***
Саске брёл, не ведая, куда и зачем, словно его тело двигалось исключительно по инерции, без малейшего участия разума, утерянного где-то среди бесконечных руин и едва ли ещё способного осознавать окружающий мир. Земля под ногами шаталась, небо расплывалось в глазах, белёсые блики размывались, как слезы, застывшие на ресницах и уже не находящие выхода. Ноги дрожали от усталости, подкашиваясь при каждом шаге, но останавливаться было нельзя – стоило лишь замереть на мгновение, и вязкая пустота внутри поглотила бы его без остатка. Истерика давно схлынула, унося с собой последний всплеск эмоций, и теперь в груди поселилась холодная, жгучая пустота, черная дыра, в которой исчезло всё, что имело значение. Друг детства, единственный, кто еще оставался рядом в этом бессмысленном аду, теперь был мертв, растерзан безжалостной машиной войны, как и сотни, тысячи таких же мальчишек, брошенных в бой ради чужих амбиций. Саске приподнял голову, упрямо вздернув подбородок, но тут же зажмурился – яркий солнечный свет полоснул по глазам, ослепил, впился в зрачки, напоминая, что весна уже вступила в свои права. Время пробуждения, надежды, жизни – но не здесь. Не в этом месте, пропитанном кровью, изломанном, разорванном, наполненном стонами умирающих, звоном осколков, разрушенной плитки, хрустящей под ногами. Руины простирались перед ним, раскинувшись до самого горизонта, словно мир, каким он его знал, был стёрт с лица земли, оставив после себя лишь дымящиеся обломки. Когда-то здесь кипела жизнь – в этих зданиях жили люди, звучали голоса, смех, кто-то спешил на работу, кто-то просто гулял по улицам, но теперь… Теперь город превратился в груду искореженного бетона, в кладбище, где могилами стали разрушенные дома, а надгробиями – обвалившиеся стены, исписанные сажей, гарью и следами беспомощных рук. Он шагал, едва переставляя ноги, чувствуя, как его тянет вперёд неосознанное, болезненное желание добраться до дома. К матери. Её тёплые руки, нежный голос, убаюкивающий и полный любви, всё ещё звучали в его голове, но он не мог понять – это воспоминание или же очередная иллюзия, созданная уставшим, отчаявшимся разумом. "Всё хорошо, Саске," – она повторяла это снова и снова, но как же жестоко звучали эти слова теперь, когда он знал, что ничего уже не будет хорошо. Ему было всего восемнадцать, когда его вырвали из её объятий, когда насильно сорвали с порога дома, не оставив выбора, не дав времени ни на прощание, ни на надежду. Просто отправили на передовую, туда, где разрывались тела, где стоны боли сливались в один сплошной хор, где смерть стала такой же привычной, как дыхание. И теперь он шел, не чувствуя себя живым, не веря, что этот путь действительно приведет его… домой? Никто уже и не вспоминал, с чего всё началось. Война давно поглотила разум, оставив лишь бесконечную бойню, в которой перестали существовать причина и следствие, добро и зло, смысл и бессмысленность. Врагами становились случайные люди, солдаты больше не спрашивали, зачем они убивают, а командиры не объясняли, почему отдают приказы. Каждый погряз в чём-то своём: кто-то сжимал в руках оружие, ведомый животным инстинктом самосохранения, кто-то истово цеплялся за последние крупицы человечности, а кто-то уже и не помнил, кем был прежде. А Саске? Саске не хотел знать. Не желал вникать, понимать, разбираться в чужих идеях, в чьих-то ошибках, в причинах и предпосылках. Война разгорелась задолго до его рождения, и когда его силой вырвали из привычной жизни, никто не объяснил, зачем это нужно. Не сказали, почему он должен идти умирать. Да и кому теперь нужна была правда, если от неё не становилось легче? Ему было наплевать. Он дезертировал. Сбежал. Обратился в бегство, пусть ему и пытались внушить, что это позор, что это предательство, что на спине у каждого, кто поворачивается лицом к дому, а не к фронту, проступает невидимая мишень. Но разве бегство от смерти — это предательство? Разве преступно желание прожить хотя бы ещё один день? Разве достоин казни тот, кто хочет посвятить свой последний вздох не войне, не этим бесконечным приказам, не этим бессмысленным мясорубкам, а себе? Матери, которая, возможно, ждёт его, всё ещё надеясь, всё ещё молясь о том, что её ребёнок вернётся? За дезертирство полагается смерть. Холодный ствол пистолета у виска. Приказ, отданный ровным голосом. Выстрел. Но Саске плевать. Он не думает о том, что будет потом. О том, что его найдут, что схватят, что поставят перед стеной, не дав даже открыть рот. Он не думает о том, что от него останется лишь запись в списках казнённых. Он просто идёт вперёд, не замечая, как рушится мир, как острые края бетонных плит задевают его порванную одежду, как по израненной коже стекают пот и кровь. Ему уже не привыкать к боли. Его ранили не раз, и шрамы тянутся по телу тонкими белыми линиями, но настоящие, глубокие раны лежат под кожей, там, где до них не добраться ни скальпелем, ни бинтами. И никакая улыбчивая медсестра не сможет их залечить. Когда-то, ещё до побега, Саске сидел в холодной палате на базе, пока Ино, перевязывая ему плечо, говорила мягким голосом, как бы уговаривая: — Всё заживает. Даже то, что кажется неизлечимым обязательно пройдёт. Но он знал, что она лжёт. На войне лгут все. Солдатам вдалбливают в головы сказку о возвращении домой, о том, что их ждут, что стоит только перетерпеть — и всё закончится. Они повторяют это шёпотом перед сном, сжав кулаки и вжимаясь лбами в колени, силясь поверить. Командиры заверяют, что переломный момент близко, что противник ослаб, что стоит только продержаться чуть-чуть, и всё это — не напрасно. Они говорят это с такой уверенностью, будто их самих не точит изнутри страх, будто и они не знают, что смерть не разбирает, кто даёт приказы, а кто их исполняет. А враги… Некоторые враги говорят, что им жаль. Что если бы всё было иначе, если бы можно было отступить, если бы война не разучила их жалеть… Но хуже всего ложь, которой люди кормят самих себя. Они делают это так искусно, что в какой-то момент действительно верят в собственный спектакль — дешёвую трагикомедию на фоне руин, где вместо сцены грязные окопы, а вместо зрителей — искореженные трупы. Они разыгрывают эту пьесу с натужной серьезностью, глотая рвущиеся на язык истеричные смешки, заведомо зная, что финал давно написан. И каждую ночь, когда Саске слышит эту фальшь — в чужих голосах, в дрожащем дыхании, в шорохе тел, в беспокойном ворочании под тонкими, пропахшими потом и кровью одеялами, — его охватывает паника. Разрывает изнутри, выдавливая воздух из лёгких, заковывая в ледяной панцирь ужаса. Он кричит. Глухо, надрывно, вцепившись в подушку, как утопающий в спасательный круг, пока кто-то рядом не просыпается в слезах, вновь захлебываясь собственными кошмарами. Пока кто-то другой, не до конца осознавая себя, не протягивает руку, хватает за запястье, цепляется, как если бы крепкий хват мог вытащить из этой бездны. Пока кто-то не шепчет хрипло, отстраненно, будто заклинание: «Ты не виноват» — зная, что это ложь. Саске и сам знает, но от этого не легче. Он выдыхает тяжело, сквозь стиснутые зубы, разглядывая вдалеке размытые очертания чего-то, что напоминает здание. Скудный рассветный свет вырезает его силуэт из серых руин, но даже теперь, даже с осознанием, что впереди может быть убежище, он не испытывает радости. Потому что на войне не бывает спасения. И это действительно так. В ком, где, при каких обстоятельствах, в каком месте, откуда и по какой причине вообще можно разглядеть спасение? В исцарапанных руках санитарки, которая, сжав губы, вытаскивает осколки из чужого тела? В колкой тишине перед артобстрелом, когда воздух застывает, будто пропитан чужими незавершенными молитвами? В том, что твои товарищи ещё не лежат в грязи, разорванные на части, а значит, ты не один? Или, может, спасение — это просто отсрочка, временная передышка перед неизбежным? Люди давно разучились искать ответы на эти вопросы, и Саске — вместе с ними. Спасение ли это — очнуться в палатке медсанбата и, зажмурившись от боли, ощутить, как медсестра стягивает бинты с разорванного плеча, только для того, чтобы завтра тебя снова бросили в мясорубку? Или, может, спасение — это слабый, едва различимый рассветный свет, пробивающийся сквозь рваные облака, доказывающий, что, несмотря на всё, земля ещё вертится? А может, это просто возможность сделать последний глоток воды перед тем, как тебя утянет в ад? Но сейчас Саске не думает. Не хочет думать. Он медленно поднимает руку, сжимая ружье так, что суставы хрустят от напряжения, и толкает рассохшуюся дверь, слыша, как она скрипит, словно надрывный вздох умирающего. Звук этот глухо отдаётся в пустом помещении, разрезает воздух, заставляет сердце сжаться от предчувствия чего-то неотвратимого. Резким, натренированным движением он подставляет ружьё, прижимая приклад к плечу, и замедляет дыхание, заставляя себя оценивать обстановку хладнокровно, как учили. Влажный, спертый воздух несёт запах старого дерева, пыли и чего-то ещё — почти неуловимого, но тревожного, как призрачный след недавнего присутствия. В полутьме вырисовываются очертания комнаты — грубый, покосившийся стол, сломанный стул, груда каких-то вещей в углу. Где-то капает вода, ритмично, терпеливо, словно отмеряя время до неизбежного. Саске медленно переводит взгляд, выискивая малейшие движения и чувствует: он здесь не один. Всё происходит в одно, стремительное и неуловимое мгновение — выдох, движение, вспышка. Чужая рука перехватывает его прежде, чем он успевает среагировать, пальцы сжимают израненное плечо с такой жестокой, безжалостной силой, что сквозь стиснутые зубы прорывается сдавленный стон. Боль разливается по нервам, рваным электрическим разрядом пробегая по телу, но Саске действует как на инстинктах — вцепляется в запястье нападавшего, выкручивает его резким, привычным движением, заставляя того пошатнуться. Они сходятся в этой замкнутой схватке, напряженные, подобно двум пружинам, готовые вот-вот разжаться, молчаливо взвешивая, кто первым пойдет на уступки. Дыхание рваное, прерывистое, сердце бешено колотится в груди, но внезапно, на грани ускользающего сознания, Саске чувствует