***
Это не редкость, когда Джейкоба приглашают участвовать в постановке. Обычно, конечно, он лишь помогает с декорациями или с работой вне театра, бегает от актёра к актёру, выполняя мелкие поручения, позволяя Роту и его дорогой труппе сосредоточиться на своих делах; немногим реже его приглашают на фоновые роли: слуга или рыцарь, гонец; сильно реже это роли второго плана: верный друг детства, бывший возлюбленный, камердинер короля и соперник главного героя; а затем наступают моменты, когда он сам становится главным героем. Редко, но бывает и такое. И, кажется, вся труппа, а после — и зрители со всего Лондона рады ему, потому что в театре, в величественной алой Альгамбре зачастую даже не Максвелл предлагает его на роль — попусту не успевает, ибо кто-нибудь из актёров или подтанцовки, словно между делом, говорит: — О, эта роль для Джея! И всё — предрешена судьба ассасина. Он исправно посещает репетиции, проговаривает текст по миллиону раз лишь для того, чтобы в миллион первый раз на сцене запнуться, смутиться и предположить, что роль не его — а затем совершенно справедливо получить локтём в рёбра. Разумеется, не актёрскому мастерству его обучал Итан с рождения, а потому товарищи новые находят его, учат тому, чтобы голосом говорить не своим, чтобы держаться под сотней взглядов уверенно, чтобы показать то, что не испытываешь, и не умирать в этих тесных и не всегда удобных костюмах; кажется, долгом своим неизменным считает каждый — подойти в момент неожиданности и стребовать реплику голосом героя, победоносным и гордым. И это… прекрасно. Подумал бы когда-нибудь Джейкоб, что домом ему станет обитель тамплиера, а семьёй — вся его труппа разом? Нет — и назвал бы глупцом любого, кто осмелился бы хотя бы просто предположить подобное в его присутствии. И вот они здесь: годы со смерти Старрика минуют, сливаются в единую ленту воспоминаний. Праздники светятся ярче, письма от сестры греют сердце, когда к груди он прижимает пергамент и пытается выискать запах Иви в них, а затем Эмметт улыбается, и весь мир меркнет. Ножки стула чуть слышно скрипят, когда Джейкоб присаживается за стол, всё ещё сонный и взъерошенный. Максвелл бросает на него короткий взгляд поверх газеты, ухмыляется краешками губ, отчего кончики чёрных усов поднимаются вверх, выжидает, чёрт этакий, несколько минут, пока Фрай набьёт рот завтраком, переворачивает страницу с намеренно громким шуршанием и говорит: — Мы начинаем репетировать комедию, — пауза; выжидает ответное «м?», — я работал над ней последние три года. Не хотел бы ты присоединиться? И Джейкоб соглашается. Это же комедия! А в шутках он хорошо: если и забудет реплику, то колкая импровизация едва ли помешает, не так ли? Маленькая привилегия, недоступная в мюзиклах и трагедиях, драмах и классике, которую очень уж любит Рот. Чего он не ожидал — и о чём совершенно случайно забыл упомянуть Максвелл, — так это то, что комедия до болезненного похожа на жизни Джейкоба. Возможно, потому и позвали его на роль. Возможно, это тот относительно редкий случай, когда он становится вдохновением для Дьявола Лондона — но с чего бы столько времени заняло написание? Обычно такие истории в жизнь воплощаются быстро, легко, словно сами просятся на сцену. Джейкоб Фрай не видит проблемы в том, что принц, только познавший груз короны на челе, так похож на него — ему же проще вживаться в роль! Немного непривычно, странно, но весьма хорошо. Проблемы начинаются в тот момент, когда реплики заучены, проговорены по-отдельности, настаёт час репетировать на сцене — всем вместе. Они устанавливают лишь основные декорации, дабы было удобнее координировать движения, и на длинный стол ставят пару бокалов, непосредственно участвующих в тяжёлом