Александр Сергеевич Пушкин шагал по улицам, каждое движение давалось ему с трудом, как будто он не просто шел по знакомым тротуарам, а пробирался сквозь густой туман, заполнявший его мысли беспокойством и сомнением. В голове крутились одни и те же мысли:
«Какого черта этот gredin поручился за меня?». Он вздохнул, ощущая, как груз ответственности ложится ему на плечи.
«Стал личным цензором Царя Николая и его рукописей», – кралась мысль, которая шипела, как змея, в его сознании. Печать — единственное, чего ему так отчаянно хотелось, но цена, которую ему придется заплатить за неё, казалась непомерной. Разве цензорам пристало стоять на страже слов поэта? Он, Александр Сергеевич, всю жизнь сражался с цепями, что сковывали его вдохновение, а теперь сам должен был стать одним из этих оков.
Здание, к которому он направлялся, выглядело зловеще и величественно, как тень преследующего его демона. Он остановился на мгновение, позволяя своим мыслям пойти в бегство, а затем, собрав все оставшиеся силы, решительно шагнул в двери.
— Смотрю, вы переехали в новый кабинет, – несправедливость его собственного языка царапнула Пушкина, когда он встретился взглядом с начальником жандармии. Упрек в его голосе стал не просто каплей яда, а настоящим потоком ядовитых слов, которые он вынужден был произнести, несмотря на горечь.
Христофорович Бенкендорф, с самодовольной ухмылкой на губах, поднялся навстречу. Его глаза сверкали хитро, и Пушкин чувствовал, как кровь приливает к щекам от стыда и подавленности. Он понимал, что ответственен не только за свои слова, но и за судьбы других.
— Александр Сергеевич, рад вас видеть. Не хотел бы я, чтобы вы тратили свое лучшее время на пустые упреки, – ответил начальник, его голос звучал так, будто он жонглировал словами, на лету подменяя их истинный смысл.
Пушкин вздохнул. Эмоции переполняли его, и в этот момент он осознал, что, несмотря на все недовольства и несовершенства, он здесь, в этом кабинете, между этих стен, где власть и контроль подавляют любое творчество всего лишь одним взглядам.
— Я пришел не для того, чтобы выслушивать ваши банальности. Я пришел за печатью, – сказал он, глядя прямо в глаза своему визави. Внутри него разгоралось пламя, которое, как он знал, нельзя было потушить.
Словно момент, когда острие его пера касалось бумаги, он чувствовал, что слова сейчас станут его оружием. Даже если это был путь через тернии, он готов был идти до конца, потому что в его сердце всегда будет живо то, что даже самые жесткие оковы не смогут сломать —
стремление к свободе.
— Смею вам отказать, поскольку рукописи не проходят цензуру.
— Ваши оправдания, – прервал его Александр, выставив руку вперед, словно защищая свои творения от надвигающегося натиска проблем. — Я пришел, чтобы говорить о свободе слова и искусстве, о возможности выразить свою душу без страха.
Глава нахмурился, его холодные глаза демонстрировали, что он не привык к подобному обращению. Слова Пушкина, как блестящие стрелы, пронзали завесу формальностей, и он почувствовал, что теряет контроль.
— Творчество, конечно, важно, — начал мужчина, но в голосе уже слышалась нотка беспокойства. — Но вы должны понимать, что у нас есть обязательства перед обществом.
— Обязательства, — с презрением повторил юноша. — Но кто задает эти рамки? Простые люди хотят видеть правду, а не парадный фасад.
Он шагнул ближе, и внезапно тишина в кабинете стала удушающей. Пушкин, обретя мгновенное мужество, добавил:
— Я не буду умалчивать о том, что вижу. Моё оружие — слова, и я готов сразиться за них. «Не будь посторонним в своем собственном мире. Ты сам можешь создать место для свободы.»
— Пушкин, вы, как всегда, бьёте наглости все рекорды. Бунтовщик, дуэлянт, клеветник царя и болван упёртый, позёр и атаман картёжный. На уме лишь одни частушки. Вместо слова
«неблагонадёжный» – впору писать
«Александр Пушкин». – упрекает в очередной раз Александра Сергеевича глава жандармов.