феромоны и они… не мерзкие. И от этого осознания его словно окатывает ледяной волной, приводя в замешательство больше, чем физическая боль. За эти два бесконечных, чудовищных года, что он гнил в окопах, его, как омегу, изучали взглядами — жадными, голодными, алчными. Его окружали липкие, тошнотворные запахи альф, которые не знали границ, не умели скрывать ни желания доминировать, ни подлого, хищного интереса. Сколько раз ему приходилось терпеть, зажимать рот ладонью, чтобы не задыхаться от вони грубых, подавляющих феромонов, которые только и хотели заставить его подчиниться? Но этот запах — другой. Смолисто-древесный, не сильно густой, чуть терпкий, едва уловимый, но не оставляющий после себя ощущение липкой пленки на коже. Он странно обволакивает, заполняет лёгкие, но не давит, не вызывает отвращения, не принуждает к покорности, а только… привлекает. Пальцы Саске, всё ещё сжимающие чужое запястье, рефлекторно дрожат. Он моргает, взгляд, мутный от усталости, наконец, сфокусирован на чужом лице — резкие, выразительные черты, правильные линии скул, спокойные, хоть и настороженные глаза, тёмные, чуть растрепанные волосы. Саске слишком вымотан, слишком измучен, чтобы анализировать это прямо сейчас, но даже сквозь серый туман, застилающий сознание, он ощущает что-то странное, пугающе неправильное. Омега рвано выдыхает, стараясь удержать остатки самообладания, но воздух царапает горло, легкие будто сдавливает холодными пальцами, и он едва справляется с подступающим головокружением. Губы шевелятся сами собой, выдавая сорванное, почти хриплое: — Пусти меня, если не хочешь, чтобы я прострелил тебе руку. И незнакомец отпускает. Без суеты, без резких движений — не так, как привыкли делать те, кто держит тебя не как человека, а как вещь. Его пальцы ослабляют хватку неторопливо, словно он вовсе не считает Саске угрозой, а во взгляде нет ни злобы, ни страха, ни отстраненности. Саске пошатывается, цепляется за собственное плечо, вяло пытаясь удержать баланс, но мир всё равно перекашивается, и он оседает на колени, тяжело вдыхая запах сырого дерева, пыли и чего-то ещё — трудноуловимого, но почему-то не отталкивающего. Шаг. Незнакомец двигается плавно, почти бесшумно, как хищник, которому незачем скрываться, и через мгновение оказывается рядом. Он не бросается, не подхватывает, не суетится — просто спокойно склоняется, рассматривая его так, будто перед ним не обессиленный дезертир, а нечто, достойное изучения. — Ты в порядке? — его голос звучит глухо, чуть приглушенно, но в нём нет ни тревоги, ни раздражения. Просто вопрос. Саске судорожно вдыхает, зажмуривается, отталкивая боль, мутящую сознание, и, перехватывая собственное запястье, заставляет себя поднять взгляд. И встречается с глазами цвета спрессованного сумрака. На какое-то мгновение в голове пусто — абсолютно пусто, как бывает только перед тем, как рушится что-то очень важное. Потому что этот взгляд слишком спокойный, невероятно холодный, чрезмерно проницательный и… оценивающий. Что-то внутри неприятно сжимается, но Саске выдавливает из себя сдавленный смешок, полный бессильной ярости, усталости и обречённого понимания того, что мир продолжает насмехаться над ним. — Какого чёрта ты здесь делаешь? — его голос сиплый, как будто простуженный, но он всё равно звучит резче, чем хотелось бы. Незнакомец не меняется в лице, даже бровью не ведёт. — Живу, очевидно. Прежде чем Саске успевает снова хоть что-то из себя выдать, его резко, но не грубо подхватывают за здоровое предплечье, помогая приподняться с места. — Тебе вообще есть чем заняться, кроме как нападать на раненных? — огрызается омега, но собственное тело не держит, и если бы не уверенный захват, то он бы, пожалуй, просто рухнул обратно. Чужая тёплая ладонь слегка сжимает его талию. Ненавязчиво, крепко, но уверенно, словно поддержка — это не выбор, а необходимость. — Только не вздумай вырубиться, — голос незнакомца остаётся всё таким же ровным и беспристрастным, — я не собираюсь с тобой таскаться. Саске практически злобно щурится, но губы его больше не слушаются, а сознание мутнеет, проваливаясь в темноту.***
Он приходит в себя медленно, будто выныривает из вязкой, беспросветной темноты, и первое, что он ощущает — это необычную, чуждую тишину, настолько непривычную, что от нее сводит виски. Саске не слышит близкого разрыва снарядов, не чувствует, как под ногами сотрясается земля, не ловит в воздухе вонь горелой плоти и разложения, и даже голоса — всегда усталые, всегда изможденные, всегда наполненные болью — вдруг замолкают, оставляя неестественную пустоту. Что-то не так. Резко распахнув глаза, он моргает, привыкая к мягкому, золотистому свету, тонко разлитому по комнате. Это не багровые отблески пожара, не леденящее мерцание луны, а теплый, почти домашний свет — закатный, яркий, заполняющий пространство плавными и спокойными тенями. И он не помнит, как оказался здесь. Сердце пропускает удар, мышцы тут же напрягаются, готовясь к бегству, но когда он машинально дергается, пытаясь сесть, тело отзывается глухой, тупой болью. — Твою же… — сипло вырывается у него сквозь стиснутые зубы. Он медленно оглядывается, наконец осознавая, что тело обернуто чистыми бинтами, а израненное плечо вместо ожидаемого жжения отзывается мягким теплом — будто чужие, неведомые руки смыли всю его боль, оставив только фоновый, терпимый дискомфорт. Бросив взгляд на перевязь, он чувствует слабый запах мазей — свежий, травянистый, отдаленно напоминающий детство, и от этого странного осознания внутри что-то неприятно сжимается. Саске морщится, но тут же замирает, когда кровать под ним натужно скрипит, выдавая его пробуждение. И почти сразу он замечает чужую фигуру. Высокая, широкоплечая, расслабленно опирающаяся на стол, что стоит чуть поодаль. Длинные волосы, собранные в небрежный хвост, движения размеренные, точные, полные той уверенности, что редко можно встретить среди людей, живущих в страхе. И этот человек — он не поворачивается сразу, не бросается с расспросами, не делает ни одного лишнего движения. Просто продолжает заниматься своими делами, словно Саске его не волнует. И это… странно. — Значит, ты всё таки возился со мной? — хрипло бросает омега первым. Парень не вздрагивает, не удивляется, даже голос его звучит так, будто он ожидал этих слов от Саске. — Почти. Ты просто долго спал и мне не составило труда заняться твоим плечом. Спокойный, уравновешенный тон, не отражающий ни тени раздражения. Саске морщится сильнее, раздраженно щурясь. — Это сарказм? Я действительно так долго спал? — Констатация факта. — А ты вообще кто такой? Незнакомец наконец отвлекается, плавно поворачивается, и Саске чуть замирает, встречаясь с его взглядом: бесстрастные и бесконечно спокойные глаза. И в этом взгляде нет ни превосходства, ни презрения, ни желания унизить, ни даже простого любопытства. — Итачи, — говорит он ровно. — просто Итачи. Просто Итачи. Саске повторяет мысленно, словно пробует имя на вкус, но не говорит ничего в ответ. А просто Итачи отворачивается первым, словно разговор его утомил, и продолжает разбираться со своими вещами. — А меня Саске зовут. — Ты выглядел так, будто вот-вот умрёшь, если не поспишь нормально, Саске, — небрежно добавляет он, — теперь уже получше? Тот сжимает челюсти, снова прикасаясь к наложенным бинтам. — Да, я живой. — Ну, значит, не зря я возился. Ответ до раздражения невозмутимый, но омега чувствует — его всё же держали в сознании, кто-то менял ему бинты, кто-то обрабатывал раны, кто-то не дал ему умереть от заражения, кто-то проявил искреннюю заботу просто так. И есть в этом что-то странное. — Ты так со всеми, кто тут появляется? — спрашивает омега. — Нет. Итачи говорит это так спокойно, так равнодушно, что у Саске по спине проходит холодок, — никакой напускной любезности, никаких фальшивых улыбок, а только факт. Саске это раздражает и одновременно… интересует. Альфа снова медленно переводит взгляд на Саске, отмечая, как тот напряжённо сжимает пальцы на бинтованном плече, будто пытаясь держаться в рамках, не позволяя минутной слабости вырваться наружу. — Ты хоть что-то ел за последние сутки? Саске не отвечает сразу, только прикусывает щёку изнутри и отводит взгляд. Ответ и так очевиден, а Итачи вздыхает. — Я приготовил еду, будешь? Омега молча кивает, и едва ли не в тот же миг перед ним оказывается небольшой поднос. Еда — простая, но настоящая. Никакой разваренной каши с камнями, никакой въевшейся в рот соли, никакого железного привкуса крови на языке. Только аромат вкусного бульона, поджаренного хлеба, мягкого, словно тающего под пальцами, и чего-то ещё — тёплого, домашнего, забытого. Омега уже чувствует, как у него моментально пересыхает во рту, голод вцепляется в него мгновенно, — настолько резко и безжалостно, что он даже не сразу замечает, как Итачи усмехается. Только когда поднимает голову, сталкиваясь с этим взглядом альфы, он понимает, что весь этот спектакль был разгадан. Итачи не говорит ничего. Просто смотрит так, будто знает, как долго Саске ел откровенное дерьмо, словно понимает, как это — привыкнуть к постоянному голоду, к еде, что пахнет тухлятиной, к хлебу, что режет нёбо хуже ножа, и к необходимости жевать и не думать, просто чтобы не умереть. — Не стесняйся. Саске только показательно хмурится. — Я и не… — Конечно, не стесняешься, — легко перебивает его Итачи, и в голосе его не то чтобы насмешка, но что-то тёплое, что-то даже ласковое, что-то… по-своему располагающее. Он без особых церемоний помогает Саске приподняться, придерживает за здоровое плечо, словно так и должно быть, словно это не требует обсуждения, затем ставит поднос ближе, на край кровати, чтобы тот мог спокойно дотянуться. И просто садится напротив, — без лишних слов, без ненужных движений, давая ему пространство, но не отдаляясь полностью. Альфа просто сидит и смотрит, а Саске замирает, чувствуя этот взгляд на себе, и внезапно приступать к еде становится даже неловко. — Ты можешь не пялиться? — огрызается он, нахмурившись ещё сильнее. Итачи не выглядит смущённым. — Нет. — Что за чёрт… — Я просто наблюдаю. Саске закатывает глаза, но даже сам понимает, что его слова прозвучат ничуть не