Bitter
6 марта 2025 г., 10:13
Примечания:
глава начинается с момента из фильма, где Николай присваивает Александру Камер-юнкера и просит обращаться к нему формально, как все (на "ваше императорское величество")
читаем внимательно!!! будут прикольные детальки и диалоги с отсылками друг на друга!!!
На полпути Александр Сергеевич, вымученно выдохнув, остановился. Оглядев исподлобья колени властителя – взглянуть в глаза он не решился – шагнул несмело ближе, прочистив горло, завел беседу:
– Ваше императорское величество, ранее я со всем уважением просил вас позаботиться о судьбе Ивана Пущина. Сдержали ли вы свое слово?
Мужчина напротив поднял глаза заинтересованно, заправил пшеничного цвета завиток, выбившийся из общей массы коротких золотистых прядей, облизнул пересохшие губы перед тем как сдержанно ответить.
– Пущин? Помнится, я помиловал его однажды, – наклонился, медово-карими глазами ухватившись за сашины небесные. – Стоит полагать, конфликт исчерпан и просьба более не будет мне докучать.
Взгляд изучающе-цепкий, почти волчий, впился в русые кудри, такие пружинистые, что до них непременно хочется дотронуться – невзначай, случайно или же величественно, с подобающей императору уверенностью. Минутный порыв – Николай уже поднялся, на собеседника смотря свысока, растеряв всю пылкость на одно лишь действие, решил покрыть свое стремление ложью. Лицо немедленно принимает суровый вид, ноги сами ведут обойти, осмотреть со всех сторон. Понижая тон, властитель почти шепчет:
– Однако ваша дерзость мне любопытна, Пушкин, а именно мне любопытно: как же так вышло, что вы, в таком, простите мою грубость, унылом положении, давя себе на гордость, просите об отступнике, желавшем моей смерти, – тормозит, наконец, в упор глядя на поэта, прикрывая нежную игривость суровостью. – Ваши притязания такие же острые, как и ваш язык, Камер-юнкер.
Ресницы Александра трепыхнулись, а может, это была лишь игра света. В груди появилось тревожное чувство, отдававшее, однако, в конечности приятной обволакивающей теплотой.
– Николай... Ваше императорское величество, вы правы. И перед лицом справедливости – перед вашим лицом – готов, принимая кару, поклясться, что при возможности, при всей преступности замысла, стоял бы рядом с другом в роковой час, дабы разделить минуты его жизни в неволе.
Николаевская губа дернулась, глаза полыхнули опасностью, однако мужчина привычно сохранил общую собранность вида, ничем себя не выдав, опустился на табурет, чуть нервно улыбнулся.
– Вы очень преданы своим друзьям. За каждым броситесь под пулю? И вам себя совсем не жаль, ведь так? – шелест улыбающихся губ никак не сочетался с беспокойно горящим каким-то неясным огнём взглядом.
Почувствовав себя внезапно несколько оскорбленным подобным заявлением, Александр поспешил уверенно отрезать:
– Отнюдь. Пущин – мой первый друг. Отсюда преданность и верность. Готов просить за него лично.
– Ах да, пожалуй, – мужчина повёл бровью, вспомнив что-то, изогнув губу в ухмылке, понизил тон, будто заискивая или делясь сокровенным секретом. – Не в обиду... все же женщины предпочитают поэтам императоров.
Александр широко улыбнулся, как мальчишка, радуясь, что противник, вопреки своей отчаянной попытке прятать гордость за безразличием, всё же проявил слабость – признал, выдал зацепившие сердце слова. Вступив в словесную перепалку с Николаем, выйти победителем не представлялось возможным, тот слишком контролировал свои слова. Противники, напротив, буйно, почти с пеной у рта доказывали, ругали или умоляли, но то не имело сути. Что гораздо важнее: собеседники, дав волю бушующему пламени, самостоятельно рыли себе яму, слюной и языком вили веревки для петли, в которую непременно попадет их голова, стоит Императору зацепиться за шальное словечко, брошенное, казалось, без намека на дерзость. И Александр, разумеется, не раз попадал в казусы, будучи человеком с горячей кровью. Он, скорее, напоминал небольшую овчарку, движимый ущемленным достоинством, умело играл со словами, складывая фразы в эпиграммы, стоило кому-то проявить невежество или холод в сторону великого поэта. Но победа перестала быть целью спора, стоило камер-юнкеру увидеть блеск интереса – искреннего, не поддельного – в глазах Николая. Азарт забился умирающей птицей в груди, шепча, подобно дьяволу: "ещё... непременно больше эмоций на этом аристократичном лице". Размяв плечи, Пушкин озорно подмигнул:
– Нестрашно. Поэты не оскорбятся и сумеют выдержать конкуренцию.
