Часть 1
10 марта 2025 г., 21:02
Остатки махорки выпали из наскоро и неосторожно закрученной «папироски» из газетной бумаги и затерялись где-то среди начинающего жухнуть, уже позабывшего об отмершей прелести октября, листопада.
Кисловатый привкус, особенно свойственный отсыревшему табаку, прилип к небу Семена. Он докуривал то, что у него осталось в карманах еще с возвращения с Соловков – видно, листья не пережили не самого физиологически приятного возвращения из северного региона. Что ж, возможно, скоро он сможет попробовать что-то дороже завернутой в четвертинку колонки «БУРЖУАЗНАЯ ЛОЖЬ» смолистой горечи.
Семен сжал в кулаке оставшееся от закрутки, надел до того покоящуюся на столе (хорошем, из орешника) рядом фуражку, схватил заготовленный заранее кусок хлеба (от горечи; но что поделать, если курить хоть что-то так хорошо!) направился к выходу из комнаты через соединенную с коридором кухню, где «БУРЖУАЗНАЯ ЛОЖЬ» осталась лежать в мусорке.
Проходя, он улыбнулся завтракающей за кухонным столом, по-мещански украшенным кружевной, но уже отжившей свое скатерти, девушке, заселившейся сюда недавно (насколько Семен это понимает), выйдя замуж за одного из жильцов, молодого инженера. Екатерина поприветствовала парня в ответ, но без видимого дружелюбие, которое обычно возникает между малознакомыми девушками и юношами одного возраста, просто по факту принадлежности к первому прекрасному поколению строителей социализма. Что ж…
У Семена было достаточно причин не быть юношей, способным просто так поговорить с девушкой своего возраста: одни из них крылись в удостоверении сотрудника НКВД, спрятанном во внутреннем кармане двубортного пальто из темного сукна (досталось от отца и перешивалось мамой еще в студенческие годы Семена) и военном билете, где в графе «Специальность» был прописан код охранника исправительно-трудового учреждения.
Нельзя сказать, что он оказался там, где оказался, по своей воле. Начало студенческих лет Семена пришлось на утверждение в стране закона «Об обязательной военной службе» 1925 года, и, отучившись, он был отправлен в охрану Соловецкого лагеря особого назначения – ему не повезло оказаться в той части юношей юга России, которыми стратегически набивали воинские части нелюдимого Севера. И хорошей физподготовки оказалось достаточно, чтобы вместо красноармейской учебной муштры в компании товарищей-сверстников отправиться в прохладительный отпуск к Белому морю надзирать за разношерстным населением лагерных бараков…
Семена никак нельзя было назвать белоручкой и трусом; на его пока что недолгую жизнь пришлись как детский изнуряющий труд с сосущим под ложечкой постоянным чувством голода, так и нескончаемое наблюдение уличного насилия и политического террора армии царя, а затем атамана такого-то, что, конечно, подарило ему стальные нервы, но заправлять иссохшимися хиляками с винтовкой в руках – совсем другое дело.
Свое дело он выполнял без особого энтузиазма: полусдохшие преступники не вызвали у него никаких чувств. Он всегда верил в необходимость абсолютной справедливости, даже если это справедливость суровая, но Семен вершил правосудие всегда с холодной головой: это всегда было необходимостью, а не актом садизма. Посему однажды заметившая его начальница следственного подразделения, за лошадью которой он так заботливо ухаживал (а на Севере были забавные лошади, волосатые, с короткими шеями и смешными простодушными мордами), которая спустя полтора годы службы добилась его перевода в охрану тюрьмы – должность со своей неприятной спецификой, но с отсутствием необходимости стоять коршуном над вынужденными работать в сорокаградусный мороз уже не людьми, а напоминаниями о них.
Все эти три года прошли в череде военной подготовки, политуроков, службы и хозяйственных работ. Жалование было просто смешным: парню даже нечего было отправить своей семье, еще до его призыва потерявшего главного кормильца. Окончательно плачевным положением Семена стало, когда по окончанию службы ему пришла телеграмма с коротким «мама умерла брат у нас» от одной из дальних родственниц из родного города.
В тот же день после получения новости его вызвала к себе товарищ майор Румянцева к себе.