убедительно, поэтому он тянется к еде, но уже не так жадно, не так поспешно, хотя руки всё равно слабо дрожат. Вероятно, от усталости, от напряжения, от злости на самого себя за эту неловкость и смущенность. Итачи ничего не комментирует, просто садится удобнее, легко откинувшись назад, и внимательно, спокойно наблюдает, не прерывая тишину. Как будто даёт ему время привыкнуть, точно зная, что не нужно торопить. И от этого…Саске почти расслабляется. Омега ест так, точно это его первая и последняя трапеза за всю жизнь — с сосредоточенной жадностью, с той бесстыжей, чистой радостью, которая бывает только у людей, долгое время лишённых простых удовольствий. Он даже не осознаёт, как быстро опустошает пиалу с горячим бульоном, насколько сильно давится желанием зажмуриться от наслаждения, как пальцы впиваются в край подноса, будто кто-то может внезапно отнять у него эту еду. Она тёплая, настоящая, не пахнет гнилью, не кислит на языке, не тает во рту с привкусом плесени. Еда пахнет домом, и даже если Саске уже почти забыл, что это значит, память его тела мгновенно отзывает давно забытые ощущения — те, что, казалось бы, навсегда похоронены под слоем грязи, крови и войны. Итачи улыбается — едва-едва, почти неуловимо, с нежной, почти загадочной, насмешкой, будто Саске его забавляет, а тот быстро сглатывает последний кусок. — Чего? — спрашивает омега. — Ты торопишься куда-то? — Привычка, — коротко отвечает Саске, — еда не ждёт. Если не хочешь, чтобы её отняли, надо есть быстро. — Теперь тебе ничего не угрожает. Омега на это только презрительно дёргает уголком рта. — Правда? А я вот думаю, что угрожает всё. Всегда. — Мне знаком этот взгляд, — негромко говорит Итачи, неторопливо, точно смакуя собственные слова. — Какой? — Тот, который у тебя сейчас. Саске замирает. Он отвык от того, чтобы его понимали. — В каком смысле? — он ставит ложку, глядя на Итачи в ожидании. Тот чуть склоняет голову, будто раздумывая, но отвечает почти сразу: — Ты смотришь на мир так, будто он тебе что-то должен. От этого ответа, внутри омеги нарастает неприятное напряжение и желание отмахнуться, растворив образ Итачи, будто тот действительно мог исчезнуть. — И что, по-твоему, он мне должен? — Всё, что отнял, — спокойно говорит альфа, — но мир — дрянной должник. Его голос ровный, спокойный, в нём нет ни капли бравады, ни показного драматизма — только голая, выверенная правда. Саске некоторое время молчит, вглядываясь в его лицо, затем выдыхает: — Ты тоже сбежал? Это вопрос, который не задают в лоб. Это вопрос, который проглатывают, не произносят, обходят стороной. Но Саске задаёт его, потому что отчего-то чувствует: перед этим человеком нет нужды играть в осторожность, нет смысла прятаться за масками и соблюдать приличия. Между ними с первых секунд нет стен. Итачи снова улыбается, но на этот раз улыбка шире, заметнее, даже немного насмешливее. — А ты как думаешь? Саске смотрит на него, внимательно, долго, оценивающе. — И как ты выбрался? Итачи усмехается. — Выбрался — не то слово. Скорее, меня вытолкнули. — Это как? Собеседник ненадолго задумывается, подбирая слова, затем говорит: — В какой-то момент оказалось, что я слишком ценный, чтобы меня терять. Говорит без гордости, скорее с лёгкой, ленивой иронией, будто сам забавляется этим фактом, а Саске скептически щурится. — Ценный? В каком смысле? — В военном и в стратегическом. В любом. — Значит, ты был хорош? Итачи спокойно кивает. — Очень. Саске молчит, изучая его, и он может с уверенностью сказать, что верит этим словам. В этом человеке есть что-то такое, что делает его опасным даже в обычной обстановке — какая-то внутренняя выверенная хищность, тонкая грация, безупречный самоконтроль. — И как так получилось, что ты теперь здесь? — Я просто оказался никому не нужен, когда пришла пора умирать, — ровно отвечает Итачи, — слишком дорогая монета, чтобы бросить её на алтарь войны. Он говорит об этом спокойно, без злости, без сожаления — только с усталой насмешкой, а Саске раздражённо щёлкает языком. — То есть, они тебя выжали, как лимон, а потом просто выбросили? — Скорее, сделали вид, что меня никогда не было. Саске недовольно поджимает губы, потому что ему это слишком знакомо. Слишком. — И что теперь? — спрашивает омега, откидываясь на подушки позади себя, — Будешь просто здесь жить? — А у меня есть выбор? И в его голосе скользит едва заметная усмешка. — В нашем положении выбор — это роскошь, — негромко замечает Саске. Итачи смотрит на него пристально, чуть дольше, чем следовало бы, прежде чем кивнуть, как бы соглашаясь. — Ты прав. Саске молча наблюдает за ним, повторно изучает. Подмечает всё — линию скул, чуть тёмные круги под глазами, лёгкую тень усмешки в уголке губ, безупречно прямую осанку, выдающую военную выучку. Подмечает, что у него тонкие, но сильные запястья, широкие плечи и длинные пальцы — руки человека, привыкшего держать оружие. И что, несмотря на внешнюю расслабленность, в нём чувствуется настороженность, какая бывает только у тех, кто долго жил под постоянной угрозой. — Сколько тебе лет? Итачи лишь слегка приподнимает бровь — вопрос, видимо, застал его врасплох, но не настолько, чтобы он это выдал. — Двадцать пять. — Значит, на целых пять лет старше. Мне двадцать. — Знаю. Саске несколько раз подряд моргает, явно удивленный ответу. — Ты что, угадал? — Нет, — Итачи склоняет голову набок, устраиваясь поудобнее, — просто вижу. — Что именно? Альфа медлит, будто оценивает, стоит ли отвечать. — Молодость. Саске хмурится. — Не уверен, что мне это нравится. — Вряд ли это имеет значение, — беззлобно выдает собеседник. Омега недовольно цокает языком. — Ты выглядишь старше своих лет, — стараясь сохранить невозмутимость отвечает младший. Итачи усмехается — тихо, коротко, одними уголками губ. — А ты выглядишь на свой возраст, — подмечает он. — Это комплимент или оскорбление? Итачи делает вид, что задумался. — Зависит от твоего отношения к правде. Саске прищуривается, но злиться не собирается. Ему даже… приятно. Этот разговор лёгкий, непринуждённый, а сам Итачи, несмотря на всю свою отстранённость, обладает странным очарованием — тем, что заставляет хотеть продолжать разговор, проверять его, подталкивать к новым репликам. — И всегда ты такой? — Какой? — Спокойный и невозмутимый. Итачи на мгновение даже задумывается, озадаченно всмотревшись куда-то в сторону. — Когда как. — Сейчас ты спокоен, — бормочет младший. — Потому что мне не угрожает опасность. Саске должен быть оскорбленным, но у него нет на это ни сил, ни желания, поэтому он только хмурится. — Ты даже не знаешь, кто я. — Зато я знаю, что ты не собираешься меня убивать. Омега замолкает, не находя чем ответить, потому что Итачи бесконечно прав. Хотя Саске даже ещё не до конца понял, почему. — У тебя странный склад ума, — бросает он наконец, лениво потягиваясь. — Считай, что это профессиональная деформация, — мгновенно отвечает старший. — Я должен был догадаться. Итачи чуть склоняет голову, позволяя себе лёгкую, почти дружескую улыбку. — Догадываться — хорошая привычка. Саске смотрит на него и вдруг ловит себя на мысли, что впервые за долгое время чувствует себя... спокойно. Без угроз, без напряжения, без той привычной необходимости постоянно быть начеку, и это ужасно странное ощущение. Но оно ему нравится. Маленький домик дышит тишиной — комфортной, почти домашней, но все ещё наполненной еле заметным напряжением, которое витает в воздухе, оседает на плечах, оставляет липкий след на коже. Саске не привык к подобному. Тишина для него — это нечто иное: тяжёлая, гнетущая, давящая на виски. Здесь же она странная, слишком лёгкая, будто невидимая паутина, и именно это заставляет его нервничать.***
Омега упрямо стискивает губы, усаживаясь на корточки и начиная перебирать сложенные в углу свои вещи. Чувствует спиной чужой взгляд, не явный, не пристальный, а скользящий, почти мимолётный — трудноуловимый, но оттого ещё более ощутимый. Саске решает, что не станет об этом думать. Просто делает вид, что ему плевать, просто продолжает работать, просто говорит первое, что приходит в голову. — Всё равно помогу с уборкой, я не хрупкий, — он упрямо стирает с полки невидимую пыль, не поворачиваясь. — вполне могу двигаться. Так что даже не думай меня просить сесть и отдохнуть. Ответ не заставляет себя ждать. — Омегам лучше быть осторожнее. Голос ровный, как будто брошенное мимоходом замечание. Без подтекста, без скрытого смысла. Но Саске чувствует, как по телу прокатывается горячая волна раздражения. Он резко поворачивается, в глазах вспыхивает холодное пламя. — Омеги, если ты не знал, не слабее других. — Я этого и не говорил. Саске коротко выдыхает, ощущая, как сжимаются кулаки. — Тогда какого чёрта? Альфа медленно кладёт в сторону сложенное полотенце, разворачивается к нему, но не приближается, просто смотрит — долго, пристально, с той внимательностью, которая всегда кажется почти обнажающей. — Просто сказал, что омегам лучше быть осторожнее. Не думаю, что это применимо только к ним. В голосе ни малейшей насмешки, ни снисходительности, ни даже легкого намёка на то, что это было осуждением. Просто факт. Просто утверждение. Саске замирает, ощущая, как раздражение постепенно улетучивается, оставляя после себя лишь странное, неясное ощущение чего-то… неожиданного. — Как ты вообще догадался, Итачи? — О чём? — Что я омега. Ответа нет. Секунда. Другая. А потом — лёгкий, почти небрежный вздох. — Это понятно. Саске моргает. Смотрит на него так, будто тот только что заявил, что небо зелёное. — В смысле понятно? Меня, между прочим, постоянно принимают за альфу. Старший медленно переводит на него взгляд, задерживает его на лице, затем скользит ниже, изучает рост, подмечает напряжённые мышцы, угол наклона плеч, силу в руках. — Тогда эти альфы были идиотами. И снова это, — лёгкость в голосе, как будто он просто констатирует факт. Как будто в этом нет ничего удивительного. Как будто мир всегда был именно таким, а Саске просто чего-то не понимал. — Почему? — младший сам не понимает, зачем задаёт этот вопрос. — Потому что ты омега. Как будто это так очевидно. Как будто даже обсуждать нечего. Саске внезапно осознает, что даже