— Обвинения справедливы, но помилуйте, это дела минувших дней. Их искупил я ссылкой, в которую был отправлен вами! – начинает оправдываться поэт, но его тут же перебивают.
— И бросились писать «Во глубине сибирских руд». Чтоб тут же декабристам посвятить сей дерзновенный труд!
— Я посвятил его друзьям. – отрезает Пушкин, не отрывая взгляда от мужчины.
— А не в «Годунове» ли говорится о том, что за Ирода-царя грешно молиться?
— Годунов умер двести лет назад!
— Но государство живо до сих пор. Народ единым должен быть, а вы, Пушкин, сеете в нём раздор. – ставит на место Александр Христофорович с непоколебимым выражением лица.
Пушкин усмехнулся, хотя в груди его разгоралось непривычное чувство. На этот раз он не хотел опускаться до мелочной перепалки, но слова главы жандармов были остры, как лезвие ножа. Он знал, что каждое обвинение — это не просто разговор, а удар по его репутации, по его принципам.
— И что же в этом раздор? — произнёс он, с иронией глядя в глаза противнику. — Слово — это магия, а не оружие. Слова могут объединять, спасать, вдохновлять. Даже игривые частушки, как вы и обзываете их, способны принести свет в тёмные сердца.
— Вам это нелегко понять: моя задача — охранять людское хрупкое сознание от сумбура мироздания! Я забочусь лишь о том, чтоб тот, кто обречён скитаться в мире бренном, мог хвататься за порядок и закон! – отчеканивая каждое свое слово выдает Бенкендорф.
— За пару строк вы мне навесили клеймо
бунтовщика. Мои стихи, меж тем, любят все — от генерала до ямщика! «Граф Нулин», сказки, «Онегин», ну же. Неужто вы их не оценили?
— Вещицы милые, но едва ли они кого-то объединили.
— Да ну? А ну-ка!
«Чем меньше женщину мы любим...? Тем легче нравимся мы ей.»; «Они сошлись. Волна и камень...Стихи и проза, лёд и пламень» – начинает приводить в пример строчки из своих прекрасных стихотворений, Александр. — Хей, граф, подключайтесь? Или вы не привыкли с народом хором петь, а привычка свыше нам дана? – снова подкалывает молодой юноша мужчину, всячески стараясь намекнуть на то, что тот неправ.
— Я разве спорю? В стихах вы гений, это известно – произносит глава жандармов своим привычным спокойным и низким тембром голоса.
— А гений и злодейство – вещи несовместные – демонстративно приподнимая свои руки, Пушкин, устремляет свой бесстрастный взор ликования прямо на сидящего графа.
— Вам это нелегко понять: «моя задача – охранять людское хрупкое сознание от сумбура мироздания!» – цитирует слова Бенкендорфа, передразнивая, Александр.
— Обречён каждый из нас по миру бренному скитаться...я здесь, чтоб могли спасаться мы стихами в трудный час!
— Ну так напишите что-то, что объединит и утешит всех до одного, в уваженьи к отечеству, и правителям его! Пётр Великий, к примеру, как вам? Царь весьма высоко его чтит... – задумчиво чуть ли не мурлычет начальник, приподнимаясь с места и смотря на поэта с высока. — Такая поэма народ наш, безусловно, поддержит и сплотит.
— Строчить стихи на заказ? Увольте! Я поэт, а не портной! – возмущенно заявляет Пушкин, хмуро уставившись на цензора.
— А если этим докажете благонадежность свою вы ещё особе одной, помимо царя? Что скажете, Пушкин? Никто не хочет в мужья бунтаря. – констатирует факт мужчина, натягивая на себя хитрую ухмылку. — Что скажете, Пушкин? Неужто мы встретились зря? – в который раз в воздухе виснет властная и удушающая атмосфера.
Спокойный и непоколебимый голос рассекает тишину в воздухе, как только мужчина приказывает всем остальным покинуть помещение.
Ритмичный стук сапог по полированному полу эхом отдавался в тишине, каждый шаг был словно намеренной точкой в предложении, когда граф Бенкендорф приближался. Он двигался к молодому поэту с медленной, хищной грацией, заложив руки за спину.