Лицо Николая, казалось, лишь слегка вытянулось в недоумении, пропала вся игривость, уступив место напряжению, такому, когда не знаешь, чего ожидать.
– Камер-юнкер, вы, безусловно, дерзки и не лезете за словом в карман, но выдержать конкуренцию с императором сможет не каждый.
Стоило этой фразе разрезать вечернюю тишину, как Александр весь будто засиял, повел согнутой в локте рукой в сторону, нащупывая нечто нематериальное, недоступное человеческому взору, хватаясь за удачное слово или блеснувшую мысль. Так происходило, когда в голову приходили изощренные, изысканные рифмы, такие, на которых рот поэта сразу реагировал мгновенно и без выяснений. Идея потребовала незамедлительного исполнения, сожаление сбереглось на десерт, а изо рта теперь уже Камер-юнкера вырвалось:
– Кто сказал, что я собираюсь конкурировать с императором?
– ...
Долгие десять секунд молчания заставили поэта наесться сожалением до крайней степени сытости – настолько ему стало дурно. Про себя он не без удовольствия подметил, что уловка была пусть и провальной изначально, однако все же колкой, витиеватой и граничащей с обеззоруживающем любого собеседника флиртом, а это, как известно, всякого достопочтенного выводит из себя. Будучи мастером вызывать раздражение и неприязнь с одного слова, Пушкин все же ощутил намёк на гордость за попытку смутить самого Императора, пусть и безуспешную.
Николай замер так, как это бывало всякий раз, когда следовало сменить стратегию, придумать новый вопрос или новый ответ. Он, казалось, побледнел, поджав губу и вперив взгляд в блестящие от лака туфли, а впрочем, куда угодно, лишь бы не на сучье лицо перед собой. Спустя секунды раздумий, начал осторожную беседу:
– Камер-юнкер, если дамы, по-вашему, предпочитают поэтов, кого же предпочитают сами поэты?
Пушкин нахмурил брови почти отчаянно, торгуясь со своим безрассудством. «Зачем я это делаю?» – В голове кругами ходила мысль, но ее наличие, впрочем, не помогло, ведь ответить для пущего эффекта поэт решил мгновенно:
– Не смею судить о вкусах всех поэтов, однако многие, разумеется, желают властителей.
Николаевские зрачки сузились, обнажая древесного цвета радужку, влажные, непривычно и даже неприлично нежные для мужчины, как молодой бутон розы, губы приоткрылись с намерением высказаться, но тут же замерли. Уже тогда Александр четко осознал, что перешел черту дозволенного ещё минут десять назад, требуя от монарха невесть знает что, строптиво и по-дерзки буйно, так, как это всегда бывает у него, но отступиться ему не позволил подогревающий кровь, кипящую в аристократично выпирающих на руках венах, азарт.
– Я, впрочем, вы уже должны быть в курсе, никогда не скрывал своих свободных взглядов, а в Петербурге слухи разлетаются быстрее, чем пишутся прозы, – подперев подбородок локтем, и крутанувшись на пуфе, Александр Сергеевич продолжил в полоборота. – Конечно, вам известно о том, что я становился свидетелем связей между мужчинами, скажем, куда более интимного характера. При отсутствии трезвости поэты способны рассказывать множество удивительного о своем тайном и несбыточном, а вы, Николай, скрывать не стану, хороши собой, даже красивы, стройны и притягательны не только для женщин.
Энергичное, пытавшееся сойти за беспечное, повествование Пушкина встретила тишина. За тишиной последовала неловкость. А неловкость отзывалась больной ненавистью в теле поэта. Ему удалось убедить себя в том, что он хотя бы отдаёт себе отчёт: его несёт. Несёт далеко, даже заносит. Но всё было лучше, чем выдержать это пустое и тягуче стесняющее молчание, особенно учитывая, что на петлю себе на шее он давно наговорил за глаза.