разговоре сына и отца. Молодой принц, скалясь, смотрит на бывшего короля, разводит руками в стороны, указывая на всю столовую, на скудные яства на столе, говорит о бедных людях в стенах их королевства, порабощённом предателем — взволнованно, сбивчиво и зло. И в метаниях своих он не замечает вовсе, как к нему приближается фигура отца — усталая, выглядящая не лучше облезных золотых колонн в борделе, что призваны лишь поддерживать видимость роскоши. Пощёчина — удивительно болезненная и звучная — приходится на его левую щеку, и сыну приходится сделать шаг в сторону, дабы на упасть, приложить ладонь к лицу, огладить кончиками пальцев боязливо кожу, покрасневшую вмиг. И тогда, тогда принц поднимает взгляд на отца, действительно смотрит на него — и видит стальной блеск в глазах тёмных, словно молния во время грозы, и он сглатывает — неконтролируемая реакция его тела. И после молнии наступает гром: слова отца звучат чётко и властно, и ни одно из них не терпит возражений, и ни одно из них не предполагает ответа в принципе: это прописная истина, а её обсуждать толку нет. Ручка трости, холодная, твёрдая, словно кость в могиле, касается подбородка, заставляет поднять опустившуюся в какой-то момент голову, заставляет посмотреть в глаза и не позволяет отводить взгляд. — Своенравный отпрыск, — стучат камни, булыжники спускаются с утёса, сталкиваются друг с другом, разбиваясь, — смеешь вновь перечить мне? Принц качает головой — едва заметно, вновь сглатывая, лишь сильнее ощущая трость. — Разве не должен ты быть благодарен мне? — он тянет последнее слово, вновь сверкая глазами. — Даже в тёмный час я даю тебе приют в стенах своей обители, кормлю и забочусь, и единственное, чем ты мне отвечаешь, это неуважение? — Нет… — «Нет»? — трость скользит от подбородка к горлу, надавливает. — Значит, я больше не услышу в свой адрес обвинений? — отполированное дерево лишь на дюйм отстраняется, чтобы с новой силой врезаться в мягкую плоть, заставляя сердце ускорить свой ход, заставляя на долгие мгновения забыть о том, как дышать. Отец выпрямляется, расправляет плечи, и в свете камина он кажется хищной птицей — возможно, созданием из легенд? — Отлично. А теперь — прочь. — Д-да, отец… — Достаточно! — кричит Рот. Он вместе с остальными актёрами сидит в зрительном зале, наблюдая за действиями, разворачивающимися на сцене. Джейкоб в роли принца и Джеймс в роли короля поворачиваются к партеру, делая шаг друг от друга и кланяются — своеобразная традиция или привычка, которую волей-неволей Фрай перенял. Сердце его всё ещё стучит о клетку рёбер слишком быстро для его же блага, слишком сильно, и выровнять дыхание никак не получается. Перед глазами его собственный отец, чьё лицо наслоилось на лицо Джеймса, и если некоторые схожие черты Джейкоб с радостью пропускал мимо сознания, то отблески гнева в глазах он не может ни забыть, ни игнорировать — словно и не прошло этих пятнадцати лет с детства его, когда прибывший из Индии отец наказывал за каждое ребяческое дело, когда смотрел на него так, как никогда бы не посмотрел на Иви: с невысказанной яростью, презрением и ненавистью — что бы ни сделал Джейкоб, этого никогда не будет достаточно, чтобы получить похвалу или хотя бы отношение как к сыну. Казалось, это давно позади: отец умер, они с Иви уехали в Лондон, свергли Старрика, теперь у Джейкоба — ради всего святого! — есть собственный сын, но достаточно лишь одной реакции, одного взгляда, чтобы прежний животный страх вернулся в полной мере, чтобы уродливым узлом в животе завязалась тревога. За собственными мыслями ассасин даже не слышит, что говорит Рот, какие правки в их игру вносит, пока подходит к сцене — видимо, расположение реквизита или самих актёров