– Знаю о твоей потере. Соболезную, – следственный отдел лишь косвенно участвовал в контроле за перепиской служащих, но товарищ майор, давно неформально считающая парня за своего протеже, удавалось быть в курсе всего, связанного с ним. В этой фиксации неопределенной природы было что-то отторгающее, но Семен бы никогда не позволить себе выказать видимого неуважения по отношению к молодой женщине, зная, как много она сделала, чтобы защитить его от дедовщины, превалирующей в местах подобного толка. Семен успел познать этот феномен сполна за первые полтора года, когда вынужденная отдача своих пайков офицерам мелкого калибра или чистка сортиров были еще одним из лучших видов времяпрепровождения. Помимо всего, товарищ майор однажды в прямом смысле спасла жизнь, когда помогла замять один инцидент, не дав ему закончиться присуждением ярлыка «врага народа» или типично гулаговским самосудом.
– Спасибо, товарищ майор, – он ответил сухо, глядя через нее, очевидно, погруженный в свои мысли.
Эмилия понимала, что тот род жизни, которую проживал этот юноша, не позволял ему горевать о потере – очевидно, все эти часы он думал только о последующем выживании и о том, как дальше в одиночку растить оставшегося круглой сиротой приемного брата. Она знала, что он окончил педагогический университет, но зарплата учителя без опыта едва ли сможет прокормить двух человек.
«Скорее всего, решил пойти на завод или что-то в этом роде», – от этой мысли видимое недовольство отразилось на ее лице: она никогда не чуралась своей эмоциональной натуры, всегда оставаясь честной как с собой, как и с другими. Если бы она была моложе и неопытнее, то и не думала бы молчать о своих чувствах, недосказанность о которых электрическим напряжением всегда витала в их взаимоотношениях; однако она видела, что это был неопытный мальчик, абсолютно невинный в любви. Прослеживалась в нем и некоторая, как выражались немцы, асексуальность: Эмилия ни разу не видела и не слышала, чтобы он ухаживал за кем-то, а ведь без физических отношений, учитывая уровень эмоционального одиночества в лагерях, обитать в подобных местах очень сложно – как сотрудники, так и заключенные зачастую выдумывали себе любовь, кажущуюся настоящей на фоне того страшного, но объединяющего насилия, что здесь происходило.
Сеня казался ей слишком далеким от нее и всего происходящего в целом: если говорить о его возможной любовной жизни, то самым вероятным исходом для нее представлялась картина, где он встречает кого-то столь же не от сего мира, одержимого идеалиста, объединенного с ним не столько страстью, сколько общими идеями – точно красная агитка с пропагандой идеальной социалистической семьи. Эмилия признавала, что всегда была в большей степени индивидуалисткой: с детства она мечтала о любви и муже, только вот жизнь постоянно подкидывала одни разочарования… настолько глобальные концепции ее не особо интересовали, но пробивной характер дал ей занять место, практически недоступное женщине.
Она любила Сеню за ту почти детскую непосредственность, которую ему удавалось пронести через все, как ей самой известно, нелегкие годы. Нельзя сказать, что ей было легко с этим мальчиком из-за скованности перед напором ее страсти (хоть и невысказанной), но это не умаляло той сладкой боли от простого наблюдения за кем-то столь практически идеальным, сотканной из недоступного ей света драгоценностью. Эмилия хотела направлять его, дать ему все, чего Сеня пожелал бы, выбрать ему идеального супруга – присутствовать в его жизни настолько, насколько позволяют ее полномочия, и жить его признательностью, которая могла бы связать их сильнее, чем когда-либо могли связать брак и любовь.
– Ты ведь понимаешь, что я вызвала тебя не только ради этих слов? – она выжидательно посмотрела на парня, оперев голову о скрещенные ладони. – Ты же не думаешь, что я оставлю тебя разбираться со всем одному?
– Товарищ майор, что вы имеете в виду? – его затуманенный взгляд теперь обратился к товарищу Румянцевой.
– Ты никогда не задумывался о дальнейшей службе в НКВД?
Семен тут же изменился в лице. Эмилия с удовольствием смотрела в его широко открытые глаза: любимыми ее моментами были те, когда жизнь давала Сене вспомнить о своей невольной зависимости от нее.
– Ну что вы такое говорите, товарищ майор… – Семен по-мальчишески неловко перекатился с пятки на носок; стойка его была сейчас вовсе не солдатской (скрещенные руки были заведены назад): он давно привык к частому присутствию женщины рядом с ним и ее снисходительное отношение хоть и доставляло парню ощущаемый на физиологическом уровне дискомфорт, но давало возможность хотя бы частично забыть о соблюдении не самой любимой им армейской дисциплины.