– Но вы, безусловно, давно об этом знаете. И, конечно, имеете представление и о том, как в свете литературного общества выглядит ваше помилованное мне звание, – тут ему потребовалось сделать глубокий вдох. – И вовсе не боитесь опозорить себя слухами, коих уже ходит достаточно, ведь вы держите поэтов при дворе будто специально. Если женщины в самом деле предпочитают властителей, отчего они не развлекают Императора?
Дыхания как назло не хватало, поэтому, остановившись, Пушкин всё же дерзнул поднять взор на оппонента. По телу прошлась дрожь, подобная ожогу пламени. Николай сидел напротив, будто примерзнув к месту, напряженно, несколько дико сжимал колено, спрятанное под слоем дорогой синеватой ткани, так гармонизирующей с лазурью глаз поэта. Императорские глаза прикрыты, из-за чего прочитать настроение или реакцию на неоднозначные слова, к большому сожалению Александра Сергеевича, не удалось. Секунда-две-три, сердце колотилось, а в горле предательски пересохло, что значило одно: сейчас либо неприлично громко сглотнуть, либо продолжить рыть себе яму словами, что было будто бы очень свойственно бунтовщику, однако всё же совсем иначе, по-другому с ним. Хотя, если подумать, с ним уже давно всё по-другому, ведь он, пожалуй, единственный, чью реакцию так тяжело предсказать, подобно змее, император своей холодностью тушил пылкий, разгоряченный нрав поэта. В этом было что-то едва-едва болезненное, но боль подсаживала, сменялась приятным покоем, граничащим с облегчением, как прохлада кубика льда, приложенного к случайному ожогу от пламени свечи поздним вечером. Как глоток ледяной воды путника, давно скитавшегося по южным землям, когда солнце припекало до головокружения, а в горло насыпали песка – настолько давно кончились все съестные запасы. Только если глоток слишком маленький, непременно захочется ещё, а жажда близка эта к зависимости. И вот он уже ждёт момент, ждет встречи, а встретившись – отчаянно пытается добиться этой сладостной вспышки в глазах, отдающейся холодным потом на ладонях, но пожаром на сердце.
Так, молча, не оглашая, Пушкин впервые столкнулся с мыслью о том, что сидящий перед ним побледневший властитель стал для него приятной зависимостью, в которой утонуло стремление к азарту и страсти. Осознание отдалось бьющимся в грудной клетке птицей трепетом, но мысль была приятна, несла за собой обречённость, а возможно однажды – смирение, принятие.
Александр вновь метнул светлый взгляд на его императорские величество, которого так хотелось назвать по имени, но даже так, даже в мыслях это стало чем-то запретным и нелепым, неуместно личным. В чертах своего собеседника так отчетливо прослеживалась некая острота, змеиная хладнокровность, хищность, пусть даже самолюбивая уверенность. Ноты сплетались воедино, формируя этот очаровательно притягательный портрет, с тонкими губами цвета вишни, всегда выглядящими очень хрупкими и мягкими, почти фарфоровой кожей, только подчеркивающей темноту острых карих глаз. Бледная дымка медовых волос рассыпалась по лбу очень интимно, обостряя эмоции, полученные от одного только беглого взгляда на мужчину. Он был будоражащим и волнительным, всё его естество будто перечило александровским устоям. Но растянуть наслаждение дальше и разрешить муки выбора помог внезапный возглас:
– Вы говорите от лица всех поэтов, как всегда дерзко с вашей стороны... В самом деле считаете себя голосом большинства? – Николай вдруг поднялся, подал руку Александру, затем, счёв жест несколько оскорбленным для мужчины, одёрнул себя и немедленно вернул кисть к талии, ещё подумав, убрал наконец за спину, демонстрируя манеры. – А кого же предпочитаете лично вы?
Камер-юнкер не нашёлся сразу с ответом, поэтому лишь встал следом, сглотнул тяжело, но достаточно тихо, чтобы то можно было назвать приличным и уместным, прошёлся взглядом по невероятной красоты рукам – тонким, точеным, худым и нежным.