тоже требует пересмотра. Он, выдавливая улыбку, едва дожидается отмашки — небрежного жеста, сопровождаемого «у вас пять минут», когда он уже оборачивается к кому-то ещё, чтобы уточнить нескончаемые вопросы. И Джейкоб срывается с места. Ноги несут его за кулисы, где хранится реквизит, где располагаются гримёрки, вешалки с костюмами, а вместе со всем этим — укромный уголок между ящиками и стеной. Там прохладно. Лондонский ветер задувает через небольшое окошко, через деревянные доски пола, обволакивает ассасина, что прижимает к груди колени, обнимает их, словно так никакая беда не сможет его найти или хотя бы просто ранить. Объятия невесомы, цепкие коготки скользят по волосам, будто бы пытаясь взъерошить, и здесь Джейкоб наконец-то находит момент покоя. Время тянется медленно — или, наоборот, бежит столь быстро, что он не успевает заметить, как будущее перетекает в настоящее и в следующее же мгновение оказывается прошлым? — и ему, уткнувшемуся лицом в колени, сложно сказать, как долго он просидел здесь, да и едва ли ему есть, о чём переживать. Простуда не грозит уж точно — это же Джейкоб Фрай! Лондонский ассасин! Разве может он слечь с подобным пустяком? Он горько усмехается, и это становится слишком громким звуком в образовавшейся тишине. Нет, конечно, театралы всё ещё что-то шумно обсуждают, но их голоса давно стали такими же привычными, как и шелест листьев, пение птиц, гудки кораблей и стук копыт по широким дорогам — просто часть жизни Фрая, которую он принял быстро и радостно. А затем в размеренном мире появляются шаги — нервные, быстрые, но негромкие. Они мечутся по деревянным доскам, очевидно, неся хозяина то к гримёркам, то к каждой вешалке и каждому шкафу с костюмами, — Джейкоб даже слышит, как открываются и закрываются дверцы, как металлические крючки царапают металл под собой, когда одежды сдвигаются в сторону, — то к реквизиту, готовому к использованию, то к декорациям, прислонённым к стене, то к ящикам… Шаги приближаются, и в них всё больше нервозности. Тихие чертыхания превращаются в нарастающий зов, полный странной тревоги, которую Джейкоб отчаянно хочет стереть из любимого голоса: уж пусть лучше злится, кричит, восторженно цитирует любимые пьесы, но не переживает. И, всё же, он не показывается из своего маленького укрытия, лишь сильнее жмётся к углу между ящиками и стеной, стараясь сделать дыхание как можно более тихим. Глупо, по-детски глупо и, пожалуй, эгоистично — вот так вот прятаться, когда человек не из праздного любопытства пытается найти в полутьме, но Фрай просто не может себя заставить встать или, тем более, выйти и поприветствовать антрепренёра, вернуться к репетиции, словно ничего не случилось. Он жмурится — столь отчаянно, что во тьме за закрытыми веками плывут полупрозрачные цветные круги. Его всего потряхивает, приходится закусить губу, чтобы оставаться тихим: во тьме, с закрытыми глазами иль с открытыми, его подстерегает грозное выражение лица Итана Фрая, вновь разочарованного им. Что же случилось, когда на теле юного Джейкоба появился первый шрам от рук отца..? Он, кажется, украл яблоко у соседей? Или подрался с кем-то? Воспоминания размыты. Он лишь помнит, что упал на землю, его ладони сжимали невысокую траву, а фигура, возвышающаяся над ним, отбрасывала на него тень, скрестив руки на груди. Позже Джейкоб спрятался в сарае, чтобы никто не увидел, как он плачет. Воображение подбрасывает дикую картину недовольного Максвелла, находящего его здесь: шрам на щеке кривится от сжатых в тонкую линию губ, а дикий дьявольский огонёк азарта в зелёных глазах затухает, оставляя место лишь тому безразличию — или, ещё хуже, презрению, — что видят Висельники перед казнью его рукой; он подходит ближе, пока