– У тебя одни из лучших учебных показателей, да и дисциплинарных жалоб никаких, – не отрывая взгляда от Сени, с намекающей улыбкой на миловидном лице, Эмилия по-хозяйски откинулась на спинку стула и скрестила руки на груди. Она намеренно сделала паузу, напоминающую, кому тот обязан наличие второй заслуги. – Ты знаешь, что я могу для тебя сделать, Сеня… и я могу пообещать достаточно много.
Пробиться в управление НКВД районного, или даже областного уровня при отличной физподготовке, политической благонадежности и принадлежности к классу пролетариата было более чем возможным. Семен мог бы податься туда и самостоятельно, однако никогда всерьез не задумывался о подобной перспективе. Он уважал советскую власть и понимал необходимость существования данного государственного аппарата, только вот работа в НКВД требовала той ненависти к предателям и эксплуататорам, на которую парень по природе своей был неспособен. В течение всей своей жизни, пришедшейся на два одних из самых бурных и трагичных десятилетий в стране, ему приходилось прибегать к насилию довольно часто, и он умел это делать, но зарабатывать этим на жизнь? Опыта в ГУЛАГе хватило с лихвой. Он бы с радостью послужил Родине любым другим способом: Семену не нужно было много, чтобы быть довольным жизнью.
Тем не менее, сейчас стоял вопрос не о его желаниях, а о той ответственности, которую он имел перед своим теперь уже осиротевшим приемным братом. Толик в следующем учебном году заканчивал школу, и Семен не мог позволить ему начать работать и обменять свои блестящие академические перспективы и возможность сдать экзамены в один из самых лучших московских вузов на вечную борьбу за выживание… Служба в НКВД дала бы ему шанс обеспечить их обоих, причем намного большим количеством привилегий, чем работа на заводе и учителем когда-либо.
Семен тяжело вздохнул:
– Слушаюсь, товарищ майор. Пожалуйста, сделайте все так, как считаете нужным.
– Тогда можешь идти, – Эмилия подвинула ему вазочку с сахарными кубиками. – Не вешай нос! Вот, бери сахарку.
Полузабытое, давно накрытое покрывалом утреннего тумана воспоминание из детства внезапно привиделось Семену: младшая дочь губернатора, у которого его мать в то время работала кухаркой, намазывает ему губы вареньем, представляя его своей куклой.
***
– Тю! Как тебя-то это, да прям в Соловки? – воскликнул, просматривая досье товарища Синицына, теперь уже младшего лейтенанта НКВД, приставленный к нему офицер-куратор Епифанов, юноша с медно-рыжими волосами и веснушками, покрывавшими прямой нос. Он был, как это называют, косая сажень в плечах, по-богатырски высоким, отчего Семену, который сам был обладателем немаленького роста, приходилось смотреть на него снизу вверх. Оливковая кожа выдавала в нем принадлежность к одной из южных наций. За время в ГУЛАГе Семен насмотрелся на всякий народ: приходилось даже зачитывать вслух сложные для восприятия не так много где бывавшего парня фамилии всяких Ибрагимов из списков формуляров (мусаватистов тогда отлавливали активно) – вероятнее всего, товарищ лейтенант был украинцем или молдаванином.
Они расположились у двери в подсобку, где товарищ лейтенант ранее сказал ему переодеться.
Епифанов поднял взгляд на подопечного:
– Красоваться закончил?
– Не курорт, что тут сказать... – Семен поправил темно-синюю фуражку, высматривая отражение в окне. Сейчас это был уже совсем другой человек, в новеньком холеном кителе. – Знаешь, сейчас вообще такое чувство, как будто сам там срок отмотал.
– Хах, – Епифанов отложил лист на подоконник и оперся спиной о простенок, спрятав руки в карманы брюк, – мой большой брат тоже служил в Соловках в двадцатые – яйца отморозил. После этого с родных пенат ни ногой! А меня в сате тоска такая берет, что хоть за веревкой иди.
Семен пропустил мимо ушей незнакомый термин, предпочитая случаем не бередить национальную гордость малознакомого человека, а смаковать соловецкое прошлое он избегал:
– Что делать-то будем, товарищ лейтенант?
– Писать-читать умеешь, раз ты у нас почти что профессор, – это товарищ намекал на указанное в биографии сведение о получении высшего образования в педагогическом. – Начнем с малого; завтра что посложнее – ну и так приживешься со временем. Я с тобой везде пока буду.