— Что же вы молчите, Пушкин? — протянул он, и вопрос тяжело повис в воздухе. Александр застыл, на его юном лице отразилась борьба эмоций.
— Мне муза фальши не простит...
— К чему фальшивить? Будьте честным!
— Но гений и злодейство… – молодой писатель инстинктивно отпрянул, сделав нерешительный шаг назад.
— Я союз их вижу повсеместно, — ответил Бенкендорф, не сводя с него пристального взгляда и неумолимо сокращая расстояние между ними.
— Я памятник себе воздвиг… – почти умоляюще продолжил мятежный поэт, но глава жандармов снова его перебил.
— Он может мной снесён быть вмиг. – возразил Бенкендорф, и в его голосе прозвучала угроза.
— Блажен… – пробормотал Пушкин едва слышно.
— Кто до седин дотянет. – закончил Бенкендорф, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на жестокое веселье.
Мороз, ласкающий оконные стекла, отразился на холодке, пробежавшем по спине Пушкина.
— Мороз и солнце... – пробормотал он, и начальные строки его стихотворения показались ему на вкус пеплом. Но это стихотворение, праздничная ода красоте зимы, резко контрастировало с ужасом, скапливавшимся у него в животе.
Его противник, Александр Христофорович Бенкендорф, начальник жандармерии и личный цензор царя, внезапно ускорил шаг, как хищник, подбирающийся к своей жертве. В глазах Пушкина вспыхнула паника, холодная и острая. Он в отчаянии оглядел роскошную комнату, позолоченную клетку, созданную для шепота и тайн. Гобелены, изображающие героические битвы, висели на стенах, словно высмеивая его нынешнее положение. Мраморные бюсты давно умерших поэтов смотрели вниз с безразличной торжественностью.
Где выход? Где он мог найти спасение от этого... того, что вот-вот должно было случиться?
Он был в ловушке.
Бенкендорф, мужчина-гора в тщательно сшитой униформе, двигался с удивительной грацией, его ботинки едва слышно ступали по роскошному персидскому ковру. Он гнал Пушкина, обезумевшего зайца, к краю комнаты, алые стены смыкались, как челюсти капкана. Наконец, Александр Сергеевич не мог больше отступать, его лопатки прижались к холодной, неумолимой красной краске.
— Кнут и пряник, – заключил мужчина, и его низкий рокочущий голос завибрировал в воздухе. Он остановился в нескольких дюймах от писателя, возвышаясь над ним. Хитрая улыбка расцвела на лице, усмешка гадюки, которая сулила только злобу. Именно тогда, когда Пушкин стоял, загнанный в угол, задыхаясь, в полной изоляции, на него обрушилось ужасное осознание. Они были одни.
Абсолютно, безвозвратно одни.
Он с трудом сглотнул, в горле у него внезапно пересохло. Его взгляд, расширенный от страха, который он пытался сдержать, встретился со взглядом Христофоровича Бенкендорфа. Глаза цензора, обычно скрываемые профессиональной отстраненностью, теперь горели леденящим душу огнем, темным голодом, от которого у Александра побежали мурашки по коже.
Воздух потрескивал от невысказанной мощи, ощутимой силы, которая давила на Пушкина, душила его. Он с щемящей уверенностью понял, что втянут в игру, в которой ему никогда не выиграть. У Бенкендорфа были все карты, он диктовал все правила. Это было не совсем о поэзии. Речь шла о контроле, о доминировании, о тонкой демонстрации силы, которая пробирала Пушкина до костей сильнее, чем любая сибирская зима.
— Ваши последние стихи, Александр Сергеевич, – начал граф вкрадчивым голосом, являя собой образец вежливой беседы, — продолжают... волновать нас. Сам царь выразил… бронирование столиков.
Пушкин с трудом обрел дар речи. — Сэр, я... я пишу только о том, что вижу, что чувствую...
Бенкендорф тихо и невесело усмехнулся. — Ах да, что вы чувствуете. Такая опасная территория для поэта, вы согласны? Чувства могут привести к неудачным выражениям. Выражения, которые могут быть… неправильно истолкованы.