– За вашим вопросом... Как, впрочем, и за вашим интересом, стоит что-то большее, чем светская беседа? Возможно, личный интерес, ваше императорское величество? – Пушкин осекся в последний момент, решая всё же прилепить вежливость к своей скомканной строптивости, ходя по тонкой грани терпения Николая.
– За моим вопросом, Камер-юнкер, прежде всего любопытство, – императорский тон вновь зашелестел чуть игриво, маняще, блеск в глазах показался близким к безумному или одержимому, змеиному и опаляюще возбуждающему. – Однако, если угодно, зовите это как хотите, пусть даже личным интересом.
Поэт, выкручиваясь от очередной нестерпимой воли ошарашить, ошеломить и пробить эту ледяную непоколебимую толщу, сказал быстрее, чем даже успел подумать о последствиях – в любом случае, не стал бы.
– Вас, – резонно, твердо и отрезающе.
– ..?
– Я предпочитаю вас.
На последнем слове, кажется, из груди выбило весь воздух окончательно и бесповоротно, холодный пот ожидания забрал с собой последнюю думу о нереальности происходящего, в то время как Николай даже слегка ухмыльнулся, прикрыв глаза, как он делал всегда, пряча эмоцию от глаз внимательного зрителя.
– Выходит, вы ничем не отличаетесь от большинства и действительно говорите хором с их голосом. Славно-
Перебив чуть поспешно, не дав закончить свою насмешливую речь, нелепо и так пылко и пламенно, как это мог сделать только Александр, он перечил:
– Позвольте... Я отличаюсь. Вы это знаете, ведь иначе не стали бы терпеть мою, как вы говорите, дерзость, месье Император, – Пушкин с улыбкой наблюдал, как взлетает приподнятая бровь монарха, как изгибается в недовольстве губа.
Действительно, он перебил самого царя, что, безусловно, смело и решительно, пусть и опасно, экстравагантно и несколько интимно. Камер-юнкер никак не мог успокоить бушующую стихию эмоции, ему всё хотелось пожара, хотелось вспышки пороха и выстрела, пробивающего до самой сути внутреннего "я", так, как не может никто другой, но вот он...
Поэт шагнул вперёд, почувствовав тепло дыхания на своей щеке. Совершенно точно, он сможет.
– В самом деле, вы так считаете? Что бунтарь и интригант способен заинтересовать меня больше прочих? Что я когда-нибудь выделю вас?
Голос Александра перешёл на хриплый шёпот, такой осторожно-вкрадчивый, плавный и утверждающий:
– Вы уже выделили меня. Я вам нужен, признайтесь. Николай, – последнее слово сработало переключателем, хрустом чиркнутой спички, готовой вот-вот воспламениться.
Его сломало, преломило, взорвало со звоном на сотню блестящих осколков. Он дернулся весь, будто тряхнулся, и эта капля, так нежно прошёптанное в самое сердце имя. Не чье-то, его, императорское. Не стерпеть.
– Каков наглец, – вопреки неприязни, заключённой в этой коротко брошенной фразе, император за долю секунды сократил дистанцию между телами до критически опасной, желая почувствовать тепло чужого прикосновения. Схватившись за ворот поэта, с горящими презрительным недоверием глазами, он наконец позволил себе сбросить маску безразличной надменности, и иголки, кажущиеся смертельным оружием, теперь слетали с него, как с лиственницы по осени, обнажая полную болезненного непринятия и неуверенности сущность.
Лёд всё же пошёл паром, теряясь в клочьях дыма, поднимавшегося исступляющим жаром. Уверенность и твёрдость Александра, граничащая с этой прильнувшей нежностью, такой тревожно приятной, в самом деле приносила с собой обманчивую дымку ощущения, что он, Николай, стал кем-то замечен. Не так, как замечают успехи или заслуги, но так, как видят твоё естество, как утопая в близости, вновь и вновь выбирают одного и того же, лишь потому что признали ещё давно, что суть человека приятна, красива, что она стала вдруг заметна, видима.
– Николай, вы чего-то боитесь? – как в воду глядя, вновь спокойно, без намека на насмешку шепчет Пушкин.
