее даются пробуждения. Возможно, это в его теле уже говорит возраст, а может банальная усталость от работы, и желание вырваться наконец в отпуск. Он поглядывает время от времени на оставленную Минхо сковороду на плите, моргает как в замедленной съемке. Целый мир еще спит, а они — нет. Надетый на нём серо-голубой свитер, и без того сильно растянутый в горловине, вновь становится жертвой блуждающих пальцев. Те цепляются за крупную вязку, тянут куда-то уголок вышитой на груди ярко-зеленой звезды, и тут же подлетают вверх, чтобы скрыть неведомо от кого широкий зевок. В глубине дома что-то шуршит, и рука тянется к телевизору, делает тише.
Дверь за спиной тихо открывается, и так же закрывается, пропуская внутрь вернувшегося со своей экспедиции за почтой Минхо. Хёнджин щурится при виде него, откидывается на спинку стула, готовый наконец начать их очередное общее утро. Казалось, будто за швы синего халата и намокшие от дождя волосы мужа продолжал цепляться утренний туман, жалобно, как бродячий котенок слабыми прозрачными коготками. Тот кидает взгляд на плиту, откладывает на обеденный стол принесенные конверты, и склоняется, оставляя прохладный поцелуй под самым затылком сидящего. Хёнджин ловит его руку, ту, что принесла письма, растирает замерзшие пальцы, воруя впитавшийся в них холод и сигаретный дым. Минхо не вырывается. Стоит склонившись, опирается второй рукой на спинку стула, и тоже, это видно, вслушивается в тишину дома. Возможно, кошки бесятся.
Это тоже давно вошло у них в привычку, и так и не ушло.
Слушать.
Каждый вдох, выдох, вглядываться в тревожно прикрытые глаза, выискивая за ними ответы на свои бесчисленные вопросы. И насколько же было бы проще, будь эта привычка наработана на взаимной внимательности, а не на внезапной, но от этого не менее ослепляющей боли.
С самой первой встречи они знали о своей истинности. Молодость она такая, позволяет относиться к серьезным вещам легко, быстро строить отношения, бесстрашно хвататься за протянутые руки, сбегать через окно общежития на ночные свидания, и без задней мысли верить. Яркий, наполненный чувствами и кропотливым трудом путь. Разговоры о метках и семье, вскользь, как о чем-то далеком и очевидно успешном, как уже заверенный документ с гарантией на счастье. Казалось, будто не могло уже быть ничего лучше, чем безлюдная улица, озаряющий их золотым светом ночной фонарь, и твердые, но аккуратные руки Минхо, предлагающие ему кольцо. Никто не становился на колени, не было наведенных на них камер незнакомцев и ошеломляющих сюрпризов: все было понятно и так. По взглядам, по той степени открытости, что они взращивали только между друг другом, не пуская никого другого в этот мир.
А потом появился Данте. Долгожданный, с кошачьими как у Минхо глазами, он был самым оберегаемым ребенком во всей стране, если не в целом мире. Одно только ожидание его появления на свет сплотило вокруг их маленькой семьи целый орден людей, состоящий из бабушек, дедушек, друзей, коллег, и даже случайных прохожих, готовых протянуть руку помощи в трудный момент. Воплотившаяся в жизнь мечта, детская, выкрашенная светло-зеленой краской, подвешенная под потолком карусель из разноцветных фигурок и плюшевых игрушек.
Тихая, нетронутая, как магазинная витрина комната. Потому что с самого начала все пошло не так. Первые осложнения вместо первого контакта с кожей, встреча с ручным ИВЛ вместо встречи с родителями, и реанимация вместо приготовленной к появлению ребенка комнаты. Он появился слишком рано, крошечный, по ощущениям не больше раскрытой ладони, но запертый от внешнего мира за стеклянной коробкой. Данте тогда едва балансировал на границе жизни, и они оба чувствовали, как с каждым часом без новостей леденеют конечности. В тот период их с Минхо жизнь, должная крутиться вокруг ребенка и эйфории первой годовщины свадьбы, вдруг зациклилась в одной тесной больничной палате. Шелестящие пакеты капельниц, иголки, сочувствующие взгляды, и полное отсутствие каких-либо отвлеченных разговоров. Они могли сутки провести в зале ожидания при госпитале, и не обменяться ни единым словом. Сидели, привалившись плечом к плечу, дремали по очереди, и всё чего-то ждали. Хороших новостей, позволения забрать ребенка домой, или хотя бы попасть к нему в палату. Чего угодно.
Родившись в декабре, и прожив до весны лишь благодаря чуду медицины, сын, сквозь постоянные недомогания и легко подхватываемые вирусы, в дальнейшем умудрялся оставаться самым настоящим ребенком. В клинике Сеула у него была “своя” палата, где он каждые несколько недель ночевал один с самого рождения по мере ухудшения состояния. Украшенная игрушками, ковром, имитирующим дорогу для машинок, и мешками, выполняющими функцию кресел, она слабо отличалась от той, что ждала его дома. Те же капельницы, те же медицинские наборы на все случаи жизни, и те же родители, с усталыми тенями под блестящими от надежды глазами. Это не было мечтой их юности, но ни разу не проскальзывала мысль опустить руки. Не всерьез. Были “Я так больше не могу”, были недели взаимного молчания, когда видеть друг друга было невыносимо, но в подавляющем большинстве оставались взаимопонимание и обоюдная нежность, неисчерпаемая, как вечный морской прибой. В конце концов, они были настоящей командой.