В душе Семен почувствовал определенное облегчение: в первый же день его, в принципе, могли бы направить и на арест с обыском, а перекошенные от страха и ненависти лица видеть привычно, но не то чтобы приятно.
– Попался один шкет, – видно, что товарищ Епифанов прожил в Москве уже достаточно и уже перенял некоторые словечки, – какой-то приятель с ним что-то не поделил и донес на малого, что тот так-то и так-то: распространяет подпольные романчики и сам почитывает… Оказалось, правда, да и еще того писаки, которого мы уже какое-то время ищем.
– Ребенок?
– Шестнаци, – Епифанов понимающе похлопал по плечу парня. – Когда всякие школяры попадаются, разве что по затылку дать хочется. Чтобы вернуть с небес на землю, так сказать.
И тут же нахмурился:
– Только вот такой дурак нагольный таким и останется, если не воспитывать из него человека. А там и до настоящей… контэрэволючии недалеко. Чтиво у него не охальные рассказы, а вредительство в чистом виде: так-то и так-то несчастные арестанты лагерей, миллионы погибших и нечестно… загубленные белые вояки. Одни ребята в свои шестнаци колхоз поднимают, а некоторые, самые грамотные которые, такой дурью маются!
– Да уж, пиздеть – не мешки ворочать, – Семен удивленно поднял бровь. Все эти три года он был совершенно оторван от привычного, нормального мира, но товарищ Румянцева, бывало, рассказывала о набирающей популярность подпольной литературе политического рода, да и на политуроках это упоминалось. То бывали коротенькие очерки и анекдоты (товарищ майор называла это фельетонами или элегиями… он путался в литературных терминах), то самые настоящие романы, призванные к раскрытию той самой «сермяжной правды». Молодежь, не заставшая Гражданскую войну и «белый террор» в самом деле впитывала истории такого толка как губка. Несмотря на то, что служба в силовых структурах никогда не была ему эмоционально приятна, он признавал необходимость их наличия и то, от какой скверны очищают страну чекисты. Своими глазами видевший, как жила большая часть населения при царе, Семен не мог не уважать советскую власть: без нее у парня не было ни шанса узнать Москву, ни того уровня образования, которое у него было сейчас. В списке его богатой биографии могло бы остаться разве что путешествие по Северу, и то, находясь уже в составе совсем другого вагона… – Это не всегда в детстве дело, а мышлении инфантильном – вот что страшно. Многие и в сорок остаются такими детьми… знаешь, товарищ лейтенант, мне приходилось знаваться с помещиками, и это точно экзотические птички из царских садов! А ведь сколько их среди нас сейчас, живущих памятью о жирующем прошлом, неприспособленных к настоящей жизни. Такие вечные дети и развращают молодежь, которая в итоге и получает шомполы, иногда вместо своих учителей… Больно такое видеть, товарищ.
– Философ же, – Епифанов поднял большой палец вверх, затем сверил время с настенными часами. Оттолкнулся от стены, прихватил портфель, лежавший до этого на подоконнике, и прошел вперед к выходу из закоулка. – Звонок на урок. Пошли, профессор – сегодня понижение до машинистки.
Семен только тихо усмехнулся: за все годы службы он приспособился не реагировать на унизительные колкости от младших офицеров, всегда помня о том грузе ответственности, который он нес перед своей овдовевшей матерью и младшим братом, да и не отличался он никогда какой-то особой чувствительностью. Обращение товарища Епифанова, очевидно, привыкшего к безобидной грубости, было совершенно беззубым, почти товарищеским.
Они молча прошли по широким светлым коридорам, останавливаясь только чтобы отдать честь товарищу майору. Только когда они уже бодро спускались по крутым каменным ступеням, Епифанов полушепотом продолжил:
– Ты – печатаешь, запоминаешь порядок допроса. Самым главным занимается капитан Чернов – у него ты и останешься служить.
Семен замер на ступенях:
– Чернов? А он случайно никак не связан с комиссаром Черновым?
Остановившись у лестничного пролета, Епифанов развернулся к Семену:
– Это его сын. Товарищ капитан к нам из Ленинграда перевелся год назад. Хороший мужик… в черном теле не держит, но мародерничать и девок трогать не дает. Так что у него тебе будет вполне себе, если человек приличный.
– Детей любит?
– Ты-то за этого маленького все боишься? Жить будет.