не окажется совсем вплотную, цокнет языком и ударит ногой со всей силы — как он бьёт не самых надёжных информаторов, что заводят в очевиднейшие из засад, рявкнет или схватит за отросшие волосы и потянет за собой… — Джейкоб? Мысли прекращаются. Локомотив, ревущий и скрипящий, слетает с рельс и врезается в кирпичную стену, и та с грохотом рушится. В поднявшейся пыли Джейкоб видит обеспокоенное лицо Рота, выглядывающего из-за ящика. С долгие несколько секунд они смотрят друг на друга, после чего Максвелл спешно обходит препятствие и оказывается на полу на расстоянии нескольких дюймов от ассасина: всё ещё достаточно места, чтобы не давить, но при этом оказать поддержку. И Джейкоб был прав: веселье пропало из его взгляда, не оставив и следа, и теперь на его месте чуждая эмоция, которой попусту запрещено там быть. — Джейкоб, дорогой, — голос с полюбившейся хрипотцой звучит непривычно тихо, словно разговор ведётся с испуганной ланью, что от одного неверного звука ускачет прочь, — что случилось? А-ах, переходит прямо к сути… Но, кажется, это и без того слишком очевидно, что с ассасином не всё в порядке. Интересно, насколько это заметно? Как он выглядит, как видят его чужие глаза? Испуганным мальчишкой или обезумевшим мужчиной? Возможно, теперь суть Гамлета становится яснее: если его преследовал тот же призрак, то Джейкоб не может его винить ни в чём. Максвелл тем временем протягивает руку, но не касается. Чёрная кожа перчатки блестит в тусклом свете, льющемся из окна, и Джейкоб оказывается очарован этим видом на достаточно долгий момент, чтобы перевести дыхание. На лице его играет неуверенная улыбка, фальшивая насквозь, и он знает заранее знает, что не сможет убедить опытного актёра напротив хоть в чём-то сейчас. Правая рука осторожно тянется к протянутой ладони, обводит контур указательным пальцем, поглаживает костяшкой, но затем сжимает, как привык сжимать рукоять клинка или кастет — крепко и любовно. Он молчит, и его не торопят. То, за что он более чем благодарен Роту; Иви бы вытащила из него правду щипцами, вспорола бы его суть, если бы он отказался что-то рассказывать, и Максвелл просто терпеливо ждёт, пока он не раскроется самостоятельно, лишь иногда аккуратно подталкивая в нужном направлении и предлагая все условия для комфортного разговора. Единственные случаи, когда он действительно надавливает, это те довольно редкие случаи, когда молчание Джейкоба может навредить ему: открывшаяся рана, группа головорезов, решивших избрать его целью… Что-то, что Максвелл может либо исправить, либо убить — зависит от ситуации. Возможно, он молчал дольше, чем предполагал, потому что Рот мягко сжимает его ладонь и напоминает: — Дорогой… С его губ срывается ещё один смешок — почти что истеричный. Свободной ладонью он проводит по лицу и убирает назад непослушные волосы, оттягивает, пока это не начнёт причинять боль — чуть больше, чем требуется, чтобы прочистить голову от посторонних мыслей. — Я… буду в порядке. Буду — потому что сейчас он не в порядке. Потому что сейчас он дрожит, как лист осенний на ветру, потому что он сбежал с репетиции, испугавшись другого актёра. И, возможно, что-то отразилось на его лице или в его движениях, потому что Максвелл присаживается немного ближе, к стене слева, под самым окном, и осторожным движением обхватывает его колени и прижимается к себе. Большой палец рисует круги на ткани брюк, и это, знает Джейкоб, обещание — одно из миллиона, что они разделили за прошедшие пять, почти что шесть лет. Он выдыхает, и его плечи никнут. — Джеймс… он… Он — что? Слишком хороший актёр? Слишком хорошо вжился в роль? Слишком похож на проклятого Итана Фрая, чтоб тот вертелся в гробу? Он и сам не знает, что сказать, как