не знает, что сказать. В груди разливается странное, непонятное тепло, но он не даёт ему распространиться, тут же его сжимает, прячет, стискивает зубы, пытаясь вернуть себе привычное выражение лица. — Ты странный. Итачи не отрицает. Только медленно кивает, чуть смещая плечи. — Вероятно, — спокойно соглашается Итачи. Несколько секунд они молчат, пока Саске снова не нарушает тишину. — Значит… ты правда сразу понял? — Разве это сложно? — Для многих — да. — Видимо, я просто внимательнее, чем многие. Саске чувствует, как тепло поднимается к его лицу, и отворачивается, начиная сосредоточенно перебирать какие-то вещи, хотя это больше напоминает попытку чем-то занять руки. — Хватит говорить так, будто это комплимент. Итачи молчит, но на его лице мелькает лёгкая ухмылка. — А что, если это комплимент? Омега замирает, пальцы крепче сжимают ткань, которую он держал в руках, и он ненадолго задерживает дыхание. — Тогда ты ещё более странный, чем мне казалось. — Вполне возможно, что ты прав, раз с лёгкостью распознал омегу в омеге, ещё и сказал ему об этом. Горячая волна стыда взбирается по позвоночнику, прокатывается по телу, оставляя после себя ощущение, словно кожа горит. Это раздражает. Это злит. Это… слишком новое чувство, чтобы Саске мог его сразу принять. Он моргает, но предательский жар не проходит. Напротив — только усиливается, забираясь куда-то в уши, в шею, в самый угол скул, разливаясь румянцем, который он отчаянно пытается скрыть. Какого чёрта? Он же не ребёнок, даже не подросток, чтобы краснеть от одной-единственной фразы! От какого-то… комплимента. Чёрт. Саске стискивает зубы. В груди разливается раздражение, больше направленное на самого себя, чем на Итачи. Но хуже всего то, что альфа это заметил. — Что? — голос Саске звучит грубее, чем он рассчитывал, — Почему ты так смотришь? — Просто ты забавный. Саске только разворачивается, но тут же спотыкается обо что-то под ногами, чуть ли не теряя равновесие. Итачи подходит ближе, явно собираясь поймать его, но омега и так справляется, нервно проводя рукой по волосам. — Замолчи, — выдаёт младший, не удосужившись повернуться к собеседнику. — Я пока ещё ничего не сказал… — Тем более. Альфа смотрит на него ещё пару секунд, а потом, пожав плечами, спокойно возвращается к работе, словно ничего и не произошло. Но Саске всё ещё чувствует, как горят его уши, потому что Итачи продолжает изредка бросать на него взгляды, в которых уже нет того холода, который был в начале.***
Ночь уже окончательно вступила в свои права, разливаясь густым, непроглядным мраком за единственным окном крошечного домика, заставляя его казаться ещё теснее, ещё камернее, ещё уединённее. Воздух внутри стал тягучим, наполненный тишиной, которая, дышала в унисон с ними, растворяясь в редких скрипах дерева и приглушённых звуках дыхания. Итачи, неспешно растягивая каждый жест, скользит задумчивым взглядом по уставшему Саске, который уже который раз тяжело зевает, но всё равно продолжает цепляться за бодрствование, словно намеренно сопротивляясь сну, как бы опасаясь, что, позволив себе расслабиться, он упустит что-то важное. Итачи понимает это слишком хорошо. — Ложись, — его тон звучит мягко, но в то же время не терпит возражений, — тебе нужно отдохнуть, а я посплю на полу. Омега хмурится, тут же выпрямляя спину, словно подобная идея ему решительно не по вкусу. — Не нужно. Я могу спать и на полу. — Вряд ли, — усмехается старший, опускаясь на корточки и разминая плечи, — ты даже сидишь так, будто готов в любую секунду вылететь на передовую. Расслабься наконец, Саске. Омега недовольно шевелит пальцами, на секунду задумавшись, решая, стоит ли продолжать препираться, но затем всё же бурчит что-то себе под нос, опуская взгляд. — Я не хочу, чтобы ты спал на полу. Итачи слегка склоняет голову, всматриваясь в выражение его лица, в упрямо поджатые губы, в напряжённо сведённые брови, в эти очаровательные, слишком глубокие глаза, в которых застряла усталость, недоверие и что-то ещё — почти детское. — Тогда что ты предлагаешь? Саске закусывает внутреннюю сторону щеки, явно колеблясь. Долгая пауза. Потом он всё-таки решается, хмурится ещё сильнее и, словно через силу, выдаёт глухо: — Мы можем спать вместе, но ты только не подумай ничего такого. Альфа замирает, слегка приподнимая бровь и медленно переводит взгляд на Саске, который, кажется, осознаёт, что только что сказал, и теперь старательно смотрит куда угодно, но не на него. — «Ничего такого» — это что, по-твоему? — Ты же понял. Итачи усмехается, но ничего не говорит, оставляя эту тему в воздухе, пока молча расстилает тонкий матрас, бросая поверх него свою куртку. — Одеяла нет, — бросает он спустя пару секунд, — обычно я укрываюсь вот этим. Саске, до сих пор не верящий, что предложил Итачи спать рядом, уже настроился просто свернуться калачиком и постараться забыть об этом, но когда переводит взгляд на старую, явно повидавшую виды куртку, становится очевидно — если он сейчас отвергнет даже её, то ему останется только мерзнуть. Он медлит и тяжело вздыхает, сдаваясь перед неизбежным, и нехотя ложится рядом. Альфа молча наблюдает за ним, как будто читает все эти колебания, но не комментирует, а после — молча ложится рядом. Тонкий матрас прогибается под их весом. Воздух становится ещё гуще. И вот теперь, когда тьма совсем поглощает комнату, а их дыхание становится единственным звуком в этом пространстве, когда Саске чувствует исходящее от Итачи тепло, но при этом каждый из них намеренно держит между собой просвет, сделав вид, что ему безразлично, — только сейчас он вдруг понимает, что уснуть в такой обстановке будет не так просто. Саске беззвучно вздыхает, ощущая, как откуда-то из глубины его тела поднимается холод, пробираясь к самому позвоночнику, цепляясь за каждую клетку кожи липким, цепким неприятным ощущением. Он вообще-то привык к этому, его организм давно научился справляться с подобным, — игнорировать зябкость, подавлять дрожь и не показывать, что ему плохо. Долгие месяцы на войне, бесконечная усталость, нехватка сна, голод и холод — всё это уже стало чем-то привычным, чем-то, что не стоит даже замечать. И всё же сейчас — здесь, в этой странной, непонятной тишине, в этом слишком тесном пространстве, где в воздухе витает чужой запах, едва уловимый, но всё равно пробирающийся под кожу — кажется, что притворяться становится сложнее. Он сжимает зубы и ещё сильнее вжимается в тонкий матрас, стараясь не подавать ни единого признака того, что его пробирает до самых костей, но в следующую же секунду чувствует, как тишина, уютно улегшаяся между ними, будто бы напряглась. Итачи понял. Саске даже не видит его лица, но ощущает на себе пристальный взгляд — мягкий, добрый, но при этом до жути внимательный, от которого становится только хуже так отчётливо, будто тот прикасается к нему напрямую. — Если тебе холодно, — голос альфы звучит неожиданно низко, слегка хрипло, будто бы с лёгкой оскоминой, словно он долго молчал, — я могу тебя обнять. Но ты не напрягайся, у меня в мыслях нет ничего ужасного, хорошо? Горло пересыхает мгновенно. Саске медлит. Он мог бы сказать "нет", отвернуться ещё сильнее, заставить себя выдержать, но тело, очевидно предавая его, уже делает выбор за него. Прежде чем омега успевает осознать и дать самому себе время на размышления, он медленно, но твёрдо отодвигается назад, самостоятельно прижимаясь спиной к чужой груди. Тело Итачи — тёплое. Слишком тёплое. Пробирающееся под кожу так же, как и его голос. Младший зажмуривается, настойчиво закрывая глаза, как будто от этого внутри него что-то успокоится, но проходит минута, вторая, третья, а сон всё равно не приходит. Он чувствует, как гулко бьётся сердце — слишком громко, слишком отчётливо. Ощущает каждое движение Итачи, каждую смену его дыхания, каждый малейший порыв тепла. Дыхание учащается. Чужая ладонь лениво ложится на его талию, не надавливая, не требуя, просто оставляя факт своего присутствия. Это не должно выбивать его из равновесия, не должно. Но это выбивает. Его последняя течка было заглушена таблетками ещё четыре месяца назад, но чем теперь оправдать этот ощутимый трепет в пальцах? Чем оправдать предательскую дрожь, пробежавшую по телу? Чем оправдать свой запах, который, как ему кажется, становится чуть более выраженным? Саске сжимает кулаки, силясь унять нарастающее в груди беспокойство, но это становится сложнее с каждой секундой. А Итачи… всё ещё молчит. Всё ещё ведёт себя так, будто ничего не замечает и ни о чём не догадывается. Но Саске не может избавиться от ощущения, что это далеко не так. Холод цеплялся за стены, прокрадывался в щели, просачивался в кожу — липкий, медленный, проникающий в самые кости, но неотвратимый. И, пожалуй, именно поэтому Саске сейчас был благодарен чужому теплу — этому обволакивающему, приглушённому ощущению живого дыхания за спиной, тяжёлому, стабильному, уверенно спокойному, будто специально созданному для того, чтобы заставить его — дрожащего, сдерживающегося, старающегося не думать — почувствовать себя хотя бы на секунду… безопасно. — Я… мне просто холодно, — едва слышно выдыхает младший, больше для себя, чем для кого-то ещё, но голос его не слишком убедителен, слишком мягок, слишком тих, словно бы не желающий рушить эту хрупкую атмосферу, будто стоит сделать шаг, сказать слово громче, и всё это — тепло, тишина, даже этот странный, напряжённый комфорт — разлетится, разобьётся на сотню мелких, невидимых осколков. Итачи не отвечает. Он лишь негромко, будто даже одобрительно, хмыкает, а после, без лишних движений, ещё сильнее прижимается, стирая последние миллиметры воздуха между ними. И тут Саске чувствует, как горячее дыхание касается его затылка, как странная, почти пугающая нежность скользит по коже мягкими, невидимыми касаниями, и от этого внутри что-то холодеет, сжимается, напоминая о гранях, которые нельзя пересекать. Но младший ее пересекает. Медленно, неосознанно поддаётся вперёд, открывая шею — слишком явственно, слишком открыто, слишком подчинённо. Омега, доверяющийся альфе. Альфе, которого он знает меньше суток. Глупо, опрометчиво, неправильно, но Саске не шевелится. Альфа вдруг замирает, задерживая