Когда они, слегка пригнувшись, прошли через низкую чугунную дверь, Семен почувствовал хорошо знакомый забитый запах крови и пота, на этот раз смешанный с хлоркой. В солнечном сплетении что-то скрутило.
Епифанов остановился у одной из камер, похлопал надзирателя по плечу:
– Доронов здесь?
– На месте, товарищ лейтенант!
Острый запах несвежести ударил в нос. Как только Семен вошел в камеру, тут же заметил Доронова, испуганно вперившегося в него своими большими детскими глазищами. Спазм, все это время, сжимающий его в районе солнечного сплетения, перенесся вверх, к сердцу. В ушах зазвенело.
Епифанов подтолкнул его вперед, к находящемуся слева от заключенного небольшому деревянному столу с пишущей машинкой. Чувствуя, как тяжелеют его ноги, а взгляд мальчика пепелит ему затылок, Семен дошел до своего места, стараясь не выдавать внезапно нахлынувшее чувство слабости: знать, что ты будешь присутствовать на допросе вчерашнего ребенка и смотреть в эти умоляющие глаза – совсем разные вещи. Он не раз имел дело с подростками, но так и не привык до конца обращаться с ними хладнокровно.
«Его не поведут на расстрел за чтение, – попытался рационализировать происходящее парень, рассеянно разглядывая эбонитовые клавиши, – Если этот Чернов даже за кражами следит, то все будет по справедливости».
Доронов, несмотря на явный, пожирающий нутро, ужас, испытываемый им при появлении двух чекистов, попытался храбриться:
– Я н-ничего вам не скажу!
– Для начала, добрый день.
В комнату вошел молодой мужчина, заставляя младших тут же встать по стойке «смирно»:
– Здравия желаю, товарищ капитан! – Епифанов оставил портфель на столе с машинкой и подошел к Чернову с делом Доронова и еще с несколькими документами.
– Товарищ капитан! – у Семена стоял ком в горле, но изображать безупречную собранность он умел. – Разрешите представиться: младший лейтенант госбезопасности Синицын, в вашем распоряжении! Разрешите передать документы, товарищ капитан?
Товарищ Чернов задержал взгляд на парне на пару мгновений:
– Отставить, товарищ Синицын. Займемся формальностями после допроса.
Товарищ капитан расположился, закинув ногу на ногу, напротив арестанта, достал из кармана галифе коробку со спичками и вальяжно закурил, откинувшись на спинку стула, изводя подростка ожиданием. После второй затяжки он, милосердно пуская дым в сторону от Доронова, протянул к себе дело и склонил голову, будто бы внимательно изучая. Несмотря на все внутренне напряжение, Семен не мог не обратить внимание на странное поведение этого человека: раз капитан Чернов ответственен за вычисление этого подпольного бумагомараки, то он должен был знать об этом деле все, а сюжет романчиков знать как, наверное, «Капитал» (вид Чернова напоминал интеллигента, даже будто из ушедшей эпохи, и в голове у парня даже пронеслась мысль о том, что мужчина с такой внешностью мог бы служить и в кавалергардском полку царя); дело пойманного поклонника должно быть известно капитану лучше, чем кому-либо, так к чему этот театр одного актера?
Семен не знал, сколько времени прошло, когда товарищ капитан снова поднял взгляд на Доронова, но это были действительно тревожные минуты как для мальчика, так и для того, кто должен будет протоколировать его последующий разговор с Черновым.
– Это «Униженные и оскорбленные» Федора Михайловича Достоевского в новой интерпретации? Куда обращаться, чтобы в ваш кружок декабристов записаться?
Доронов отвел взгляд к стене, избегая взгляда Чернова. Тот поднял бровь:
– Что ж, пропустим лирику, если хотите. Имя.
– Вы его не знаете, как будто, – еле слышно пробурчал подросток, все еще смотря в стену.
«Спаси и сохрани этого идиота», – мысленно вырвалось у Семена. Такое глупое упрямство немного отрезвило его чувства.
Чернов ничего не ответил, прокручивая сигарету из одного уголка рта в другой. Затем резко схватился за плафон настольной лампы – единственный источник света в комнате – и направил в лицо Доронову, что заставило его вскрикнуть от неожиданности и зажмурить глаза в безуспешной попытке спастись от режущей боли.
– Имя, – повторил Чернов, равнодушно наблюдая за парнем.
– Михаил… уберите свет!
– Фамилия.
