***
Не будучи доверчивой, но привыкшей, что любой златиус намерениями чист, она сдалась. Поверила самой беспечной лжи на свете — и чем глупее она звучала, тем сильнее верилось. Он клялся в любви, слагая стихи лучше, чем ораторы на Мраморных улицах. Аглая ненавидела стихи и рифмоплëтов — а те множества мужчин, что не побоялись их сложить для неё, оставляла разочарованными и пустыми. Когда в любви клялся Фаенон, она сокрушалась, что забыла, как любить. Он говорил, что если дать любви шанс, она непременно вспомнит. Ядро внутри неё, потревоженное богохульством, от этих слов только горело жарче — сеяло почти заметные искры, простому со стороны взгляду напоминавшие мелких бабочек, такие же жёлтые и сияющие — он один знал, что они лишь частицы негодования, яркие, тлеющие особенной обидой: будто бы желая полюбить, она не могла. Осталось убедить её в обратном. Найти подход вывереннее и точнее, чем обычно находит она. Вряд ли возможно, но если простит крошечную ложь, не усмотрит за ней крамольного мотива, то получится. Получится и жадно над ней облизнуться — она истрактует неправильно, ошибётся, забарахтается в ловушке, в чёрном её потоке. Отдаст своё пламя… Пальцы дрожат, томимые влечением. Изводит нутро желание к ней прикоснуться, ядро вырвать, заглушить его титанический, оскорблённый рëв и омрачëнную тишину присвоить себе. Она не будет плакать — она отдаст ядро добровольно, возжелав поделиться теплом. Научить, как с ним управляться. Ревность слегка глушит первичные, простые мотивы, но делает их проще и злее — могла бы так учить кого угодно, но выберет его. Полюбит, обласкает именно его — не кого-то ещё, не другого златиуса и уж точно не пыль Охемы под ногами — ни воина, ни беженца, ни торговца, ни рифмоплета, а его — Фаенона Спасителя, Фаенона… во мраке или без него.***
Он лгал, что Спаситель, но что любит, не считал ложью. Любовь была странна и чужда, во всяком случае, к человеку, но любовь к ядру… Себе присвоить, завлечь, похитить, слизнуть со свечи искру, обжигая язык, вдохнуть поглубже горелой плоти, ведь она, священная, горит — доказывает, что не камень Кремноса, а живая, дышащая плоть — и затушить, задушить свечу, душу златиуса и сердце полубога-полубогини — раз его собственной души хватило только на черноту. Аглая была только для него — и в пламени, и в воде, в которой, он, наконец, взял её, в вине, в крови, внутри себя — ещё не родившись, он ощущал, как крепко вяжут этот мир золотые нити, и что именно такая нить приведёт его к ней. Она уступит ему Охему и весь Амфореус сразу — излишне идеальному, собранному и верному, лишённому, как ей казалось, всякого недостатка. Сама же она личным недостатком считала только навешанную ядром плату — утрату любви, а раз Фаенон, идеальный и негрешимый, усмотрел в ней и отказ, и сопротивление, и жажду любви, то, видимо, ощущать он сумел лучше других и лучше неё самой. Довериться кому-то до конца? Пожалуй, только ему. В отражении, в воде, она не видела его гнутые рога и овечью шкуру. Она просто была слепа — и недоверчива, в том числе благодаря слепоте. Он обманул её — а ей даже в голову не пришло, что мог лгать. Нельзя было целующим губам приписать такой грех. Он был нежен с ней — как виделось Аглае. Фаенон видел, как нежен с ядром. Его баюкать в руках или встряхивать, топя в воде, беспредельно личное удовольствие. Ей ведь нравилось — думалось, что отучила быть робким. Приучила брать, что заслуживаешь — не догадалась, конечно, что служить он не хотел, но вот на награду польстился. И из всех наград выбрал в золоте. О, нет, не деньги — нити. Золотой кокон Мнестии — обещал ей, что пронесёт, как регалию. Обещал благословение слаще, чем редкая, тайная на двоих ночь в белесой, почти горячей, пар стелющей воде. Уверял, что достоин любви титана — и полубогини лично — и отплатит за любовь любовью. Аглая посчитала их союз справедливым — за скользкий со всех сторон рогатый череп пальцы не цеплялись. Он был упрям, и его золотое руно сияло ослепительно ярко — сквозь бельмо глаз она верила, что самое настоящее чудо свершилось. Спаситель жаждал спасения — однако не других, а себя самого. Забыв, что обещала никому не верить, она сама одела его в одежды героя, а Охему расшила флагами. Лавровую ветвь вручила, ещё не увидев подвигов, а себя саму завещала, как трофей. Погружая в ядро пальцы, Фаенон уже понимал, что непременно будет очарован новым. Сомнение — черта как героя, так и злодея. Не стоило дразнить. Все грешны, и он не чище. Чем ближе жмёшь к себе драгоценный факел, тем меньше его свет освещает землю. Свет — не рыжий блик и не золотая бабочка. Свет тонет в реке чёрного течения — серый, неприглядный, бесцветный. Награда в золоте. И золото, как изваяние, расправляет кудри, втыкает в ткань мироздания булавки, волнует гладь воды. Блестящий бортик купальни помнит её резное, каплями увенчаное, сбрызнутое бедро, помнит круглые плечи и тонкие лодыжки, не перетянутые ремнями туфель. Золото предлагает себя, мокрое, жидкое, наивно жмётся к чужому плечу, полагая, что на доске станет больше одной королевы, прячет внутри растущую по любви тоску, что избрала бы ему роль короля, да против правил — королём обязана называться Охема. Бабочки садятся на доску, забрызганную водой — в отражении рябят только контуры Аглаи. Чёрная пешка шагает наискосок.