дыхание, и медленно, почти бережно отстраняется. В этот момент омега отчётливо ощущает, как тепло исчезает, оставляя на его коже странное, липкое чувство пустоты. — Подожди, так нельзя, — голос Итачи звучит низко, глухо, но без осуждения, скорее с терпеливой, выжидающей мягкостью, будто он просто констатирует факт, а не делает замечание. — Это неосознанно, — нервно выдыхает Саске, и губы его дрожат, хотя сам он не понимает, от чего больше — от холода или от того, что поселилось в груди, как густая, душная, ноющая тяжесть. — Ты понимаешь, что только что позволил незнакомцу? Саске кивает, даже не поворачиваясь. Он слышит, как старший негромко, почти бесшумно вздыхает, ощущает, как его тёплое дыхание касается снова — но уже не кожи, а пустого пространства, гаснет в этом вязком, неясном напряжении, и от этого внутри становится ещё холоднее. Но омега молчит, не спрашивает, что будет дальше и даже не двигается. И та неуловимая грань, на которую они оба уже ступили, остаётся в воздухе — зыбкой, тянущей, непонимаемой, но уже слишком поздно игнорируемой. Саске давно дышит прерывисто, задыхаясь, стараясь взять себя в руки, но его выдаёт крупная дрожь, пробегающая по телу мелкими, едва заметными волнами. По коже пробегает тепло, а каждая клетка его существа странно и неестественно ноет, требуя чего-то неясного, того, чему он не может подобрать название. Он инстинктивно прижимается к матрасу, поворачивается на бок, желая отгородиться, спрятаться от происходящего, но в следующую секунду уверенная, сильная рука ложится ему на бедро, без лишнего давления, но и без намёка на нерешительность. Тело вздрагивает, и он мгновенно замирает. Слышит, как Итачи чуть смещается ближе, а потом его голос, тёплый, с лёгкой хрипотцой, раздаётся прямо у самого уха: — Ты осознаёшь всё это? Саске не спрашивает, что именно. Вопрос слишком очевиден и ясен, как и всё происходящее между ними. Он только сглатывает, едва заметно шевелясь, но не отстраняется, не убирает его руку, а лишь зарывается пальцами в ткань куртки, словно это может дать ему хоть какую-то опору. — Я могу тебе помочь, — продолжает Итачи, ровно, спокойно, будто не между делом держит его за бедро, будто не делает их положение ещё более тесным, — но только скажи мне честно: у тебя сейчас течка? Я не горю желанием терять рассудок от запаха течного омеги. Саске дёргает головой, отрицая. — Нет, — выдыхает он, сам не узнавая своего голоса, охрипшего и приглушённого. — Я сам не понимаю, как так вышло. Альфа не спешит убирать руку, но и не делает ничего лишнего. Он просто ждёт, а затем, немного склонив голову, негромко произносит: — Всё хорошо, это просто физиология. И в его голосе нет ни осуждения, ни укоризны — только простая констатация, словно он действительно не видит в этом ничего предосудительного, того, чего омеге стоило бы стыдиться. — Ты хочешь этого? Саске сглатывает, медлит, а затем всё же бормочет почти неслышное: — Да. А потом, опомнившись, поспешно добавляет: — Но мне… стыдно за это всё, я даже сам не понял как так обернулось. Я не кидаюсь на первых встречных альф, но обманывать нас обоих сейчас тоже не хочу. Итачи чуть опускает голову, невесомо, слабо ощутимо скользит ладонью вверх, к талии, но не позволяет себе ничего большего, как бы по умолчанию предоставляя Саске возможность в любой момент отступить. — В этом нет ничего постыдного, — произносит старший негромко, почти ласково, а затем, не меняя интонации, склоняется ниже и касается губами его щеки, не требовательно, не напористо, а легко и мягко. Альфа скользит губами вниз, его дыхание горячими потоками проходит по чувствительной коже, оставляя за собой невидимые, но ощутимые следы, создавая иллюзию того, что Саске буквально тает под этими прикосновениями. Он прикасается к шее, сначала осторожно, едва уловимо, но, почувствовав, как омега чуть вздрагивает, а затем, кажется, сам тянется навстречу, приоткрывая шею, позволяя ему больше, становится чуть смелее. Итачи покрывает поцелуями бледную кожу за ухом, чуть влажно, не спеша, словно запоминая вкус, проводит по ней языком, затем продолжает путь ниже, к остро очерченному подбородку, к едва заметной впадине между ключицами, задерживается у перебинтованного предплечья, проводя носом вдоль тугих повязок, невесомо касается их губами, дышит глубже, будто стараясь выведать здесь всю суть, всё нутро, всё, что есть у этого человека внутри, сокрытое за слоями защитных барьеров. Он вдыхает запах омеги, — насыщенный, тёплый, пряный, чуть терпкий, как лесной воздух перед грозой. Феромоны заполняют лёгкие, опьяняют, заставляют голову закружиться от переизбытка ощущений, и Итачи ловит себя на том, что хочет ещё, хочет вбирать его в себя, глубже, сильнее, без остатка. Омега сдавленно ахает, его тело вздрагивает, но не в страхе — в другом, в отклике, который он, кажется, не до конца осознаёт, не до конца понимает, но явно принимает. Ещё секунда, и Саске уже сам подаётся ближе, распахиваясь, доверяя, подставляя шею, предоставляя Итачи полную власть над ситуацией, над своим телом, над ощущениями, которыми его накрывает, которыми он сам не может управлять. Альфа улыбается и ластится к нему, как довольный котёнок, бесстыдно и неторопливо прокладывая дорожки тепла своими ладонями, которые проникают под ткань чужой майки, изучая, запоминая каждую выпуклость, каждую впадину, изгиб, касаясь талии, слегка её сжимая, точно проверяя, насколько партнёр хрупкий и податливый. — Я… — Саске сглатывает, дышит неровно, и голос его звучит тихо, будто сам себя стесняется. — никогда не делал этого. Он произносит это с лёгким замешательством, с оттенком растерянности, как если бы сам не до конца понимал, что должен чувствовать в такие моменты. Итачи замирает, на секунду отстраняясь, поднимает взгляд, ловит его выражение — чуть приоткрытые губы, дрожащие ресницы, затаённый в уголках глаз румянец — и вдруг осознаёт, что он первый. И единственный, кому позволено вот так касаться, дышать кожей к коже, чувствовать тепло под ладонями и наблюдать, как Саске раскрывается навстречу этому чувству. И от этой мысли его накрывает странное, едва объяснимое чувство. Старший скользит губами обратно к щеке, а затем, не сдержавшись, шепчет на ухо: — Я не причиню тебе боли, обещаю. Саске, пропитанный странной, щемящей удовлетворённостью от услышанного обещания, в котором звучало нечто большее, чем просто слова, неосознанно двигается, чуть шире раздвигая ноги, позволяя Итачи устроиться между ними, не испытывая ни страха, ни сомнений, а только невыразимое, тихое томление, разливающееся по телу, заставляющее кончики пальцев по-особенному покалывать, а дыхание сбиваться, словно ему впервые приходится учиться вбирать воздух. Итачи чувствует это движение, это невербальное приглашение, этот жест, который сам по себе говорит гораздо больше любых слов, и не может не улыбнуться, ловя себя на мысли, что, каким бы скромным ни был этот момент, в нём есть что-то невероятно прекрасное, почти священное — доверие, уступка, готовность к принятию. Альфа устраивается между его бёдер, опираясь руками по бокам, неспешно оглядывает того, кто сейчас находится под ним, и на мгновение застывает, всматриваясь, изучая, как будто впервые видит перед собой омегу. Эти длинные, крепкие ноги, чуть напряжённые, но не в страхе — скорее в ожидании, этот сильный, красивый силуэт, который, несмотря на омежью природу, не выглядит хрупким, а напротив — олицетворяет внутреннюю мощь, силу, выстроенную годами, уверенность, даже сейчас проглядывающую сквозь смущённость. Итачи даже не задумывается о волосах на теле, не думает о том, что они нереально редкие и короткие, что это вроде бы должно разрушать образ типичного омеги. Нет, напротив, ему нравится именно такой Саске — живой, настоящий, с этим почти неуверенным взглядом, который сейчас слегка дрожит от непривычных ощущений, но не теряет своей глубины. Омега глухо сглатывает, едва заметно дёргает кадык, и кожа его покрывается лёгкими мурашками, когда Итачи вдруг, не раздумывая больше, плавно опускается ниже, закрывая между ними расстояние, зависая, позволяя им обоим прочувствовать это напряжение, эту зыбкую грань между «ещё нет» и «уже да». И осторожно, как будто прикасается к чему-то драгоценному, впервые касается чужих приоткрытых губ, не торопясь, не требуя, а просто давая привыкнуть к новому ощущению. Саске застывает, но не отстраняется. Он раскрывается, как распускающийся цветок, дышит глубже, позволительно, даже чуть настойчиво подаётся навстречу бёдрами, будто и сам не осознаёт, насколько этого ждал. Саске отчётливо чувствовал каждое касание – ладони, медленно скользящие по бёдрам, тепло, прожигающее ткань шорт, медленные, неторопливые движения пальцев, то ласковые, то чуть более требовательные, сминающие кожу, словно пробуя её на ощупь. Итачи тянет его ещё ближе, прижимает к себе, не позволяя отстраниться, и омега бессознательно поддаётся, чувствуя, как горячее дыхание скользит по его губам, как чужие губы ловят его нижнюю, чуть втягивая, дразня, пробуя на вкус. Он судорожно хватает Итачи за плечи, сжимает ткань чужой одежды, точно пытаясь удержаться, сохранить хоть какую-то опору, но с каждым новым движением теряет контроль, позволяя себя вести, позволяя делать с собой всё, что угодно. Итачи, поймав этот малозаметный, но такой говорящий жест, только сильнее прижимает его к себе, скользит языком по губам, требовательно, но не торопясь, будто дразня, проверяя. С лёгким приглушённым рычанием, углубляет поцелуй, пробираясь внутрь, обводя языком всё, до чего может дотянуться. Саске теряется – он пытается ответить, повторить, подстроиться под ритм, но успевает только беспомощно стонать в чужой рот, ощущая, как его губы раз за разом поддаются, как его дыхание сбивается, как внутри всё плавится, превращаясь в нечто бесформенное, податливое, полностью принадлежащее альфе. Итачи чуть отстраняется, но только для того, чтобы вновь припасть к его губам, вновь впиться в них, сильнее, требовательнее, всасывая в себя каждый дрожащий вдох, стон и каждый звук, который Саске даже не пытался сдержать. Его бёдра почти инстинктивно сдвигаются, трутся о чужие, поддаваясь