– Д-доронов.
– Отчество…
Семен, уже поостывший из-за спокойствия капитана, явно не настроенного агрессивно, протоколировал их незамысловатый, исключительно формальный диалог. Пытка светом – одна из наиболее нежных практик, применяемых в НКВД. Если этот молодчик мякнет от самого минимума, вряд ли он будет долго держаться за идеалы до того момента, когда надо будет применять что пожестче.
Закончив со стандартным вопросами, Чернов бросил то, что осталось от сигареты в пепельницу и вернул плафон в прежнее положение – Доронин неверяще проморгался, напоминая глупую домашнюю кошку.
– Вы, конечно, тот еще герой, но особой ценности для нас не представляете. Личность сударя Муравьева будет установлена в любом случае, а вот сопротивление вам никак на пользу не пойдет, если хотите смягчения наказания.
– Н-ничего я не знаю.
Чернов устало прикрыл глаза, еле слышно вздохнул… только сейчас Семен заметил, что у него красивое, но измученное бессонницей лицо.
– Я не заинтересован в том, чтобы сидеть с вами, – капитан вернул себе прежнее выражение, – Вы мелкий хулиганишка. Докладывайте как есть.
«Поэтому ты так долго морозил мальчика, устраивая тот странный спектакль?» – Семен прикрыл рот рукой. Видимо, капитан не без слабостей, но если быть честным, лучше бы у некоторой части сотрудников Соловков была любовь к замашкам погорелых театралов, чем то, что ему приходилось наблюдать.
– М-можете пытать меня! В-все равно н-ничего не знаю!
Взгляд капитана в мгновение сделался таким страшным, что улыбка тут же сползла с губ Семена. В солнечном сплетении снова крепко сжало: неужели он ошибся в этом мужчине?
И снова эта гнетущая, долгая тишина.
– Товарищ капитан, дать ему пару зуботычин? – оборвал молчание Епифанов, все это время стоявший рядом с подопечным.
Семена будто окатило. Как по спуску курка, он подскочил со стула:
– Товарищ капитан, вы же сказали, что он совершенно безобиден! Не бейте этого дурака: он уже как осиновый лист дрожит!
Епифанов ошалело посмотрел на него. Капитан выглядел так, будто был готов прямо сейчас выхватить наган из-за пояса и пристрелить его.
– Отставить, товарищ Синицын, – прочеканил он, – делайте свою работу.
Епифанов надавил на него, положив на плечо свою тяжелую руку. Снова встретившись взглядом с эбонитовыми клавишами и незаконченным протоколом, Семен понял, что натворил.
Он вспомнил лицо своего брата, такого же ребенка, только намного более любимого. Сколько лет он терпел ради него чужую жестокость и сорвался сейчас: капитан ослабил его бдительность, заставляя верить в относительную безобидность допроса. Теперь товарищ капитан в первый же день может написать нелестный рапорт, и на месте этого мальчика будет уже он.
В голове лихорадочно проносились все возможные сценарии, но главным вопросом билось: что будет с братом?
Александр Чернов, наблюдавший за сим экзистенциальным кризисом новобранца, решил оставить его без дальнейшего внимания и обратился к Епифанову:
– Рукописные экземпляры гражданина Доронина в наличии?
– Так точно, товарищ капитан! – парень извлек из портфеля пару бумажек и отдал капитану.
Александр направил лампу на нервный, трудночитаемый почерк Доронина. Взял механическое перо в руки и, окунув его в чернильницу, принялся быстро писать, время от времени сверяясь с поэтическими строчками, принадлежавшие подростку. Осознавший все Доронин с круглыми от ужаса немо наблюдал за его рукой.
Спустя пять минут Чернов опустил перо.
– Вы… что…
– Упс, – тот только пожал плечами.
Затем снова закурил.
– С глаз долой этого клоуна.
Епифанов открыл дверь в камеру и окликнул надзирателя, который и забрал обмякшего гражданина Доронина.
– Можете идти, – кивнул Чернов лейтенанту. – Позже сообщу, как будем работать с этим декабристом.
– Так точно, товарищ капитан! – Епифанов отдал честь, но взгляд его задержал на ни живом ни мертвом подопечном. – Товарищ капитан, он сейчас находится под моим надзором и…
– Жить будет. Оставьте нас.
Лейтенант кивнул, но глаза его все еще блестели сомнением. Он развернулся, оставляя своего новоиспеченного протеже одного.