В один солнечный августовский полдень, когда Минхо отлучился в больничную столовую, чтобы раздобыть им обоим обед, Хёнджину не повезло встретиться с ведущим врачом наедине. Он сосредоточенно повязывал на одну из “лапок” капельницы пластиковый диско-шар, планируя позже показать Данте солнечных зайчиков, когда в палату неслышно вошел их лечащий врач. Кинул взгляд на спящего ребенка, понизил голос, и аккуратно вложил в руку несколько рекламок разных хосписов, отдельно выделив тот, что расположился сверху основной стопки. Не веря своим ушам, Хёнджин опустил взгляд. На лицевой стороне красовался белый штурвал, из-за него, широко улыбаясь, пялился кривовато нарисованный морячок, словно не замечая горящую над его головой надпись “Паллиативная помощь”. Желудок тогда свело болезненной судорогой. Вот таким видела их будущее медицина: жалкие четыре года скитаний по госпиталям, а затем прогноз, и приготовления к неминуемой смерти. Диско-шар повис в своей петле, а его самого еще полдня рвало съеденным с утра завтраком.
Хотелось исчезнуть в ничто. Они так сражались за того, кто ни разу не видел полноценной жизни за стенами клиники, и нельзя было облечь эту боль в слова: у Данте даже толковых детских историй не было. Он не объедался до отвала нутеллой, не таскал котов за хвосты, и никогда не имел друзей кроме врачей и других маленьких пациентов. Таких же худых и болезненных, с такими же усталыми родителями. Будут ли проводить реанимацию в случае смерти? Переводить в отделение паллиативной помощи сейчас или позже? Какое будет последнее желание? Воды, успокоительных? Вопреки ожиданиям, даже тогда с врачами по большей части общался Хёнджин, тогда как Минхо тошнило от одного вида белых халатов. Не уберег, не справился, не защитил, нашептывали ему инстинкты, и все, что он мог делать, это продолжать подкладывать кирпичики из денег и удобств, чувствуя при этом собственное бессилие перед течением жизни. Он мог поднять связи, поменять госпиталь, обустроить палату как того желает сын, но не слушать разговоры о том, что надежды больше нет. Как в первые дни после рождения Данте, когда Минхо, боясь дышать, весь укутанный в маски, халаты, и перчатки до локтей, все равно выбирал проводить время среди давящей на психику аппаратуры, а не дома, как другие отцы с более щадящей совестью.
Даже теперь, ластясь к прохладной после улицы ладони, Хёнджин порой смотрел на мужа, видя в нём все того же парня с усталыми глазами. Только теперь они понимали, насколько молоды были тогда. В зеленые двадцать шесть лет, вместо того, чтобы радоваться повышению или расстраиваться из-за расставания с очередной любовью на всю жизнь, они наблюдали, как пятилетний пацан делает банальную мелочь: надевает носки. И надевает сам, без сопения, без помощи, к какой прежде они вынуждено прибегали, когда у сына после сеансов химиотерапии и прочих бесчисленных процедур связанных с остальным списком диагнозов не оставалось сил даже на то, чтобы послушать сказку на ночь. Минхо тогда оставался сидеть у его постели, в глазах ребенка и Хёнджина похожий на настоящего рыцаря. В смятой футболке и с потускневшим взглядом, но для семьи надежнее самой стойкой крепости. С рассветом же на смену выступал сам Хёнджин. Он отчего-то проще переносил зрелище медицинских процедур, и потому оставался рядом от первой и до последней. Страшно, но в какой-то степени он охладел к детским слезам еще в первые полгода лечения, стойко перенося новые и новые истерики Данте. Минхо так не мог. У него чесались руки схватить ребенка в охапку и тащить прочь из окружения врачей и медицинских приборов, а после сходил с ума от чувства вины. Знал, что надо, но не мог переступить через собственное сердце. А теперь оно могло биться ровно, спокойно, не сжимаясь всякий раз при виде покрасневших глаз, таких же как у него самого.
Пятнадцать лет назад, перед одним из весенних рассветов, Данте не стало. Шелестящие пески береговой линии перед новым домом после многих лет без минуты на передышку тогда казались пустынным раем, где вдруг нашлось место только для их семьи, где они могли оправиться и прийти в себя. Вместо горькой стерильности в их доме поселилась тишина, молчаливые фотографии, память о так и не добытом сокровище. Едва ли в первые годы жизни Данте бывал в своей городской детской, но тогда, в последние недели его жизни, всюду, куда ни глянь, можно было заметить его следы. Оставленная на кофейном столике разукрашка, засушенные сухари на подоконнике, единственное лакомство, которое ему порой можно было есть между процедурами, и забытый там же плюшевый львёнок, как почетный стражник, охраняющий хлеб от птиц. Запах антисептика больше не липнет к одежде: воодушевленные переездом они с мужем засадили клумбу под окном белыми гиацинтами, и теперь те сладко цвели, примешиваясь к свежему соленому воздуху. Во дворе у дома натянуты бельевые веревки, в солнечную погоду на них покачиваются пижамы и простыни, а между ними и по сей день, если приглядеться, можно увидеть озаренный светом как актер теневого театра, призрак Данте, воображающий себя рыцарем в опасном тканевом измерении. Минхо когда-то сделал нечто подобное в его палате, приволок откуда-то деревянные мечи, и устроил с сыном настоящее сражение, а в конце пал от меча воина, как послушный дракон.
