V
4 апреля 2025 г., 10:30
Ли Бёниль, Кан Инхи, Чхве Мира, Ким Чанми, О Минюн.
Спустя полгода их было уже пять. Пять девушек – чьих-то дочерей, сестёр, подруг. Пять. Это было так чертовски много, что никто во всём огромном Сеуле не мог понять: как возможно такое, что количество смертей всё растёт, а информации – совсем нет.
Дело продвигалось муравьиными шагами и, каждый раз, как только отделение хватывал восторг от возможных прорывов, карточный домик рассыпался до основания. Так, мы дважды взяли не того. Ещё три раза в отделение приходили с повинной, а после – не могли ответить ничего, что не рассказывали бы в новостях. И чем в большее отчаяние впадали мы, тем в большем восторге, я уверен, был тот, чьих рук в действительности были убийства.
В миллионный раз перебирая дела в поисках призрачных намёков, я особенно живо представлял себе его лицо: оно никогда не имело конкретных черт, скорее представлялось чем-то расплывчатым, но всегда злорадно, победно насмехалось, тихо посмеивалось и ускользало, как только удавалось зацепиться за край простыни, на котором был намалёван его портрет. Я чувствовал себя круглым идиотом, и оттого злился особенно сильно. И пусть мы об этом никогда не говорили вслух, думаю, каждый в отделении ощущал себя также. Так, будто все комментарии о просиженных штанах и жалобы, коих становилось с каждым днём всё больше, набирали силу ежеминутно.
Унижение выматывало. Многие в отделении всю жизнь посвятили полиции, а теперь их из раза в раз так легко и играючи обводили вокруг пальца, что не тяжело было ощутить себя круглым идиотом. Все мы старались храбриться, но всякий раз, выключая вечерами свет над своим рабочим местом и отправляясь по домам ни с чем, мы знали – грош цена всем нашим попыткам, пока они не принесут плоды. Но дерево не спешило прорастать.
За семь месяцев – пять трупов. Самый малый промежуток – три недели, самый большой – шесть. Никто не знал наверняка, не получим ли мы завтра новое сообщение об очередном трупе. Никто не знал, проснётся ли завтра их дочь, если ей около тридцати.
Никто не знал о том, что несмотря на все зверства, что происходили вокруг, я был абсолютно счастлив и благодарен убийце за то, что в тот день из-за него познакомился с Джонханом.
Наши отношения стали тёплым, ласкающим кожу морем, в которое я опускался с головой каждый вечер, ныряя в его любящие руки. Ещё ни с кем и никогда мне не было так безоговорочно хорошо во всём. Ещё никогда я не ощущал себя настоль любимым и важным. Ещё никогда не ощущал себя самого настолько наполненным любовью.
С ним все казалось единственно верным. И, пусть я и не мог позвать его замуж или даже во всеуслышание объявить о том, что он – мой, а я – его, мне было достаточно того, что каждый день я засыпал и просыпался подле его горячего ото сна тела, окутанного сбитыми, всегда белоснежными простынями. Каждый день я касался его нежной кожи, шелковистых волос, мягких губ. Ощущал себя так, будто припадал на колени к божеству, и оно ласково трогало мое лицо, перебирало волосы, крепко сжимало давно огрубевшую ладонь. Я был весь наполнен им, и не мог не благодарить за это того, кто отнимал жизни. Отнимал. И, сам того не зная, подарил мне ту, о которой я и мечтать не мог.
Порой стыд за это охватывал меня особенно яро. В такие дни на работе я становился молчалив, а вечерами будто приходил к нему на исповедь. Он никогда не осуждал меня, и от того я чувствовал себя одновременно хорошо и плохо. Внутри разрастался мерзкий ком, отчего-то имеющий голос моей давно покойной матери. Он ядовито шептал, что я вовсе не достоин своего Джонхана, и порой ужасно хотелось, чтобы он хоть раз повысил на меня голос или посмотрел недобро. Но он этого никогда не делал.