Он протянул руку, и его пальцы коснулись щеки Пушкина легким, как перышко, прикосновением, похожим на прикосновение раскаленного железа. Поэт вздрогнул, его сердце бешено заколотилось о ребра.
— Царь, доброжелательный и понимающий человек, желает своим подданным только самого лучшего. Для вас, в частности, Александр Сергеевич. Он хочет, чтобы вы использовали свои... таланты… чтобы прославить славу России, силу его правления.
Был предложен
“пряник”. Но Пушкин знал, что
“кнут”. То есть кнут, находится где-то совсем рядом. Он уже чувствовал его жало. Он взглянул на темно-красные стены, внезапно увидев в них не украшение, а суровое напоминание о крови, которая была пролита и все еще может быть пролита во имя власти.
Он был пойман в ловушку танца с дьяволом, вынужденный выбирать между своей художественной честностью и самим выживанием. Солнце за окном, казалось, насмехалось над ним, его красота не имела смысла перед лицом сгущающейся вокруг него тьмы. Он был одинок, беззащитен и совершенно уязвим в удушающем присутствии графа Бенкендорфа. Игра началась, и Пушкин с растущим чувством отчаяния понимал, что он уже проигрывает.
Не теряя ни секунды, Христофорович, на мгновение забыв о своем титуле, подошел ближе, слишком близко. Он наклонил свою высокую фигуру так, что его лицо оказалось всего в нескольких дюймах от лица юноши, его дыхание, насыщенное запахом застоявшегося табака и чего-то еще, чего-то металлического и неприятного, коснулось бледной кожи Пушкинской щеки. — Что вы чувствуете сейчас, Александр?
Сергеевич, не отрывая взгляда от оппонента попытался набрать в свои легкие как можно больше воздуха, а затем, на выдохе, строфы мыслей стали рифмоваться сами собой:
— «Два сердца бьются в унисон,
Как будто ноты в старый клаксон.
Один – как пламя, яркий, смелый,
Другой – как ветер, тихий, белый...»
Его голос часто вздрагивает, после каждого произнесенного им словом, анализируя то, что только что он безмолствовал. Ему казалось, что если он допустит ошибку – граф сиюминутно сошлет его не то, чтобы в ссылку, а прямиком на каторгу.
«Их взгляды – искра, что зажжёт костёр,
Разговор – как танец, с ночи до зари.»
Один – как солнце, полон сил и света,
Другой – как луна, таинственна, одета»
Глава жандармов молчал. Мужчина упивался каждым слоганом, который выдавал дуэлянт. Сказанные фразы в его адрес ласкали слух. Да, именно этого он и хотел.
Послушание,
осторожность со стороны Пушкина,
боязнь сказать что-то лишнее.
Смирение дикого пламени, которое горело в этом кучерявом таланте.
«В мерцанье звезд и в шепот тишины…»
Александр на секунду запинается, подбирая правильные слова, но мысли в слух оказываются быстрее его раздумий.
«Меж ними – химия, что выше высоты.»
Бенкендорф, опьяненный каждой последующей строчкой, которая срывается с чужих губ взбунтовавшегося писателя, словно издеваясь, запускает свою свободную руку под пальто, загнанного в угол, медленно и властно ведя её по напряженной спине кудрявого, целеустремляясь прямиком к шее. — Вы в ажитации, юноша, вам надо успокоиться.
Расслабьтесь. – подобно хитрому лису, лаконично излагает граф.
«Один – как гром, раскатистый и властный,
Другой – как дождь, спокойный и прекрасный.
Их связь – загадка, что не разгадать...»
Александр Сергеевич вздрагивает, когда крепкая и мощная рука Христофоровича добирается до его плеча; ленно заползает, подобно змее под расстегнутую рубашку поэта, по-хозяйски пристраиваясь к одной из ямочек у ключиц. Ему приходится сделать усилие, чтобы продолжить свою лиру и не потерять рассудок от накатывающей волны неприятных мурашек и подступающего жара.
«Но чувствуешь её, не в силах убежать.