на этот безмолвный, но слишком красноречивый зов, старший только грубее сжимает его талию, и сильнее прижимается, не оставляя даже пространства для воздуха. Саске задыхается – в этих ощущениях, в чужом тепле, в собственном сбитом дыхании. Он не думал, не анализировал, не пытался понять, правильно это или нет. Всё, что существовало в этот момент – это жар, это тяжёлое дыхание, это медленные, неторопливые, но уверенные движения, заставляющие каждый нерв трепетать, каждую клетку тела дрожать в ожидании следующего касания. Глаза Саске с чуть удлинёнными уголками, мерцающими в полумраке мягкими, почти кошачьими бликами, непонятно поблёскивают — то ли от тусклого света, то ли от собственного, неприкрытого интереса. Итачи, оторвавшись от его губ, одним резким движением стягивает с себя футболку, отбрасывая её куда-то в сторону. Взору открывается широкая, покрытая тонким слоем влажного тепла грудь, что вздымается в ровном, но глубоком дыхании, будто тело само знает, что должно оставаться спокойным. Омега ничего не говорит – ему и не нужно, ведь взгляд сам по себе говорит громче любых слов. Он изучает внимательно, откровенно, даже чуть вызывающе, не спеша, позволяя себе каждую лишнюю секунду впитывать то, что перед ним, проводить невидимую линию кончиками ресниц. Его взгляд, скользнув по напряжённому лицу, задерживается на шее – крепкой, с резко очерченными линиями сухожилий, заметно вздувшихся от сжатой челюсти. Затем ниже, к ключицам, пересечённым тонкими тенями, к груди, что по-прежнему тяжело поднимается и опускается, к животу, покрытому лёгкими дорожками мускулов. Где-то внизу, чуть выше пояса, одинокий пупок ложится в центр этой композиции, будто отправная точка, от которой можно двигаться дальше. Саске ненадолго задерживается там, а после – медленно, с каким-то особым вниманием – опускается ниже, к линии тёмных волос, почти скрытых под тенью, но всё же заметных. И, наконец, ещё дальше, ещё ниже, к выпуклости, столь откровенной, столь красноречивой, что даже нет смысла делать вид, будто её можно проигнорировать. Омега задерживает дыхание – не специально, нет, это выходит само собой. В груди повисает тяжесть, но он не шевелится, не дышит, лишь смотрит, позволяя глазам пройти по этому пути до самого конца. Склонившись над младшим, Итачи стягивает с него шорты вместе с нижним бельем, оставляя омегу со сведенными от неожиданности ногами. От холода Саске на месте застывает, поджимает ноги, ни в какую не желая возвращать то же положение, в котором так бесстыдно лежал перед альфой. Заметив эту перемену, Итачи целует колено, прижимаясь губами к выступающему суставу, покрывая короткими чмоками. Саске течет сильнее, он сжимается изнутри, не позволяя наружу вытечь естественной смазке, которую старший конечно же замечает и проводит кончиком пальца по отверстию, просунув руку меж его ног. — Стой, п-пожалуйста! — Что такое? — хрипло выдает альфа, приподнимая голову, встречаясь с ним взглядами. — Я не могу так быстро принять его, — бормочет Саске на грани слышимости. — Все хорошо, я позабочусь об этом, ладно? Не переживай, маленький, — старший приподнимается и склоняется над ним, как бы скрепляя свое обещание поцелуем в лоб. Саске не успевает и ответить, как рука альфы касается его сжавшейся дырочки кончиком пальца, не проникая, а лишь поглаживая. Он расслабляется, пока Итачи выцеловывает его подбородок, щеки и скулы, ни на секунду не прерываясь. Занеженный и обласканный в чужих руках, омега отдаёт себя полностью ощущениям и протяжно стонет, когда старший умело ласкает неподготовленное и сочащееся склизкой влагой отверстие. — Расслабься, Саске, — шепчет Итачи, жадно сминая в другой ладони упругую ягодицу. Омега дышит чуть ли не через нос, пытаясь вобрать в себя узловатые пальцы, которые небрежно размазывают естественные соки по его промежности и тяжёлой мошонке. По обнаженной спине альфы, медленно скатывается капля липкого, солоноватого пота, огибая очерченные линии мускулов, задевая выступающие лопатки и теряясь где-то в прогибе поясницы. Дыхание сбивается, грудь тяжело вздымается, будто пытаясь вобрать в себя побольше воздуха, но кажется, что вокруг его уже почти не осталось — пропитанный их общим, лихорадочным возбуждением, он становится густым, плотным, насыщенным до предела, как перетопленный мёд, прилипая к коже, к губам, к лёгким. Итачи наконец двигается, медленно, глубоко, неумолимо, погружаясь по самые костяшки в узкую, судорожно сжимающуюся, ломающуюся под этим напором дырочку. Жар обволакивает его, тянет внутрь, цепляется дрожащими, бессознательными спазмами, как будто пытается не отпустить. Его руки, цепко вцепившиеся в чужие бёдра, с силой удерживают их на месте, пальцы сжимаются настолько, что кожа под ними слегка белеет. Звуки — глухие, прерывистые, сорванные — сливаются в одно, растворяясь в знойном воздухе, пропитанном терпким запахом раскалённых тел. Итачи почти не дышит, не двигается, не думает — только чувствует, ощущая, как сам растворяется в этом вязком, неподъёмном блаженстве. Саске судорожно всхлипывает, шумно втягивая носом этот пропитанный жаром и желанием воздух, в котором смешиваются чужой аромат и собственный, вскружив голову до дурманящей лёгкости. Ему кажется, что он растворяется в этом, теряя всякий контроль над телом, которым уже правят инстинкты — сладостные, требовательные, беспощадные. Он извивается, выгибаясь навстречу, плотно сжимая внутренними мышцами пальцы, которые заполняет его болезненно ноющую пустоту, не позволяя даже мысли, что этот ошеломляющий контакт может оборваться. — Пожалуйста… — голос сорван, дрожащий от напряжения, звучит почти сдавленно, когда он хватает Итачи за плечи, зарывается пальцами в гладкую кожу, впиваясь ногтями. Влажные губы чуть приоткрываются, позволяя хриплому дыханию соскользнуть в темноту комнаты, прежде чем он снова, уже настойчивее, поднимает затуманенный взгляд и, отрывисто сглатывая, еле слышно выдыхает: — Пожалуйста, Итачи, ещё. Итачи замирает, его раскосые глаза мерцают в полумраке, точно скрывают в себе пожар, дыхание сбивается, а ладони, не удержавшись, крепче сжимают бёдра, вжимая омегу в себя сильнее, как будто от этого зависит что-то большее, чем просто эта короткая вспышка безумного желания. Тело омеги дрожит в сладостной судороге, сотрясаемой волнами истомного напряжения, когда чужие пальцы — неторопливо, но уверенно — продвигаются глубже, растворяясь в податливом, скользком нутре, что цепко сжимает их, не желая отпускать. Альфа тонет в непрерывных стонах, слетающих с губ Саске без шанса на спасение и покорно ускоряет движение руки, припадая ртом к чужим распахнувшимся в крике губам. Он приближает оргазм младшего, напрочь забывая про собственное удовольствие, а после с хлюпом вынимает пальцы из пульсирующего сфинктера, когда чувствует, как быстро намокают грудь и низ живота из-за попавшей на них омежьей спермы. — Тебе нужно передохнуть, хочешь воды? — Итачи напоследок целует покрытой испариной лоб, отстраняясь от ослабевшего младшего, который не может отойти от того, что произошло. — Нет, а ты… не хочешь? — Воды? — выгибает бровь альфа. От того, насколько явно его сейчас передразнивают, Саске хочется нервно засмеяться, но он только сипло выдаёт: — Кончить. — А ты готов продолжить? — Хочу, но у меня плечо болит, — младший, как бы подтверждая свои слова, укладывает руку на плечо, поглаживая. Итачи подходит ближе, упираясь коленом в кровать, и аккуратно стягивает растянутую безмерную майку, оставляя партнёра полностью раздетым. Он подсаживается, устраиваясь меж разведённых ног Саске. — Тогда ты сядешь сверху, — альфа виновато улыбается, чмокая куда-то в уголок губ, — я буду тебя направлять, — и касается губами пульсирующей жилки на подставленном горле. Итачи аккуратно подхватывает его за бедро и насаживает на себя, устраиваясь поудобнее под омегой. Саске не успевает даже осознать, как оказывается сверху, соприкасаясь голой задницей с чужим пахом, от чего крепко жмурится, стиснув зубы. Ещё толком не отошедший от оргазма, его бедра подрагивают, и так и норовят соскользнуть ещё шире, окончательно проезжаясь чувствительной дырочкой по грубой ткани нижнего белья альфы. Он судорожно вцепляется в широкие плечи пальцами и чуть ли не надрывно скулит, стоит только горячему языку старшего скользнуть к его груди и коснуться набухшей вершинки соска. — Почему так неожиданно… — растерянно роняет Саске, закатывая глаза от удовольствия. Он хрипло стонет, пока тело беспомощно сжимается, а сам он привстаёт на коленях. Омега уже рассыпается на части без возможности прийти в себя, а когда Итачи нежно сжимает в ладони его начинающую приятно побаливать грудь, и втягивает твёрдую горошину глубже в рот, поглядывая на него сверкающим озорством и возбуждением взглядом, то голова вовсе непроизвольно откидывается назад. Саске надрывно стонет, когда чужие пухлые губы настойчиво всасывают в рот его сосок, пах напрягается, а бёдра конвульсивно дёргаются от новой жаркой волны осевшей между ног. Старший с влажным чмоком отрывается от потемневшего и обласканного комочка плоти, изнывая от желания насадить омегу на свой член и хаотично в нём двигаться, выбивая стоны. Итачи нетерпеливо впивается в губы младшего, скользя руками по пояснице вниз, сжимая мокрую задницу, из которой обильно стекает природная смазка. Он мнет упругие половинки, проникая двумя пальцами внутрь, растирая выделения по сокращающемуся интенсивно сфинктеру. А Саске стонет — глухо, срываясь на невнятное, простонанное всхлипывание, спина выгибается дугой, губы приоткрываются в немом призыве, и Итачи почти физически ощущает, как под его руками вспыхивает дрожащая, затаённая потребность. Пальцы альфы раскрывают нутро шире, ощущая, как под тонкой кожей перекатываются напряжённые мышцы, а сердце бешено отбивает глухой, разгоняющий кровь ритм. — Дай мне раздеться полностью, — шепчет в самые губы Итачи, вынуждая омегу, который без его помощи едва стоит на ногах, привстать с места. Альфа рывком избавляется от боксеров, непонятно куда укладывая, но это и не имеет значения, главное только то, что происходит сейчас. Саске как можно шире расставляет дрожащие бедра и