сказать — что он вообще чувствует. Он испугался — но чего? Рациональная его часть говорит, что отец покоится в сырой земле славные полдесятка лет, что люди вокруг никогда его не осуждали, что никогда не осудят, что это просто треклятая пьеса, что это не было адресовано ему, что ему нечего бояться — Бога ради, он в отношениях с Дьяволом Лондона, да пощадят Небеса ту душу, что хотя бы просто подумает о том, чтобы причинить ему вред! Но та часть его, что предстаёт перед ним маленьким мальчиком с красными от слёз глазами, говорит, что всё может измениться в любой день — разве может быть хоть одна гарантия того, что беспринципный, хаотичный человек, уже однажды предавший свою сторону, не предаст его? Джейкоб с каждым годом становится всё более спокойным, остепенившимся, становится всё менее тем собой, в которого влюбился Рот — взбалмошным, диким и безрассудным. Кто может обещать, что Максвеллу это не надоест — эта рутина вокруг него, его сына и горстки подопечных? — Он..? — подсказывает Рот в реальности, столь непохожей на дебри мыслей. И от звука этого Джейкоба подскакивает, ударяется затылком о стену и стонет; Максвелл сочувственно вздыхает рядом. И, должно быть, он неправильно пошевелился, приблизился слишком близко, ибо бывший тамплиер интерпретирует это по-своему: он втискивается в пространство, едва достаточное для них двоих, садится плечом к плечу с Джейкобом и осторожно приобнимает за рёбра, прижимая к себе. — Макс, — выдыхает Джейкоб, послушно кладя голову на его плечо, — ты не обязан… — Не обязан, — повторяет он, кивая, и в голосе звучит стойкая уверенность; не сталь, что в следующее же мгновение вонзится меж рёбер, но щит, что укроет от шальных пуль и ножей чужих. — Но тебе это нужно. — Тебе не нравится, когда я тебя обнимаю, — и даже так — Джейкоб льнёт к тёплому телу, прислушивается к сердцебиению и осторожно кладёт руку на живот, просовывая пальцы меж пуговиц жилета. — Просто непривычно, — хмыкает он. Первоначальная тема, к превеликому счастью, забыта. По крайней мере, временно. — Ещё скажи, что тебя никто никогда не обнимал. — Джейкоб, мои родители умерли, когда мне и десяти не исполнилось, — тянет, и в словах сквозит скорее усталость, чем недовольство, словно он объясняет самую очевидную на свете вещь, а не делится печальным прошлым, — а Льюис, как ты знаешь, не слишком охоч до подобных нежностей. — И никого больше..? — сомнение почти что игривое, как переливы солнечных лучей в стёклах разбитых бутылок. — Ты действительно полагаешь, будто я позволю обнять себя работнику борделя? Джейкоб смеётся, и этот звук заглушается тканью. Игривое возмущение вкупе с хрипотцой дарят покой. Позволяют расслабиться, позволяют разуму понять одну простую истину: всё действительно в порядке. Джейкоб в безопасности, ему даже мнимая угроза не светит. Почти что уютно — если не считать, конечно, онемевшие ноги. Но Максвелл продолжает его держать; его сердцебиение довольно быстро успокоилось, и ассасин позволяет себе прислушаться к нему, подстроиться, как нередко подстраивается под его шаги — профессиональная привычка, не более. — Джеймс слишком похож на моего отца, — бормочет он. — М-м-м? — Воспоминания. Отец был таким же. Они говорили об этом. Беззвёздными ночами, деля бутылку вина на крыше Альгамбры, разглядывая силуэты мельтешащих по улице людей, болтая ногами и просто наслаждаясь обществом друг друга. Говорили и в общей постели, когда Морфей упорно не открывал им врата в своё царство. Говорили и вечерами в офисе Рота. Но Джейкобу кажется невероятно важным сказать это сейчас. — Я когда-нибудь рассказывал тебе, когда Иви впервые увидела меня плачущим? Он знает, что не рассказывал, но если он чему-то и научился, живя в