Проступившая растерянная ярость в глазах мужчины стала уже как-то слишком очевидна, отчего Камер-юнкер немедля пересмотрел свой взгляд на императора, расценив того скорее как загнанного зверя, потерявшего всякую надежду на побег от собственной тени того, кем ему приходится быть. Стало вдруг спокойно и страх – пробирающий, дикий – подубавился, сменяясь новым светлым чувством, растущим на пепле бушевавшего пламени.
Поэт понимал: тот никогда не признает, не поднимет вновь, не позволит себе сейчас сорваться. Ведь слишком многое стояло за этими плечами в золотых доспехах, вынуждая властителя искоренять в себе веру в приличия, в искреннюю нежность и в надежду на счастливое и приятное. Стало быть, всё снова на нём одном.
– Я прошу прощения, ваше императорское величество, – сказал вежливо и формально, почти убаюкивающе, предвкушая то, что собирался сделать. А после сразу же прижался, оставляя чуть робко на столь желанных губах самый непорочный свой поцелуй.
Отдернуться или отвернуться поэт в своей дерзкой манере не позволил, запустив в императорские пушистые волосы свои изящные писательские пальцы, наслаждаясь новыми ощущениями – ему до зудящей боли хотелось схватиться вот так, по-свойски, прочувствовать текстуру на ощупь. Камер-юнкер предусмотрительно решил проявить некую кротость, отступив сразу же, как почувствовал своим разгоряченным торсом надвигающийся шквал эмоций властителя, подался чуть назад, принимая на свою левую щеку хлесткую пощёчину почти покорно. Немедля напрягся, увидев руку вновь занесённой для удара, человеком, так отчаянно рушившим не успевшее начаться, человеком, который боялся остервенело, до дрожи, проступившей по телу, боялся, что его уличат в ошибке проявить слабость, быть кем-то большим, чем пустая насмешливая маска, покрытая коркой льда, уличат в ошибке быть настоящим. Но так же позорно-сладостно он, привыкший прижигать надежду до ее рассвета, этого невыносимо жаждал. И в одно мгновение пересекшихся взглядов – напуганно-разозленного и нахально-изучающего – Александру Сергеевичу это всё стало ясно. Он схватил выставленную на очередную пощёчину руку, осторожно и бережно, не стремясь лишить воли, лишь мягко удержать. Потянул кисть, развернув на себя и оставил очередной поцелуй где-то под большим пальцем, прикрыл глаза, а открыв, заметил, как, сдерживая трепет, дрожат императорские пальцы.
Секунда-две, и потеряв последнее своё оружие, Николай выглядел совсем потерянным, ведь как бы ему ни хотелось, поцелованной рукой он бить не осмелился. Но ведь если на месте этого поэта стоял бы сейчас кто угодно другой, будь то очарованная красотой дама или, возможно, другой писатель, он бы давно уже отправил неблагопристойного на плаху. Почему же сейчас он совершенно не знает, что делать, теряясь в догадках? Почему руки так трясутся от этого издевательского жеста. И был ли жест издевательским столько же, сколько щемяще нежным?
Не найдясь с ответом, он всё же слабо стукнул Пушкина в плечо, будто желая упрекнуть, но не успел тот удивиться или оправдаться, тут же прижал обратно, так голодно и дико, как когда натянутая до предела струна с оглушительным визгом рвётся, не выдержав напряжения. Голова немела от удовольствия, оно пробирало до кончиков пальцев, вынуждая цепляться сильнее, сжимая камер-юнкера в объятиях так, будто тот был спасательным плотом на тонувшем под лёд судне, кусая его губы несколько безумно, вкушая тяжёлое дыхание мужчины, уступившего контроль, видимо, давая ему чуть больше места понять и осознать, чего хочет его императорское величество.
– Николай... – Остановился, обняв ласково, пытаясь отдышаться на весь ближайший вечер, продолжил чуть неловко. – Если вы продолжите так меня сдавливать, то рискуете лишить меня не только здравого рассудка, но и моей бесценной жизни.