задерживает дыхание, когда чувствует чужой твёрдый член, который мажет по его собственному, а после ненавязчиво касается его отверстия. Итачи на пробу проводит крупной головкой ниже, по намокшей и сокращающейся дырке, но уже через секунду погружается внутрь одним кончиком. Влажное хлюпанье и волна удовольствия, прошившего до поджавшихся на ногах пальцев, заставляет Саске тихо вскрикнуть и схватиться ладонями за смятую под собой простынь. Альфа медленно толкается головкой в жаркую узость и с нескрываемым наслаждением наблюдает за тем, как расходятся в стороны гладкие и чуть припухшие розовые края, вокруг которых соблазнительно поблёскивает естественная смазка. Он приподнимает голову и ловит на себе чужой мутный взгляд. Саске смотрит на него почти жалобно, выбивая из колеи старшего, побуждая в нём желание толкнуться в истекающего для него омегу на всю длину и получить раскатистый стон в ответ. — Ты… внутри, — проскулил младший, пробормотав вдобавок что-то нечленораздельное. Румянец, и без того яркий, заливающий скулы тёмными, насыщенными красками, разгорается ещё сильнее, стелется по коже лихорадочными всполохами, растекаясь вниз — к плавному изгибу шеи, спускаясь к напряжённым ключицам, расползаясь по груди, что теперь кажется ещё тяжелее, чем прежде, едва ли не сочится жаром, не подрагивает в такт учащённому, прерывистому дыханию. Густые омежьи феромоны, смешанные с насыщенным, хищно-терпким запахом альфы, пропитывают воздух, делая его слишком плотным, почти удушающе концентрированным, так, что каждое новое вдыхание этого сплетения ароматов отдаётся в теле мощным, звенящим приливом жара, от которого начинает кружиться голова. Саске, опьянённый этой всепоглощающей смесью запахов, дышит шумно, сбивчиво, то замирая на вдохе, то срываясь на неглубокие, дрожащие выдохи, и, не осознавая того, сам тянется к источнику жара, жмётся к нему с какой-то отчаянной, жадной покорностью, а его бёдра — подрагивающие, нервно дёргающиеся в лихорадочном, совершенно бесстыжем движении — выдаёт истинную степень его возбуждения. Они плавно, медленно, но настойчиво качаются вперёд, будто в поисках ещё большего тепла, и от одного только этого зрелища, от одного осознания того, что Саске сейчас абсолютно подвластен собственным инстинктам, Итачи чувствует, как его собственная сдержанность трещит по швам, угрожая в любой момент рухнуть под грузом разгорающегося, жгучего желания. — Саске, обезвоживание будет, ты слишком сильно течёшь, — подмечает альфа, толкаясь внутрь почти полностью, пока член плавно скользит, сопровождаемый огромным количеством смазки. — Всё из-за тебя… — шепчет как в бреду младший. Изогнувшись в судорожном порыве, желая ощутить каждое движение еще отчетливее, впустить в себя глубже, Саске вскрикивает — хрипло, протяжно, срываясь на задыхающиеся, дрожащие выдохи, — и почти сразу же осознает, что сам не в силах остановить это неконтролируемое подрагивание собственного тела, которое, обессиленное, то и дело мелко трясётся в чужих, властно державших его руках. Альфа — уверенный, непреклонный, целеустремлённый в своих действиях — двигается так, что каждый толчок выбивает воздух из лёгких, так, что внутренности, кажется, сжимаются от сладкой, мучительной полноты, и Саске захлёбывается от острого ощущения абсолютной наполненности, от этой неотвратимой, блаженной безысходности, от тяжести чужого тела, что не оставляет ни единого шанса спрятаться, вырваться, сбежать. Но разве он хочет? Его пальцы, обессиленно впившиеся в спину альфы, соскальзывают, оставляя багровые полосы на горячей коже, и он, едва слыша собственный голос за оглушительным гулом крови в ушах, жалобно стонет, то и дело теряясь в этой невыносимой чувственности, в оголённой, доведённой до грани нервной чувствительности, в нестерпимой близости. Итачи, и сам потерявший счёт времени, жадно прижимается к разгорячённому телу, зарывается лицом в шею омеги, выцеловывает её самым развязанным, самым ненасытным образом, слизывает капли пота, что солоновато стекают вниз, то покусывает, то едва ощутимо проводит языком по тонкой, чувствительной коже, впечатываясь в неё поцелуями, оставляя тёмные, вспыхивающие лихорадочным жаром отметины. Сдавленно хныкая, омега беспомощно извивается в крепких, удерживающих его руках, выгибается так, словно пытается раствориться в чужом тепле, слиться с ним воедино, жадно захватить в себя всего, без остатка, без права на возвращение. Его губы, распухшие от поцелуев, влажно приоткрываются в затуманенном от желания порыве, он мечется, бессознательно ищет тот самый вкус, но из-за подрагивающего тела промахивается, отчаянно тычась в подбородок, в щёку, в уголок рта. Итачи, улавливая это отчаянное, жалобное стремление, склоняется ниже, обхватывает лицо ладонями, ласково проводит большими пальцами по разгорячённой коже и, не давая тому ждать ни секунды дольше, накрывает его губы своими. Поцелуй выходит медленным, выматывающим, напоённым томной, раскалённой до предела чувственностью — таким, от которого теряется дыхание, срывается рваный, дрожащий стон, таким, в котором растворяется даже последняя мысль. Они двигаются в унисон, напряжённо, будто зная, что их тела, сотканные из одной судьбы, никогда не смогут разъединиться, что их ритм — единый, вечный, что каждый толчок, каждый сжатый в ладонях изгиб — это всё, что имеет значение, всё, что когда-либо было настоящим. Итачи тяжело дышит, сцепив пальцы на талии омеги, толкается прямо в простату, неспешно выводя бёдра вверх и вниз, заполняя жадно, настойчиво, как бы подтверждая своё безоговорочное право на Саске, на это мгновение, в котором исчезает всё постороннее, оставляя только их, — двоих, скованных друг другом так неразрывно, так неотвратимо, что никакие войны, никакие смерти, никакая прошлая боль и потери не имеют значения. Сейчас есть только они, эта ночь, их сплетённые тела, их задыхающиеся, срывающиеся голоса, их близость — чистая, всепоглощающая, неизбежная, как дыхание. Запутавшись в собственных ощущениях, Саске с хриплым выдохом подмахивает бёдрами, глубже насаживаясь, поддаваясь инстинкту, — жадному, ненасытному, требующему ещё, требующему больше. Его пальцы судорожно вцепляются в чужие плечи, ногти оставляют на горячей, влажной от пота коже тонкие, красные полосы — следы отчаянной потребности удержаться, не потеряться в нахлынувшей волне, не утонуть в этом захватывающем, всепоглощающем удовольствии. Итачи, уловив этот порыв, хищно щурится, губы его дрогнут в довольной улыбке, и он, не торопясь, откидывается назад, позволяя себе на мгновение расслабиться, развалиться на смятых простынях, опустив руки по бокам. Его взгляд тяжелеет, подергивается тенью чистого, раскаленного до предела вожделения, когда он, не отводя глаз от напряженного лица омеги, нарочито медленно проводит ладонями по чужим бедрам и замирает, ожидая. Саске застывает, распахнув глаза, не зная, что делать, не понимая, как двигаться, как взять инициативу в свои руки, как повести себя в этой новой, незнакомой ему роли. Его грудь стремительно вздымается, дыхание сбивается в прерывистые, тихие вдохи, пальцы судорожно сжимаются, как будто пытаются найти опору. Итачи, с прищуром наблюдая за этой нерешительностью, тихо хмыкает, поддаваясь вперёд, и, не давая тому ни секунды на сомнения, резко приподнимается на пятках, двигаясь сам, вбиваясь в чужое тело с твёрдой, уверенной требовательностью. Саске срывается на хриплый, пронзительный выдох, пальцы в панике находят опору на груди альфы, скользят по ней, царапая, оставляя следы, размытые потом, сминая гладкую, напряжённую кожу. Он выгибается, теряется, дрожит всем телом, не в силах справиться с той лавиной ощущений, что накрывает его с головой, стирая все границы, растворяя его самого в этом моменте. Ему так хорошо. Ему так, так хорошо, что он почти плачет, судорожно хватаясь за Итачи, как за единственную якорь в этом хаосе желания, едва слышно всхлипывая, позволяя себе сломаться, позволяя себе отдаться полностью. Саске тяжело дышит, его горячая кожа покрывается испариной, а каждый новый толчок заставляет тело откликаться с болезненной чувствительностью. В глазах мутно и между прерывистыми вдохами он вдруг чувствует, как что-то внутри сжимается от странного, непривычного ощущения. Он всхлипывает, не понимая, что именно с ним происходит, и едва слышно лепечет, что ему… нужно… Итачи замедляется, впиваясь в него внимательным, настороженным взглядом, и, кажется, на несколько долгих секунд даже забывает дышать. Затем коротко усмехается, поначалу думая, что ослышался, но Саске стыдливо отворачивает лицо, и его губы дрожат, пока он срывающимся голосом повторяет — хрипло, неуверенно, жалобно. — Я не могу… Если ты… будешь продолжать, я…хочу в уборную, отпусти меня, пожалуйста! Мне нужно отлить, а то я… Его голос срывается, а губы дрожат в полуприкрытом рту, по которому Итачи невольно проводит взглядом. Он почти испытывает жалость — к тому, как Саске пытается совладать с охватившим его ощущением, как цепляется пальцами за его плечи, то слабо отталкивая, то вновь прижимаясь, словно запутавшийся в себе котёнок. Но жалость быстро сменяется чем-то тягучим, горячим, накатывающим волной — и в следующее мгновение он просто позволяет телу двигаться дальше, ощущая, как Саске сотрясается в лихорадочной дрожи, полностью теряя контроль. — Всё хорошо, маленький. Шёпот тонет в раскалённом воздухе, а вместе с ним исчезает и всякая способность думать, потому что есть только они двое, только эти моменты, расплавленные в едином, бешеном ритме, только Саске — трепещущий, потерянный, а в то же время до безумия прекрасный в этом своем стыдливом желании. Итачи действительно не останавливается, он резче трахает извивающегося на нём Саске, грубо сталкивая их разгорячённые тела в первобытном стремлении получить долгожданную сексуальную разрядку. Омега увлечённо подмахивает ему бёдрами, шумно дышит и содрогается, кончая уже не спермой, а полупрозрачной жидкостью. Всё происходит в один короткий миг — по раскрасневшемуся лицу альфы бегут ручейки солоноватой влаги, которая выплеснулась из чужой разбухшей бордовой головки, щедро залив их обоих практически полностью. Обильная