театре, так это некоторым приёмам при рассказе истории: например, подводке. Рот прижимает к себе ближе, когда шепчет почти что у самого уха «нет», и Джейкоб вздрагивает от этого ощущения: непривычное, странное, но ему нравится. Словно в коконе из одеял, но только в объятиях одного конкретного антрепренёра, под его постоянной защитой, в его безграничной любви. Ему даже порой не верится: Максвелл его любит! Его — из всех людей! И доказывает он это каждый день, неустанно и без пререканий. Действительно, странный союз, но они солгут, если скажут, что недовольны им. — Мне тогда… лет семь было, думаю. Или восемь. Да и не суть, — Джейкоб сжимает ткань чужого жилета и сам ближе жмётся к боку, — это было через несколько лет после его возвращения из Индии. Мы тогда немного начали отходить от теории, тренировались карабкаться по зданиям, а совсем скоро должны были получить свои первые скрытые клинки. Я тогда передразнил кого-то из истории или что-то такое. Отец заметил это. Замолкает. Мысли рвутся назад, в прошлое, теперь, когда он не закрывается от тех проблесков, что достигают его, а намеренно пытается шагнуть в этот свет, и его дыхание сбивается. Хотя бы одну историю он может рассказать, но прошлое впивается в него когтями и колючками розы. Он помнит запах пыли, помнит, как солнце пробивалось через занавески в библиотеке, падая на его ладонь, помнит яблони в саду, помнит, как сестра качала головой серьёзно — что-то, что она подсмотрела у взрослых, но улыбалась; помнит, как было неудобно сидеть на стуле с высокой деревянной спинкой, помнит, как часто задевал коленом ножку стола, а потом шипел и ругался; помнит, что на полу в библиотеке был зелёный ковёр с бронзовыми кисточками; помнит, что кепку ему подарила бабушка, а потому после её смерти он её никогда не снимал. Сладость домашних пирогов. А затем в воспоминаниях появляется фигура Итана Фрая — тёмный силуэт, словно его небрежно вырезали с фотографии, предварительно гневно закрасив углём. Стоит его высокой фигуре появиться рядом, свет вокруг него пропадает, зато глаза Иви каждый раз блестят… Джейкоб моргает, снова оказываясь в театре, а не в просторном доме в Кроули. Под его головой мерно поднимается и опускается грудь Максвелла, чьё дыхание кажется слишком шумным — намеренно громким, дабы Джейкоб смог снова вернуться к нормальному состоянию, вновь подстроиться, вновь вынырнуть из-под толщи воды, смешавшейся с кровью. — Он заставил меня карабкаться по скалам. Я… я не знаю, сколько это длилось, но когда я упал и не смог встать, мои руки были в крови, а ноги болели… Всё моё тело болело. Я не знаю, сколько раз я падал, — глубокий вдох, затем протяжный выдох. Хватка Максвелла усиливается лишь немного, на мгновение, в остальном он остаётся неподвижен, не заставляя ни продолжить, ни прекратить. — После этого он заставил меня надеть наруч и пойти спарринговаться с Иви. Она не знала об этом, конечно. Вся кровь была в наруче, а на второй руке была тёмная перчатка. После того, как он отпустил нас, я убежал в сарай. Раньше там были… В общем, отец туда не заходил. Иви нашла меня ночью. Надо как-то закончить историю, но Джейкоб не может придумать ничего подходящего. Нет ни эпического финала, ни мести, ни чего-либо, что могло бы понравиться слушателю. А потом он вспоминает, что это навязчивая идея Рота — делать из своего прошлого представление, и от него подобное не требуется. — Она принесла бинты и помогла обработать мои руки. Ну, насколько это может сделать ребёнок. Он пожимает плечами, не зная, что добавить. Единственное, что он отчётливо помнит о той ночи, это яркая белая луна — не серебряная, а молочно-белая — в окне, блеск крови на его руках, боль и слова отца, раз за разом