Один – как берег, крепок и надёжен,
Другой – как волна, безудержен, встревожен…»
Пальцы зажимают чувствительные точки возле ключиц, в попытках помешать, итак, еле сдерживающего себя писателю. В ответ на собственные махинации, Бенкендорф преуспевает. Из уст неукротимого и всегда бунтующего писаки срывается тихий протяжный стон. Мужчина ухмыляется, повторяя свою экзекуцию, но, в этот раз, Александр закусывает губу и отворачивает голову в сторону. Нет, так не пойдет. Он должен смотреть прямо в его глаза, беспрекословно. Графу потребно было видеть каждую сменяемую на лице эмоцию, которую проживал литератор.
—
Вам не удастся спрятаться от меня, Пушкин. – прогрохотал голос, рык, который пробрал Александра Сергеевича до костей. Он был прижат к стене, грубая ткань впивалась ему в спину, каждый дюйм его тела кричал в знак протеста. Он отчаянно избегал зрительного контакта, зная, что каждая мимолетная эмоция, промелькнувшая на его лице, тщательно фиксируется, анализируется и, в конечном счете, используется против него.
Рука, которая до этого болезненно сжимала его ключицу, теперь собственнически обхватила его шею, ее хватка была одновременно грубой и интимной. Затем она погрузилась в копну непослушных кудрей, запрокидывая его голову назад, заставляя его принять позу унизительной уязвимости. Его волосы, обычно служившие предметом гордости, казались оружием в руках его мучителя.
У него перехватило дыхание, когда другая рука тяжело опустилась на его бедро, надавливая на плотную ткань брюк, сильнее прижимая его к трясущейся стене. Поэт инстинктивно попытался поднять руку, оттолкнуть главу жандармии, создать хоть какое-то подобие дистанции, но единственный резкий звук заставил его замолчать. Невысказанной угрозы, веса власти было достаточно, чтобы пресечь его слабую попытку.
Он упрямо отказывался поднять глаза, цепляясь за последние крупицы своего достоинства. Внутри него бушевала буря, водоворот запретных мыслей, дерзких порывов и нарастающего страха. «
Господи, за что мне это?» – вопрос эхом отдавался в его голове, как жалоба на себя за то, что он вообще ступил в это проклятое место.
Каждая минута, проведенная в одной комнате с Бенкендорфом, тянулась как вечность. Стены, казалось, смыкались, сжимая пространство, словно сговорившись связать их воедино. Сплавить в единое, наводящее ужас целое.
Он вздрогнул, когда рука графа начала медленно, обдуманно поглаживать его бедро, что стало прелюдией к чему-то гораздо более агрессивному. Рука продолжила свое путешествие, обхватив его ягодицы через темную ткань брюк, сжимая с властной силой, от которой у него по спине побежали мурашки. Воздух сгустился, когда лицо мужчины приблизилось, пока их носы практически не соприкоснулись.
Огромным усилием воли Александр вернул себе остатки самообладания. Он не хотел встречаться с ним взглядом. Он не хотел выдавать своего страха. Но его решимость пошатнулась, когда Бекендорф сильнее потянул его за вьюшки, резко, мучительно дернул, а затем прикусил мочку уха, прошептав:
«Il est impoli de détourner le regard de l'interlocuteur supérieur, Pouchkine.»
Его рот открылся в беззвучном крике, затем захлопнулся, когда он до крови прикусил щеку, отчаянно пытаясь заглушить любой звук, который мог бы еще больше распалить его мучителя.
Наконец, вынужденный встретиться взглядом с графом, он увидел, как по лицу того разлилась леденящая душу волна удовлетворения.
Вот он, сломленный, уязвимый, с подавленным духом.
Растущее возбуждение начало скручиваться в узел ниже живота. Литератор молча умолял Бенкендорфа прекратить свои изощренные пытки, поскольку ситуация приближалась к критической точки.
Щеки поэта отдавали легким покраснением стыда и вины за содеянную шалость. Так пошло и нахально. Так по-детски наивно и забавно одновременно. Мужчина мог бы наблюдать за этим вечно, но впереди у него было ещё много незаконченных дел. Поэтому сейчас, увы, нет времени на несуразности.