Император, кажется, несколько испугался, почти отчаянно оттолкнув Пушкина, отпрянул всем телом. Видеть его таким растерянным, запыхавшимся, с этим блеском в глазах, оттеняющимся длинными прямыми ресницами, было чем-то несуразно болезненным, на грани с немедленной смертью. Непривычное, но захлёстывающее всю человеческую суть возбуждение поднималось волной, близящейся к цунами, и Александр, как истинный ценитель жизненных радостей, не смел отказать себе в очередном порыве.
– Нет, не то, – ему пришлось сделать шаг вперёд, чтобы приблизиться. – Просто... будьте нежнее. Расслабьтесь, отпустите себя, – цокнув, не без досады подметил, как сильно пришлось тянуться выше, дабы достать до императорского подбородка.
– Я покажу, – поэт слабо потянул мужчину на себя, наконец обвив его мраморную шею рукой, поцеловал мягко, чувственно, контрастируя с предшествующим николаевским порывом, не глядя, почти вслепую начал расстёгивать хитросплетение сюртука с проглядывавшей снизу рубахой, радуясь, что сам для себя выбрал в повседневной носке на пуговицы застёгивать только блузку, при необходимости накидывая верхнюю одежду на плечи.
– Вы мужчина, Камер-юнкер, – монарх чуть скованно отнял его пальцы от собственной рубашки, однако продолжил собственноручно стягивать с себя тяжёлую ткань.
– Я свободных взглядов, вам известно, – подмигивая, пропустил ухмылку.
– Я Император.
– Никто не узнает, – ответ мгновенный, уверенный.
– Вы всегда будете знать, – сюртук полетел в дальний угол, рубаха наполовину побеждена, оголяя подтянутую, стройную фигуру.
– Я буду помнить, тут вы правы. Беречь, хранить и вдохновляться, – он улыбнулся обескураживающе, – но что взять с поэта с длинным языком? Не думаете же вы, что мне кто-то поверит? Поймите, я готов провести часы с вами... Сегодня, завтра, когда угодно. Но вашей игрушкой, вашей ручной собачонкой при дворе я быть отказываюсь, – придав себе более серьёзный вид, продолжает. – Дайте мне волю. Я дам вам вести, если желаете, Николай, – уже приметив необычную на его имя реакцию, произнёс обращение почти моляще, едва слышно. – Вы со мной?
– Чёрт с тобой.
Ухмыльнувшись двойственности выражения, Александр приник губами к шее, нетерпеливо и восхищённо, забрался смугловатыми пальцами под то, что осталось от его блузы, приобнимая за талию бережно, с изучающим интересом. Потёрся носом о сгиб шеи, вдыхая тёплый дымный запах его кожи. Искренне обрадовался, почувствовав торсом возбуждающе стоящее достоинство императора – всё же он желал куда больше, чем пытался демонстрировать, хотя это даже несколько умиляло, заставляло выводить на нужные реакции.
Провёл языком по шее, сдвинувшись к скуле, потянулся укусить ухо – по его скромной памяти, подобный жест не оставлял равнодушным. Вот и сейчас стойко молчавший император не вытерпел, судорожно выдыхая с позорным звуком, который для поэта ощущался так жизнеутверждающе, что он побоялся кончить на месте, чуть ослабил напор.
Подстроившись под общее настроение и темп, правитель всё же присоединился, быстро оставив грудь поэта полностью голой, вжал пальцы в плечо до боли, царапаясь, довольствуясь оставленной отметкой. Опустив голову, зализал на пробу краснеющие полоски, будто извиняясь, пробуя на вкус новую роль – Император не привык ни перед кем извиняться, тем более – склонять голову, скулить жалобно, бояться вдруг причинить вред.
Камер-юнкеру эта хищность властителя приметилась и полюбилась сразу же, поэтому сейчас он лишь млел от диких, несколько животных проявлений, от таких же спонтанных извинений – признаться, они и не слишком требовались, когда перед поэтом стоял он. Брюки Николая не без труда поддались напору, мужчина запустил ловкие руки под них, сжал слабо ягодицы, резко дернул к себе, впечатав тело императора в своё горячее и пышущее любовью, потёрся разнузданно, дерзко, вызывая протяжный, близкий к облегчённому стон – монарха наконец отпускало, напряжённая отчаянность сменялась тянущейся сладкой негой. Решившись на шалость, пылко потёрся так же о чужую ногу, показывая собственное возбуждение, закинув голову назад театрально, тихо заскулил, повергнув в шок правителя.