повторяющиеся в его голове: однажды это будет кровь тамплиера, так что привыкай. В нём не было злобы, скорее холод, отчуждённость, возможно, немного раздражения из-за слабости младшего ребёнка. — А сейчас ты его вспомнил из-за..? — Трость. У него была тяжёлая трость. Молчание повисает ещё на несколько минут, когда Максвелл кивает и тянет руку, чтобы заправить каштановые пряди за ухо. Фитиль сгорает. — Дорогой… — Да? — Скажи, ты уверен, что он мёртв? Вопрос оказывается неожиданным и странным — настолько, что Джейкоб приподнимается, дабы взглянуть Максвеллу в глаза, и на полминуты даже сомневается, а мёртв ли его отец, — быть может, это лишь проверка, очередная тренировка? Но нет, он видел надгробье, он был на похоронах. — Да, — медленно кивает он, — более чем уверен. — Тц, какая жалость. — Что ты имеешь в виду? — Внезапно вспомнил, что у меня есть несколько десятков лишних патрон, которые я с удовольствием всадил бы в череп твоего отца. Джейкоб моргает. Его помутнённый воспоминаниями разум требует слишком много времени, чтобы понять, о чём говорит Максвелл. А затем он взрывается смехом, падая обратно на грудь его, обхватывая достаточно тонкое тело и то ли прижимаясь, то ли прижимая к себе. — Боюсь, ты опоздал на несколько лет. Но… — он ловит ладонь Рота, нежно обхватывает и тянет к себе, дабы запечатлеть поцелуй на кисти — там, где перчатки прекращают защищать бледную кожу. — Это мило. Спасибо, Макс. Его обнимают. Всё ещё неловко, замирая от каждого движения, но обнимают, словно защищают от всего мира. А, возможно, так и есть. Если Рот не может пустить пулю меж глаз призрака, то Джейкоб с радостью позволит ему быть рядом, пока фантомы не исчезнут. Возможно, они разбегутся при виде грозного защитника, побоятся подходить ближе, и Джейкоб наконец-то о них забудет. — Значит, уберём эти сцены из сценария. — Что..? — Уберём сцены. Если ты после репетиции в таком состоянии, то итоговый результат может быть ещё хуже. — Не говори глупостей. Ты не можешь выбросить все труды просто из-за того, что я вспомнил отца. — Не все, а те, где тебе пришлось бы вспоминать отца. — Это лишнее. Ты же сам жаловался, что не хочешь рассказывать, а хочешь показывать. А теперь из-за меня одного позволишь постановке быть хуже, чем она могла бы быть? Ассасин сжимает его бок — не слишком эффективно из-за двух слоёв одежды, но достаточно ощутимо, чтобы передать послание. И Рот со всей серьёзностью ловит его лицо в ладони и заставляет посмотреть в глаза. — Неужели настолько не очевиден мой выбор между постановкой и тобой? — Ну, её ты назвал первой… Ай! Лицо не щипать! — Дорогой, ты будешь моим приоритетом всегда. — Но… — Пап? Они оба поворачиваются на голос. За высокими ящиками, ограждающими их от остального театра, маленький Эмметт неуверенно ходит из стороны в сторону в поисках отца. — Кажется, нас потеряли, м? — Джейкоб ещё раз проводит руками по лицу и волосам, присаживается на место и вытягивает ноги. — Мы здесь! Эмметт находит их через секунд пятнадцать, сразу же подходит ближе, расставляя руки для объятий, и его без сомнений и промедлений со смехом притягивает к себе отец; Максвеллу остаётся наблюдать за этой картиной. В присутствии сына Джейкоб либо заставляет себя улыбаться, — что едва ли похоже на правду, учитывая её искренность, — либо действительно бесконечно счастлив, несмотря на всё то, что произошло здесь за последний час. А затем маленькая ладонь осторожно хватает его за закатанный рукав рубашки и притягивает ближе. Если кто-то и может командовать Ротом, то это пятилетний Грачонок. Если Максвелл Рот и готов стерпеть прикосновения ради кого-то, то только ради двух Фраев.Часть 1
9 марта 2025 г., 22:27
Максвелл Рот не любитель прикосновений.