Парой месяцев ранее я окончательно переехал к Джонхану. Моя собственная квартирка стала небольшим пассивным заработком, уйдя на съем. В нее заехал молодой парнишка, студент, до того похожий на меня самого в молодости, что сдал я свои несчастные тридцать пять квадратов за почти символическую сумму. Как-то раз этот парень, Мин Ёниль, потерял свои ключи от квартиры, и пришлось отправить его к Джонхану – за запасными. Дверь ему открыл Юн, а бедолага Ёниль до того не ожидал увидеть такой роскоши апартаментов и самого Джонхана, что некоторое время неловко мялся на пороге, будто в надежде, что его пригласят на кофе. Вместо этого я сам вышел с ним за дверь и попросил сделать копию ключей за свой счет, раз уж потерял, а затем – занести мои обратно. Об утерянных думать не приходилось. В Сеуле было так много квартир и домиков, что подобрать замок, к которому подошел бы случайно найденный ключ, было почти невозможно.
Оказалось, я ошибся. Но стало это известно лишь спустя неделю, когда Ёниль сообщил, что по возвращению домой обнаружил перевернутую вверх дном квартиру. Впрочем, он не съехал (ценного ни у меня, ни у самого парнишки ничего и не было. Красть, помимо протертых носков и пары заношенных кроссовок адидас было решительно нечего), а я сменил замки на следующий же день.
Не знаю почему, я не стал рассказывать о произошедшем абсолютно никому. Сам Ёниль об этом тоже больше никогда не говорил, стоило мне только сменить замки, и вся эта история как-то сама собой замялась за неактуальностью.
Куда больше меня волновала безопасность Джонхана несмотря на то, что покушение на дверную ручку в его квартиру и близко не сравнилось бы с тем, что было в моей. Пришлось получить дополнительное соглашение от управляющей компании и установить еще парочку камер, по которым было бы замечательно видно все подходы ко входной двери. Их покупка и установка встала мне в копеечку, но возможность просматривать видео онлайн того стоила. В моменты особой тревоги я открывал на телефоне видео с каждый из трех камер, и смотрел в пустоту коридоров пару долгих минут. У Юна была крайняя дверь, уютно упрятанная за поворотом, и от того соседи в кадр никогда не попадали. Редко – попадал он сам. Иногда я натыкался на то, как он закрывал дверь или, наоборот, возвращался домой, забирал заказы, оставленные курьером.
О камерах Джонхан, конечно, знал. Знал о том, что иногда я подключаюсь к ним, будучи на работе или даже лежа в постели рядом с ним. Иногда из интереса сам заглядывал мне через плечо, но быстро терял интерес. По его мнению, это было лишним, но мы быстро сошлись на простом «чем бы дитя не тешилось».
Он легко принимал подобные мои дурости, продиктованные излишней тревожностью, и вместе с тем ненавязчиво, но абсолютно четко обозначил свои личные правила. Самое важное и не поддающееся никакому обсуждению – не входить в его мастерскую. Ни под каким предлогом, ни в какое время. Даже не открывать дверь в нее. Стучаться можно, но и то лучше в случае крайней необходимости. Конечно, я испытывал сродни детскому любопытство, но слишком сильно любил и уважал его для того, чтобы нарушить договоренность.
Чаще всего в мастерской Джонхан проводил время, пока я был на работе. Редко, но все же случалось такое, что пропадал и вечерами, когда я уже был дома. И лишь пару раз он возвращался в постель под утро, вымотанный, но всегда безусловно счастливый. В такие дни он, коснувшись моего плеча, светился как лампочка и шептал «я ее закончил, представляешь?», а потом устраивался рядом, прижимаясь спиной к моей груди. Я не злился тому, что он будил меня. Целовал в темную макушку, прижимал к себе поближе и лишь был благодарен за то, что он не прочь поделиться со мной сокровенными моментами своего собственного безграничного счастья. Мне, глубоко не творческому человеку, ощутить подобное никогда не грозило, но исходящее от него тепло всегда трогало мое сердце, и я невольно чувствовал себя причастным к чему-то прекрасному.
Наша с ним совместная жизнь была моим храмом на протяжении семи месяцев, и когда я уже решил, что ничего не сможет изменить это, Вселенная наконец подала мне первый знак.
В тот день, двадцать третьего октября, я вернулся на пару часов раньше положенного. Джонхана еще не было дома. Я блуждал по квартире, искал чистые вещи, сходил в душ, налил себе кофе, взялся за телефон и собирался просто сесть перед телевизором, когда взгляд упал на приоткрытую дверь чужой мастерской.