Николай прервал звук поцелуем в губы, требовательным и страстным, но более послушным на этот раз, обхватив александровы ноги, приподнял, напрягая руки так, что вены выступили на запястьях маняще сексуально, опустился на стул, пустив за собой поэта – на свои бедра. Трение вызвало волну мурашек по позвоночнику, так что Александр чуть выгнулся, удерживая это ощущение, вжался в бедра сильнее, с замиранием сердца ощутив их соприкосновение снизу, такое горячее, что становилось душно, мутило до дымки в глазах. Почувствовав руку – ту самую, аристократичную и изящно стройную — на своём паху, сердце поэта совсем рухнуло в пятки, так что ему потребовалось собрать все силы, дабы не свалиться куда-нибудь в сторону от переизбытка эмоций – настолько это было страстно. Посчитав важным, Камер-юнкер положил ладонь на влажную от проступивших капелек пота грудь, нащупав пульс, мерное учащенное биение, примкнул губами к коже трепетно, там, где неугомонно стучало сердце.
– Вы прекрасны, Николай, ваше сердце красивее всех, что мне доводилось видеть. Позволите ли вы мне его украсть? – Вопрос был горьким на вкус, как нотки пота на языке, как долька апельсинового шоколада, расползающаяся теплом во рту и тяжестью на душе, и, кажется, риторическим, поэтому император лишь моргнул несколько раз, сбрасывая хрупкую нежность, пронзающую душу иглой, совсем растаяв, двинулся под поэтом, создавая раздирающее трение, нужное и желанное, доводящее до пика своей контрастирующей грубостью.
Усадив Александра удобнее, правитель подобрался рукой к животу мужчины, помогая, обхватывая почти невесомо, но так правильно – задерживаясь у головки, растирая пальцем, тягуче, блаженно, доводя до искусанных губ и поджатых в экстазе пальцев ног. Камер-юнкер всё ждал, ждал когда и император проявит свой хищный характер, когда бегло, будто случайно, укусит, ударит, шепнёт что-то нехорошее, пошлое и близкое к унизительному, а тот, кажется, только сейчас понял, от чего на самом деле так тащится кудрявый русский гений. Сердце пропустило удар, во рту совсем пересохло, зубы оказались у шеи – Александр подставил место для лучшей хватки. Да, в самом деле, ошибки быть не может, он жаждал этой извращенной дикости, опасности, уязвимости перед кем-то значимым. Не закончив начатое, повернулся к уху, лишь чтобы пробормотать:
– Месье поэт, у вас всё куда хуже, чем я предполагал.
Ответом послужил сдавленный стон, прижатое ближе тело, изгибающееся под рукой монарха.
– Часто предполагали, месье Император? – не умаляя своей колкости, пусть и сбивчато вопрошал Пушкин.
Укусив рядом с сонной артерией, властитель усмехнулся вопросу, вгоняя клыки глубже, с наслаждением убаюкивая зуд в деснах, давно ждущий этого момента. Громко и несдержанно застонав, Александр излился партнёру в руку, сотрясаясь и ловя ртом воздух от интенсивности собственной реакции. Монарх закончил следом, с резким выдыхом, прикрыв глаза и устроив подбородок на плече чуть покусанного гения-поэта. Сладость и покой стремительно разливались по телу, наступило какое-то почти обманчивое летнее счастье, радость быть увиденным и услышанным, принятым.
– Камер-юнкер, – Пушкин беспокойно откликнулся на серьёзный тон. – Александр, – впервые промелькнувшее между двумя имя кольнуло резью в глазах, – моё сердце... оно давно уже ваше.
Примечания:
Пожалуйста, не судите мой говновысер, я сто лет не писала и это стало моей пробой пера после сотни лет простоя, дай бог оно хотя бы читабельно
Очень-очень-очень жду обратную связь, даже если вам тоже показалось это высером, пишите-пишите комментарии!!!! Я очень хочу понимать, нужны ли вам части sweet и spicy и что-нибудь с Пущиным hihihi