Это становится открытием для Джейкоба: они сотрудничают уже несколько месяцев, и каждый раз Рот сжимает его предплечье или кладёт руку на спину, он задевает Джейкоба во время их вечерних разговоров за элем, пивом или вином, кажется, без какой-либо смущения или неприязни. И, всё же, он недовольно вздыхает каждый раз, когда Джейкоб кладёт голову ему на плечо, будь то во время тех же попоек или более мирных вечеров, когда Максвелл читает на диване в кабинете, когда Джейкоб заявляет, что вздремнёт у него на коленях всё во время тех же вечеров. Максвелл Рот удивительно сдержанно вздыхает, недовольный ситуацией, замирает, но с места не сгоняет, а иногда, когда думает, что Фрай не заметит или не запомнит, когда чувствует себя более уверенно или спокойно, кладёт ладонь на грудь или руку Джейкоба, мягко сжимает и поглаживает большим пальцем — словно безмолвно обещает оберегать. Не то чтобы он не проговаривает это вслух в разных вариациях, не то чтобы Джейкоб сам не видел, как Рот стреляет в собственных Висельников, когда те приближаются слишком близко, но такое нежное заверение всё ещё заставляет сердце ассасина стучать быстрее.
Итак, Максвелл Рот не любит физическую привязанность — всё, что заходит дальше прикосновений к рукам, но терпеливо выносит эту пытку ради Фрая: ещё ни разу он не сказал ничего плохого на этот счёт, лишь напрягается всем телом при объятиях и обрывает себя на полуслове, если что-то говорил за мгновение до этого. Это… значит очень многое, считает Джейкоб: лидер Висельников — пламень, неукротимый и прекрасный, вспыльчивый, импульсивный, резкий, и его неожиданное спокойствие, терпение — нечто очень ценное, сохранённое для одного лишь человека. Это льстит — это попусту не может не льстить Джейкобу, оборванцу из Кроули, не держащему за душой ни гроша, не обладающему репутацией Дьявола Лондона и не устрашающему одним лишь взглядом или, хуже того, лишь звучанием собственного имени. Рот, смеясь, говорит, что это всё мелочи, когда ассасин выдыхает в хладный ночной воздух свои опасения насчёт их различий, несильно бьёт в плечо бутылкой, произносит обыденно-торжественную и высокопарную речь, а затем засыпает комплиментами, словно листьями роз на свадьбе. Упоминает и пылкое сердце, и непоколебимую юношескую уверенность, и дерзость, и твёрдость руки. Кончики его пальцев, затянутые в кожу перчатки, скользят по предплечью — легко и ненавязчиво, Джейкоб пропустил бы их, если бы не впитывал собеседника всем своим нутром.
Так уж случилось, что Джейкоб Фрай верит каждому слову Рота. Абсолютно каждому. Если он говорит, что работы Морриса завораживают его, заставляют на мгновения задержать взгляд на них, то это стоящие работы — как минимум, стоят они того, чтобы задержать на них взгляд и Джейкобу. Если он говорит, что эль в таверне на углу ужасен, то он ужасен. Если он говорит, что на собраниях тамплиеров единственный досуг — досаждать Кардигану, то Джейкоб сожалеет, что не может попробовать сделать это сам. Если он говорит, что ассасин обязан посетить следующую постановку, то Джейкоб уже выбирает для себя балкон. Если он говорит, что Джейкоб — самый храбрый человек в Лондоне, то так оно и есть. Если Максвелл Рот говорит, то Джейкоб Фрай внимает каждому слову и серьёзно кивает.
Так уж случилось, что слов почти что каждый раз оказывается достаточно, чтобы все тревоги улетучились. Или, быть может, то магия его присутствия? Запаха — театра, вина, табака и пороха, немного пота? Блеска безумных глаз? Отсутствие столь привычного осуждения? Понимание? Все эти шуточки и забота вкупе с ласковым рычанием? Джейкоб не знает точного ответа, да и нет ему до этого дела большого. Ему хорошо, и он может наслаждаться теми немногими прикосновениями, что ему дают; так или иначе, Максвелл компенсирует это подарками, словами и искренней заботой — пламенной, жгучей и несколько неловкой. Что ж… они могут научиться жизни друг с другом.
Так уж случилось, что Джейкобу Фраю не всегда помогают слова и мимолётные прикосновения.