Рука, которая упорно сжимала седалище юного писателя, наконец, расслабила хватку и полностью покинула эрогенную территорию. Для Пушкина это стало желаемо-великим спасением, из-за которого он смог наконец-то облегченно вздохнуть. Но, Александр Христофорович не прекращал буравить его взглядом.
Пушкину хватило нескольких секунд, прежде чем понять, что глава жандармии ждет завершения его стихотворного повествования. Ловкие пальцы начальника снова проминают его чувствительную кожу. Вместе с хриплым стоном, писатель произносит те самые заветные и вопиющие строчки импровизированной лиры:
«Два разных мира, слившихся в одно,
Где правит страсть, забыто всё давно…»
Александр Христофорович сглатывает, услышав желаемый конец произведения. Рука зарывается в растрепанные и слегка мокрые от пота кудри Пушкина, массируя макушку. Вся эта интимная обстановка подливала только масло в огонь, отчего Бекендорфу становилось тяжело сдерживать
себя.
— Прирождённый талант, не поспоришь. Ещё бы послушным вы были, а не ветром, скитавшимся по просторам свободы.
— Ни в коем случае, Александр Христофорович – сглатывает слюну юноша, ухмыляясь, как ни в чем небывало. Будто бы секундами ранее он не краснел от смущения перед графом.
Бесстыдник.
— Vous devriez faire une fessée pour enlever cette audace de votre langue une fois pour toutes. – сжимая грубо за волосы произносит Бенкендорф, возвращая поэта в реальность и напоминая о том, в каком положении он сейчас находится.
— Vous rêvez de me fouetter, benkendorf?
— Et encore de l'audace. On se casse. Je peux vous arranger ça. Voulez-vous maintenant? – с полной серьезностью заявляет граф.
Непослушные волосы поэта обхватывали каждый сантиметр его пальцев, от чего начальнику пришла в голову мысль, что шевелюра Пушкина – его душа. — Обращайтесь, как подобает.
— Помилуйте, ваше сиятельство, не стоит. – всё таки послушавшись правилу моральности, отвечает Александр.
— Как же не стоит, когда ваше упрямство бьет ключом. Раздор и только, нечего сказать. Но вам похоже до конца не хочется всего понять, — тихо, но твёрдо излагает Христофорович, — в вашем свете прячется тень, в ваших стихах — призыв к бунту. Зачем нам ещё один мятеж? Мы и так на краю пропасти!
Александр вздохнул, корение эмоций в горле поднялось, как рой пчёл. Он думал о своих друзьях, о тех, кто страдал за их мечты о свободе. Мысли о них согревали его душу, но вместе с тем вызывали гнев к несправедливости.
— Вы говорите о бунте, но что такое бунт, если не крик души? Я лишь говорю тому, кто не хочет слышать — гражданин, у которого должно быть право голоса. Каждое слово, каждая строфа — это откровение свыше.
Глава жандармов на мгновение замер, словно волна Пушкина накрыла его с головой. Он не ожидал такой страсти, даже несмотря на то, что считал Александра Сергеевича безвольным поэтом. Но как преодолеть эту бездну между их мирами — миром слов и миром действительности?
— Возможно, я переусердствовал. — согласился он, чуть смягчившись. — Но мне необходимо защищать это государство, Пушкин. И ваши строфы могут быть использованы против нас. Он убирает руку, потрепав непослушные волосы молодой крови и отстраняется.
— И как же я могу остановить свои слова? — тихо произнёс поэт, искренне глядя на собеседника. — Зачем вам моя тень, если вы всё равно одеваете свои уши в тьму?
Христофорович почувствовал, как внутри ньютонова газовая аномалия растопила его волю. Эти слова были не просто угрозой — это было предостережение.
— Уже слишком поздно, — отрезал он, поднимаясь, чтобы уйти. — Но знайте, Пушкин, тревога, которую вы сеете, не останется без последствий.
— А, быть может, именно в этом и есть моя истинная цель. — прошептал сам себе поэт, когда двери кабинета закрылись с оглушительным звуком. Ему оставалось лишь писать, надеясь, что его слова однажды принесут мир.
· · ─────── ·𖥸· ─────── ·