Когда Данте исполнилось пять лет, перед самой смертью, ему стало полегче, и они, в сопровождении нескольких человек из паллиативного персонала, уехали в этот самый домик у моря. Сперва боявшийся вязкого песка, сын в последствии каждую минуту своего бодрствования вис на руках родителей и врачей, отпрашиваясь к морю. Еще недавно голая макушка, без химиотерапии вдруг стала протестовать против расчески и укладки. Капризный, он по старой памяти отказывался стричься, принимаясь корчить рожицы и хныкать всякий раз, стоило кому-то, даже родителю, поднести к его волосам ножницы. И его слушали. Хёнджин, сам полжизни относивший длинные волосы, и сбривший их в свое время вместе с сыном, теперь снова их отращивал. Вместо утомительных попыток уговорить мальчика потерпеть стрижку, он учил его собирать волосы на затылке мягкими резинками. Они даже пригласили милую девушку-пирсера, чтобы она исполнила желание сына, и проколола его левую мочку, украсив её серебряным пиратским кольцом. Всё для их бунтаря.
С каждым часом, приближавшим потерю, тяжелых дней становилось больше. Данте едва ли позволял нацепить себе на макушку панаму от солнца, отказывался обуваться, есть, и слезать с рук отца, цепляясь за рукава Минхо и загнанно дыша после приступов. Его естественный, природный запах мешался с наркотическими обезболивающими, а смуглая кожа бледнела, теряясь на фоне плывущих по небу облаков. Под самый конец, когда ночи уже сопровождались гудением портативного ИВЛ на постоянной основе, совсем как в первые месяцы, и когда посеревшая от усталости тень, едва напоминавшая смеющегося некогда ребенка, уже совсем перестала отрывать голову от подушки, и их непоколебимая надежда наконец пошатнулась. Впервые за шесть лет они встретились лицом к лицу с реальностью. Всё, что осталось от прежнего сына — бликующее колечко в ухе, и несколько плюшевых львов. Тот больше не просыпался, и не реагировал ни на какие слова, и пусть их уверяли, что он всё слышит, легче от этого не становилось. Еще месяц назад они втроем сдвинули под стенку кофейный столик, и развалились на ковре в гостиной, устроив турнир в детскую монополию, а теперь найденная в ящике с ложками игральная банкнота застревала комом в горле, и мешала дышать. Корявый рисунок на стене возле холодильника, маленькая сложенная инвалидная коляска у двери, серый котенок, названный сыном Дори в честь забывчивой рыбки из мультфильма. Вот и всё.
Когда он перестал дышать, у них еще оставалось время попрощаться, но эти минуты они провели в полной тишине. Только втроем. Больно и страшно было отводить взгляд, а в ушах вместо окружающих звуков затянулся пустой тиннитус. Данте полулежал на подушках, весь пронизанный трубками и проводами, и не производил впечатления спящего или умершего. Он просто был. Когда же в комнате появились сотрудники с носилками, готовые перенести тело в машину, Хёнджин дернулся было, обронил необдуманное:
— Может, его в одеяло укутать? Там же холодно... — И тут же осекся, разбуженный опустившейся на его плечо ладонью Минхо.
Сотрудница хосписа, впрочем, ничуть не растерялась, и мягко кивнула:
— Конечно, думаю так ему будет теплее.
***
Моросящий за окном дождь давал о себе знать мерным стуком по навесу, удерживая слушателей своего концерта в настоящем моменте. Едва слышно вздыхая, Хёнджин наблюдает как муж выключает плиту, дожидается пока тот займет место рядом, и тут же привычно роняет голову ему на плечо. По телевизору крутят прогнозы для гороскопов на день, и где-то между успехом для весов и любовью для стрельцов он наконец чувствует его. Тонкая лента запаха, пробивающаяся сквозь табачно-дождливую помесь, единственная нота, но он никогда не упускает её, находясь так близко к шее Минхо. Гиацинты. Те, что согревали и успокаивали в залах ожидания, цветы, чьи веточки украшали его кухню в период первых ухаживаний, и в которых он, если бы мог, растворился бы еще давным-давно. Они передались по наследству их Данте, и они же сейчас прятались под навесом под окнами, распространяя свой запах так густо, что кружилась голова. В глубине дома вновь что-то шуршит, и они снова, в унисон, задерживают дыхание, прислушиваясь. Это не он. Уже давно не он, но любые родители, с инстинктами и без, навсегда остаются родителями, даже если их ребенка больше нет на свете.