~
7 марта 2025 г., 01:36
В момент, когда Саша хватает Ваню за руку, в Ване что-то трепетно замирает. Думать об этом времени нет — они оба убегают от жандармов за пьянство.
В Петербурге стояли приятно теплые белые ночи. Пушкину совсем недавно исполнилось восемнадцать, а Пущину — девятнадцать месяцем до. Родители слезно умоляли обоих обзавестись к их годам хотя бы каким-то умом, но у обоих не вышло. У второй половины их сегодняшней компании положение было приятнее: Вильгельм и Антон были рады встретиться в столице, но как только стрелка часов перевалила за приличный показатель, ретировались ко сну. Пушкин только успел издевательски освистать Дельвига за сдачу позиций, но тот, и как самый рассудительный, и как самый уставший, отправил Александра по матушке и увел Кюхеля следом.
Две бутылки чего-то непонятного, но совершенно точно горючего, и вот уже Пушкин перелетает через забор и тянет друга за собой, пока петляющий топот жандармовых сапог гулко теряется в подворотне.
Они падают в свежескошенную траву, вмазывая в брюки грязь и зелень травянистого сока. Протрезвели даже.
— Кажись, мы изволили съебаться, Александр Сергеевич, — Ваня сбил себе дыхалку и еле говорил, глядя на друга, чтобы удостовериться, что тот в порядке.
— Отнюдь, Иван Иванович, — Пушкин смеется, прокашливаясь, — съебались-таки, сударь, да как ловко!
— Твои идеи никогда ни к чему хорошему не приводят, — Ваня смеется и пихает друга в бок, поднимаясь с травы.
— Просто ты не в кондиции разглядеть хорошее! — Саша фыркает и тоже поднимается, отряхиваясь.
— Быть может и хорошо, что Кюхель с нами не пошел. Ног бы он не сделал, — Пущин поднимает голову к небу, щурясь и уперев руки в боки. Небо было дымчато-голубым, вечно рассветным, нежным-нежным.
— Это точно, — Пушкин усмехается и тоже зыркает на небо, пытаясь понять, что там углядел его друг, — а Антон у нас, как обычно.
— Его можно понять, — Пущин отдыхивается и принимается отряхивать Сашу там, где тот сам не дотянулся или не доглядел, — Костя вот приедет вечером и будет нам не так скучно, — Заканчивает отряхивать пушкинскую спину и принимается искать портсигар по своим карманам.
— Пожалуй, ты прав, — Пушкин встает рядом, и, когда Ваня достает сигару (последнюю, к сожалению), влезает на уличный фонарь, чтобы раскурить от него.
— Саш, ну ты упадешь оттуда! — Ваня встает сзади, страхуя, пока Пушкин, обхвативший фонарь, зажигает сигару.
— А ты лови! — Саша спрыгивает и вручает другу прикуренную сигару, надвигая ему на лоб цилиндр, чтобы выбесить.
Ваня курит и смотрит на Сашу. Мягкий свет обволакивает его лицо, оседает в кудрях и на ресницах. Годы идут, а этот подлец все лучше и лучше — во всех вообразимых и не особенно смыслах.
— Хорошо в Петербурге, — Пушкин вздыхает, — Особенно после лицея.
— После лицея где угодно хорошо, — Пущин усмехается и давится сигарным дымом с непривычки.
— Ты куда после? — Саша водит руками в воздухе, не зная, как обозвать их короткий столичный визит.
— К родителям повидаться, а потом работать. Не знаю, кем, но раз уж на чиновников выучились, то так тому и быть, — Ваня стряхивает пепел в траву, — может хоть так в стране чего хорошего появится. Чай вместе сработаемся, вместе хорошо делать будем.
Пушкин усмехается, мотает головой, и тут же получает от друга осуждающее пихание локтем.
— Ладно, гений, а ты куда?
— Куда угодно, лишь бы не домой. Говорят, что могут к Грибоедову пристроить — хоть туда. Тоска собачья, но всяко лучше, чем Михайловское, — Саша поднимает голову к небу, стараясь увидеть в нем что-то, чего раньше не видел. Петербургское ведь небо.
Небо было обычное.
— Чего так? — Ваня находит на штанине пропущенный грязевой черкаш и, чертыхаясь, принимается его стряхивать.
— Ты же знаешь, — Саша забирает у отвлеченного друга сигару и затягивается, — у них есть Оля. Ах да, еще Левушка, их новая отрада, — Пушкин сплевывает на землю и возвращает сигару, не поворачиваясь на Пущина, — Вот Лева пусть их и навещает.
— Ладно, прости, — Ване стыдно за поднятую больную тему, и он приобнимает друга за плечо, — я просто подумал, что, быть может, за время, пока тебя не было, тоска их смягчила.
— Ой, Вань, — Саша фыркает, нервно смеясь, — Они бы имение отдали, лишь бы меня рядом не терпеть, — Пушкин поднимает глаза на друга, и в них дрожат слезы, — Поверь, они не скучают.
— А ты?
Саша смеется, утирает слезы рукавом и снова берет сигару. Он не знает, что ему сказать, и смотрит на стену дома. Хотелось бы быть нужным и питать теплые чувства, но такому нигде не учат.
— Не теперь. В детстве скучал.
Ваня хлопает по плечу и прижимает ближе.
— Ладно, в Петербурге о таком грех думать. Женим, устроим, все у тебя будет, — Пущин треплет друга по волосам и смотрит с горькой тоской.
— Да кому я нужен, — Пушкин поддается объятию, тыкаясь головой в пущинскую грудь, и фыркает, — Я матери-то родной не нужен.