Джонхан никогда не оставлял дверь открытой. У нас было правило. Я все еще слишком сильно уважал и любил его для того, чтобы нарушать договоренности о личном пространстве, и все же что-то в тот миг оказалось сильнее меня. Я шагнул к двери комнаты, до этого вечно запертой для меня, словно там была самая большая тайна на свете. Едва дыша, словно ребенок на грани открытия волшебного мира в платяном шкафу, я потянул дверь на себя, и она легко, плавно поддалась, приоткрываясь.
Мастерская была просторной. Пустой посередине. И, что не удивительно, обставлена холстами вдоль стен – все как один повернутые лицом к стене. Ближе к окну примостился одинокий мольберт, материалы – тут же, на небольшом столике. Палитра пуста, все тюбики закрыты. Предыдущая работа была уже завершена, а новую еще никто не начал. Все тут выглядело печально забытым, и все же привлекало взгляд.
Решившись, я прошел дальше, коснулся легко рам одного из холстов у ближней стены, потянул его на себя, заглядывая: эту работу я не видел ранее на его выставках или в интернете. Тут, словно замерев за секунду до встречи с автомобилем под светом фар, с холста глядел олень. Его хорошенькая мордашка была крупной, почти на весь холст, белесая шерсть будто светилась на темном фоне ночи, а глаза казались столь живыми, что мурашки невольно прокатывались по спине. Почти человеческие. И я знал это выражение абсолютной безысходности и ужаса перед неизбежным.
В тишине квартиры раздался писк ввода пароля на замке, и я, вернув картину на место, выскользнул из мастерской, прикрыл дверь, оставив ее в том же положении. Сам двинулся навстречу к Джонхану, в прихожую, все еще сжимая в руке кружку уже остывшего кофе.
В тот день он окинул взглядом дверь мастерской и подтолкнул ее, захлопывая так, будто в этом жесте не было ни капли напряжения. И все же, его пытливый взгляд прожигал мой затылок всякий раз, как только я оказывался к нему спиной. Казалось, он пытается забраться в мою черепную коробку, покопаться в ней и выудить, стало ли мне известно что-то, чего знать я был не должен.
В ту ночь мне впервые приснился кошмар, в котором был бесконечный узкий коридор, увешанные его холстами стены, и на каждом из них – морда беленького животного крупным планом. И у всех шестерых глаза были человеческие. Осматриваясь в панике, я узнавал их: в глазах того самого оленя я узнавал ее, Ли Бёниль; в голубке, готовой вот-вот попасть в цепкие лапы ястреба виднелись глаза Ким Чанми; в не готовой еще, но обреченной отправиться на убой овечке легко угадывалась самая молоденькая из жертв – О Минюн. Кан Инхи, Чхве Мира, все они были тут, но на последнем холсте глаза зияли двумя пустыми дырами, еще не заполненными ужасом приближающейся смерти. Шестая работа была еще не закончена, но отчего-то я знал, это ненадолго.
Я подскочил на постели глубокой ночью, задыхаясь, с гулко бьющимся во всем теле сердцем. Взмокший, словно крыса, сбежавшая с потонувшего корабля, вплавь.
– Милый, ты в порядке? – Его сонный голос звучал обеспокоенно, привычно ласково.
– Да, просто плохой сон.
Он прижался к моему боку, а я, обхватывая руками его хрупкое, почти фарфоровое тельце, пытался убедить себя, что в этот раз моя чуйка гончего пса ошибается. Мой ангел не был способен на такие зверства. Все это – лишь плод усталости и слишком большого количества вопросов, оставшихся без ответов.
Кто угодно, но не он.
Ядовитый голос покойной матери зазвучал в голове громче. Он шептал, что тот, кого я называл своим миром, был не кроликом, а волком.
А потом нашли шестое тело, О Хана. Было в ее внешности что-то лисье. Видя ее тело с тремя колото-режущими ранами, я впервые вдруг понял, что все это время расплывчатый, насмешливый образ в моей голове принадлежал лишь ему одному. Голос матери в моей голове истошно визжал.