влага увлажняет и без того мокрые бёдра Итачи, он спокойно стирает с лица капли, поднося ко рту, — слизывает с явным удовольствием даже не поморщившись, чем вызывает у омеги на себе что-то похожее то ли на писк, то ли на всхлип. — Я же просил… — шепчет Саске, чувствуя, как внутри него увеличился орган альфы, — ты ещё и возбудился! — Позволишь и мне кончить, маленький? Омега отчаянно кивает головой, измазанный в собственном соку, который пропитал практически все, что находилось рядом, включая их самих с ног до головы. Струйный оргазм, накрывший его так внезапно, не даёт полностью прийти в себя, и Саске только подставляет скользкую и мокрую дырочку, падая на грудь старшего. — Ещё немного. Потерпи, пожалуйста, — просит Итачи, нежно поглаживая выступающие позвонки. Он начинает размашисто двигать бёдрами, медленно выскальзывать из напряжённого тела, чтобы вновь вогнать ствол как можно глубже, сходя с ума от жара и относительной узости упругих стенок. Стоит мокрой от семени и смазки головке стремительно вбиться в сокращающуюся вокруг неё дырку, как тонкая белёсая струйка протягивается в нутро омеги, заставляя обоих простонать в унисон. Итачи медленно выходит из омеги, проводя ладонями по его спине, будто стараясь успокоить, загладить каждым нежным касанием охватившую их обоих дрожь. Он прижимает Саске крепче, ловя его раскрасневшееся, мокрое от испарины лицо в ладони, и мягко целует в лоб — медленно, с лёгким причмоком, с затаённой нежностью, почти трепетно. — Ты молодец, — шепчет он, касаясь губами горячей кожи. — не переживай, завтра всё обсудим, хорошо? Саске смущённо хмыкает, но вместо ответа просто глубже утыкается носом в шею Итачи, тяжело дыша и цепляясь за него, будто за единственное, что сейчас может удержать его в реальности. Его веки дрожат, а пальцы слабо сжимают чужие плечи, точно пытаются задержать этот момент, продлить ощущение близости. — Плечо… — наконец глухо выдыхает он, чуть поднимаясь, устраиваясь выше на груди альфы, и лениво моргает, окончательно проваливаясь в состояние полусна, — болит… и спать хочу. Итачи на это только усмехается, бережно проводит ладонью по забинтованному плечу омеги, аккуратно сжимает, как бы проверяя, насколько сильна боль, а затем нагибается и прикасается губами к самому краю повязки, оставляя там едва ощутимый поцелуй. — Спи, — тихо просит он, чуть покачивая его, поглаживая по спине, создавая вокруг них двоих уютный кокон тепла и уюта. Младший что-то невнятно бормочет, расслабляясь окончательно, зарывается носом в шею Итачи и замолкает, растворяясь в обволакивающем его сне. Альфа провожает его затуманенным, умиротворённым взглядом, задерживает дыхание, пытаясь впитать в себя этот момент — и вскоре сам незаметно проваливается в темноту, ощущая под пальцами тепло чужого тела.***
Саске просыпается от холода — резкого, неприятного, пробирающего до костей. Он морщится, медленно выныривая из глубокого сна, и, дрожа, машинально нащупывает рядом тепло, но вместо привычного присутствия наталкивается лишь на пустоту. Глаза открываются тяжело, веки налиты свинцом, но он всё равно оглядывается по сторонам, сонно щурясь в полумраке. В комнате тихо, лишь приглушённый свет из окна мягко заливает пространство, очерчивая фигуру, стоящую неподалёку. Итачи стоит у своего сложенного в аккуратную стопку обмундирования, босиком, ссутулившись, очевидно раздумывая о чём-то важном. И только сейчас Саске замечает: свежие, прохладные простыни, чистую ткань под собой, ощущение свежести на коже, а главное — ту невесомую, но ощутимую легкость… внутри тела. Значит, о нем позаботились даже в те моменты, когда он уже ничего не соображал? Младший лениво зевает, потягивается, с трудом приподнимаясь, и, едва не споткнувшись, выходит из-под тяжёлой куртки, осторожно приближаясь к альфе. — Проснулся? — тихо спрашивает Итачи, скользнув по нему взглядом. Саске кивком подтверждает очевидное и, не раздумывая, жмётся к его боку, пряча нос в тёплую кожу плеча. Альфа улыбается такой неожиданной перемене и приобнимает его, ладонью оглаживая поясницу. — Как тебе спалось? Омега глубоко выдыхает, прижимаясь крепче, и на секунду задумывается, прежде чем ворчливо ответить: — Всё тело болит и ломит. Старший негромко хмыкает, явно довольный, и с каким-то весельем тянет: — Значит, всё хорошо. Саске только поджимает губы, и показательно раздражённо отводит взгляд, но тут же смягчает его, рассматривая усталое, но расслабленное лицо альфы. — А ты как? Итачи вздыхает, устало потирая шею, а потом ухмыляется: — Как будто по мне проехался трактор. Саске закатывает глаза, неодобрительно цокая языком, но всё же чуть улыбается, зарываясь носом ему в шею и на мгновение прикрывает глаза, вдыхая его запах — тёплый, насыщенный и самый для него приятный. Альфа неожиданно прерывает тишину, бросая слова спокойно, но с заметной твёрдостью, которая тут же вгрызается в сознание, вынуждая прислушаться: — Раз уж один дезертир смог добраться сюда, то и военные, если захотят, найдут это место без особого труда. Саске мгновенно хмурится, но не отвечает сразу, просто смотрит исподлобья, напряжённо сжав губы, пытаясь оценить, насколько серьёзно он это сказал. Итачи же, очевидно озадаченный, теперь уже намеренно отбрасывает свой привычный расслабленный вид, напрягает плечи, выпрямляется, а его взгляд, обычно полурассеянный, становится пронзительным, в котором читается не страх, но и холодный расчёт. — Нам пора уходить отсюда. Саске удивлённо вздёргивает бровь, слегка приоткрывает рот, но вместо того, чтобы немедленно задать очевидный вопрос, молчит пару секунд, надеясь, что ослышался, но потом всё-таки спрашивает: — Куда? Не раздумывая, старший отвечает, при этом будто бы глядя сквозь стены, в пустоту, где-то далеко за пределами этого дома: — У моего отца был один небольшой дом на окраине одной деревушки. Запасной вариант, оставшийся от одержимого паранойей деда, который, как оказалось, был прав насчёт войны. Он произносит это ровным голосом, безо всякого драматизма, но омега почему-то чувствует, как в груди неприятно холодеет, а что-то вязкое оседает в животе тяжёлым комом. Он кивает, стараясь не выдать лёгкую грусть, охватившую его при мысли о том, что этот дом, который уже успел стать для них чем-то вроде тихой гавани, придётся оставить. Итачи же внимательно смотрит на него, точно оценивая, как тот воспринял новость, а затем, после короткой паузы, уже тише, мягче, с какой-то едва уловимой теплотой в голосе, говорит: — Поехали со мной. Не просьба, не приказ — просто констатация факта. Как будто даже мысли не допускает, что Саске мог бы остаться. Младший даже не пытается возразить. Податься, в сущности, было некуда, да и особого выбора у него никогда не имелось — ни тогда, когда жизнь только начала рушиться под тяжестью обстоятельств, ни сейчас, когда ему вдруг предложили этот неожиданный, странный, но, пожалуй, единственный возможный выход. Он медленно кивает, едва заметным движением головы, словно решение уже давно принято, и только теперь его озвучили. А потом вдруг хмыкает, сам не зная, с чего именно: с того ли, что всего несколько дней назад и представить не мог, что проведёт ночь с абсолютно незнакомым альфой, или с того, что теперь собирается жить с ним под одной крышей, будто так и должно быть. — Я думал, ты утром сделаешь вид, что ничего не случилось, — негромко произносит омега, скрестив руки на груди и наблюдая за тем, как Итачи лениво зашнуровывает сапоги, будто вовсе не спешит, но на деле давно всё для себя решил. — А я думал, что ты просто сбежишь. Итачи слегка приподнимает бровь, затем, уже не отрываясь от дела, хмыкает в ответ. — Вряд ли бы ты позволил. И, честно говоря, это было... — он запинается, скользит взглядом по полу, потом всё же поднимает глаза и пристально смотрит на альфу, явно пытаясь подобрать слова, — странно. Итачи расправляет воротник и, наконец, полностью поворачивается к нему, наклоняя голову чуть вбок, как будто хочет разглядеть что-то за словами, которые тот не договорил. — Тебе не понравилось? Может, будет лучше, если я напом… — Не в этом дело! — перебивает Саске, сжимая пальцы в кулак, задумчиво, но без раздражения. — Просто мы даже не знакомы, а теперь... — А теперь ты переезжаешь ко мне, — спокойно заканчивает за него Итачи, и в его голосе ни грамма насмешки, только привычная невозмутимость, с которой он, похоже, воспринимает вообще всё в этом мире. Саске вздыхает, потирая висок. — Всё происходит слишком быстро. — В этом весь смысл жизни. Он бросает на старшего быстрый взгляд, но ничего не отвечает. А Итачи в это время медленно подходит ближе, обдавая его своим терпким, спокойным запахом, и, склонив голову чуть ниже, лениво, но со скрытым вниманием изучает выражение его лица. — Ты передумал? Саске молчит какое-то время, позволяя себе осознать, что если захочет сказать «нет», то ничего не изменится. Никто не будет его удерживать, никто не станет насильно тащить за собой. И от этого осознания вдруг становится странно спокойно. — Нет. Итачи коротко кивает, а потом, уже отстраняясь, так же ровно, как и прежде, добавляет: — Тогда собирайся. Мы уезжаем. Саске был уверен ещё вчера, что всё самое ужасное у него только впереди, что боль, которую он тащит за собой, лишь приумножится, а пустота внутри станет ещё глубже и беспощаднее. Но, как оказалось, этот ужас остался позади, будто растворившись в прошлом, когда он встретил Итачи — странного, серьёзного, выжженного войной альфу, рядом с которым вдруг стало… хорошо. Не просто терпимо, не просто привычно — а именно хорошо. Возможно, медсестра Ино, которая когда-то утешала его, пока кровь впитывалась в бинты, была права. Возможно, и те, кто вторил её словам, тоже. Эта война принесла ему несчастье, тяжесть, горечь и потери, оставила внутри зияющую дыру, но — каким-то невероятным образом — она же подарила ему Итачи. И в одну единственную ночь Итачи вернул ему всё, что у него отняли: тепло, которого он был лишён, нежность, о которой почти забыл, и самую опасную, самую запретную, но такую естественную надежду — на то, что где-то там, за границей вчерашнего дня, может существовать нечто большее, чем просто выживание.