Пущин замирает. Не новости, конечно, но Саша никогда об этом не говорил так.
Так открыто, желчно и отрывисто. Будто сдался в борьбе за ее внимание — это не то чтобы плохо, а скорее напротив, только по Пушкину не скажешь.
Ваня чуть нагибается, чтобы заглянуть другу в глаза, и держит за плечи.
— Саш?
Саша плакал.
— Ну Саш, — Ваня кладет руки другу на щеки и поднимает его лицо на себя, обеспокоенный и почти дрожащий над Пушкиным, как над своим самым главным сокровищем, будто бы такие эмоциональные перепады были вновинку.
Каждый раз Пущин переживал, как в первый.
— Ну? — Саша поднимает воспаленно-мокрые глаза, полные ненависти и отвращения к себе же. Выпускает клуб дыма.
— Мне нужен! Кюхелю нужен! Дельвигу, Данзасу — всем! Просто Вильгельмушка у нас — спящая красавица, и Антоша туда же. Вот Костя приедет, и…
— Что «и»?
Пущину сказать было нечего.
— Ну не серчай, Саш, — Ваня обнимает, вжимая в себя. Только он так обнимал.
— Я рад, что ты есть. Что вы есть, — Пушкин вздыхает, успокаиваясь, — но на этом все. Да и не то это…
— Ну а что, жениться хочешь? — Ваня прикладывается к сигаре с дружеских рук.
— Да меня целовать никто не станет, какое жениться, с дубу рухнул? — Саша усмехается и тоже затягивается.
— Что значит «никто»? Остроумный, чувство юмора великолепное, ума палата, красавец!
— Вань! Ну ты сам-то в это веришь? — Пушкин бьет себя по лбу, смеясь теперь уже от нелепости пущинских слов, — «Красавец» — нет, ты посмотри, в глаза глядит мне и врет!
— Я не вру! — Ваня снова держит друга за плечи, — С чего мне врать? Ты правда замечательный, не знаю, чего нос вешаешь.
Пушкин вздыхает, чтобы успокоиться и ответить аргументированнее. Отдает Пущину сигару.
— Если я и замечательный, то только для тебя. Это, безусловно, крайне трогательно, но ты сам понимаешь.
Пущин не понимал и поник.
— Кто тебе сказал, что никто не хочет с тобой целоваться? — Ваня глядит исподлобья.
— У меня зеркал нет по-твоему? Меня целовать — все равно, что бараний зад.
Пущина раскалывает это сравнение и он выпускает нервный смешок, от неестественности хрюка которого сыпется и Пушкин.
У него прекрасная ослепительная улыбка и заливистый смех, который хотелось слушать вечно.
— «Бараний зад», — Пущин со смеху не может отдышаться и треплет другу кудряшки, видимо, ища сходства.
— Ну а что? Кому это надо? — Саша закрывает глаза рукой, пытаясь не сгореть со стыда за себя же. Смешного-то мало, проблема серьезная — с такой рожей в Петербурге звезд с неба не хватать.
Ваня смотрит на Пушкина секунду, а дальше его мыслительный процесс отключается — он притягивает Сашу за сюртук к себе и утягивает в поцелуй. Первый и неумелый, но помидорная практика должна была как-то спасти — впрочем, это и не имело уже никакого значения.
Пушкин стоит вкопанным и не шевелится. Он чего угодно ожидал, но не этого. Впрочем, останавливать это — что бы это ни было — не хотелось.
Пущин впускает пальцы в каштановые кудри, прижимаясь теснее, и продолжает целовать — влажно, ревностно, жадно, решительно и словно упиваясь этим моментом навсегда.
Пушкин не делает ничего — не помогает и не мешает. Просто шокировано принимает действительность, где его первый поцелуй украден так. Вообще не так, как Саша планировал, но совершенно так, как хотел.
Ваня отстраняется, еще не придумав, как смотреть другу в глаза.
— Нет, я понимаю, что тебе крайне важна аргументация во всяком споре, но чтобы настолько… — Пушкин утирается, не зная, насколько он смущенно-красный, и не спускает с Вани глаз.
— Ты против? — Во взгляде Пущина застывает страх.
— Ни в коем случае, — Саша обхватывает Ваню в объятия.
Он прижимает к себе, целует в обе щеки, чуть сжимает ванины волосы на затылке и накрывает его губы своими со всей той страстью, которая в нем копилась в последние пару лет. С тем жжением в груди, от которого ночами не спалось, и которое наконец-то превращалось в тепло, приятно обволакивающее все тело. То самое тепло, которое Саша к Ване, как к самому близкому и родному в своей жизни, испытывал.
Пожалуй, страх этой невзаимности и подпитывал общее сашино ощущение тупого безвыходного одиночества. Сейчас — не исключено, что только сейчас, но все же лучше, чем никогда — Пушкин ощущал себя нужным. И любимым тоже, но Ваня всегда показывал свою любовь. Да и Саша своей не скрывал. Только ускользнула грань между дружеским и тем, что происходило теперь.
А теперь Ваня, вжатый в забор и зацелованный до зуда, отпрянул.
— Только Косте не говори, — Ваня улыбается, глядя Саше в глаза и светясь от счастья.
— Костя охуеет. Возможно, насмерть, — Саша смеется и поправляет Пущину волосы.
Они смеются, пока упавшая и забытая сигара валяется в мокрой траве и медленно тлеет. Над ними, совсем зелеными и зацелованным, светилась белая петербургская ночь. Чего только эти ночи не видали, но такую искреннюю и глубоко душевную, сердечную любовь — редко.
По Петербургу еще неоднократно пронесется их смех, беззаботный и ребяческий.
Примечания:
.