I will survive

Горячая работа
NC-17
Завершён
4
автор
Фэндом:
Размер:
14 страниц, 7 190 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
      

Go on, go, walk out the door

Turn around now

You're not welcome anymore

You're the one who tried to hurt me with goodbye

Think I'd crumble?

You think I'd lay down and die?

No, not I – I will survive

Long as I know how to love

I know I'll stay alive

I've got my life to live

And all my love to give and

I will survive

                                   В Доме была комната, о существовании которой никто не знал. И почти никто никогда в неё не заходил. Она была создана для тех, чья наглость по отношению к народу и государству возросла до необычайных высот. Обычные люди попадали туда редко. Лишь когда проявляли искреннее нежелание казаться нормальными, и хотели выделиться подрывом храма или библиотеки. В комнате той всегда заседали те, кому власть ударяла в голову серебряной стрелой, пробивая последние зачатки эмпатии и разума. Там эти двое и встретились.       Открылась со скрипом старая железная дверь. На пороге появился претор. Глаза его были темны, волосы всклокочены, а лицо наполнено злобой. Короткий выдох. Чувствовал себя так, словно вновь выходил на гладиаторский бой. Но теперь не было предчувствия того, что он может проиграть. Никак нет. Он уже был победителем. И потому выпрямил спину. Да, теперь он был силён, а его противник – жалкая шавка. Отребье. От мысли об этом кротко улыбнулся.       Все засовы на двери были задвинуты. Ни выйти, ни войти. Тускло горела холодная лампа, легонько покачиваясь на тонких проводах. Комната не была большой. Около пяти квадратных метров и в ширину, и в длину. Посередине стоял железный стол. Квадратный. Два стула. Всё естество этой комнаты утопало в квадратности. Точности. Угловатости нынешнего сознания власти. И будто бы каждый угол чернел в грубых гранях убогого бытия. Лампа не помогала. Она лишь извращала восприятие квадратности. Словно стол становился круглым, а углы ещё больше сужались.       Сел на стул. Положил руки на стол. Взгляд прямо. Перед ним сидит он. Тварь. Предатель. Гад. Тунеядец. Сука последняя. Педик, недостойный жизни, ему дарованной. Так бы и удушил. Вновь короткий выдох. А этот смотрит так, словно ничего не случилось. Будто бы так и должно быть. Претор поджал губы. На него смотрели исподлобья. Этого взгляда он не видел уже пятнадцать лет. И теперь у него не вызвало это воодушевления, а лишь зарождающийся в сердце гнев. Не сводил глаз. Не мог.        — Разве так поступает любящий человек?       Он дёрнулся, и послышалось металлическое лязганье. Обхватывали его руки и ноги кандалы, такие тяжёлые, что на белой коже появились потёртости. А по поясу тянулась длинная цепь, которой он был примотан к стулу.       — А это разве не любовь?       Уильям ответил вопросом на вопрос. Таддеуш хмыкнул. Облизал пересохшие, потрескавшиеся до крови губы. На лице его была трёхдневная щетина, которая омрачала благородную плоть. И под глазами были синяки. А в них всё равно появлялся свет. Тот самый, который просыпался при виде ученика. Но сейчас Уильям не реагировал на это. Словно не замечал. Таддеушу казалось, что лицо ученика пусто, и смотреть в него не было никакого смысла. Это была оболочка некогда близкого человека, теперь представшего перед ним в виде животного – неумного и агрессивного.       И ничего не мог Таддеуш понять: пятнадцать лет тому назад он видел на кухне абсолютно другого Уильяма. Тогда он варил кофе и курил очередную сигарету, думая о том, как ему это всё осточертело. Был свежевыбрит, вымыт, с укладкой, всё ещё полон сил и энергии. А теперь перед ним сидел маргинал с увядшим лицом и злобным взглядом. Будто бы стал тем, кто некогда заточил его в смердящий барак, дабы убить волю и желание жить.       Неужели виноват в этом я?       — Где ты был?       Голос Уильяма был строг и раздражён. За эти пятнадцать лет он охрип, и теперь откашливался чуть ли не каждые две минуты. Таддеуш взглянул на его руки. Обгрызенные ногти и ранки от заусенцев, сухая, шелушащаяся кожа. И, кажется, от сниженного иммунитета выступил грибок – видимая желтизна, которую никак нельзя было спрятать.       — Ты очень плохо выглядишь, дорогой.        Начинало сдавливать горло. Таддеуш желал бы отвернуться, но смотреть было больше некуда. И, казалось, углы начинали сужаться. Комната становилась меньше. А тело, сидящее напротив, разваливалось в свете холодной лампы. Не мог сложить Таддеуш в пазл своего ученика. Словно был он крупой, рассыпанной по столу.       Уильям молчал. И некогда светлые его глаза переливались свинцом, опустошая тело, в былом наполненное жизнью и здоровьем. Теперь же под кожаной курткой Таддеуш видел всё ещё дышащий, но уже разлагающийся элемент непостоянности бытия, чей мозг умер, а тело того ещё не поняло. Он сидел, положив руки на стол, чуть ссутулившись. Словно представитель аппарата безопасности самой неблагополучной страны. И взгляд его был расплывчат, будто сверху диктовали команды. А никто ведь не диктовал!       — Где ты был?       Спрашивает Уильям всё тем же тоном. Надменно и презренно. Таддеуш поджимает губы. Определённо не такой встречи он ожидал. И сердце стучало быстро, будто предугадывая, что из комнаты этой он не выйдет. И кем бы ни был – бывшим претором, отцом, наставником – грубое невежество не отпустит. И уповать на милосердие Божие там, где самого Творца не было, казалось безумием. Хотя что-то Таддеушу подсказывало, что Бог их покинул уже давно. Чувствовалось это в отсутствии воздуха и здравого смысла. Всё идёт по плану. Ничто не вечно, и даже он, будучи воплощением вечности, понимал это.       — Где ты был?       Этот вопрос уже раздражал их обоих. Ни один мускул не дрогнул на лицах мужей государства, некогда друг другу любимых. Таддеуш поднял голову. Их разговор подслушивала муха, неистово пытающаяся разбить тонкое стекло холодной лампы. Ощущал себя сейчас этой мухой. Будто истина была рядом, но тонкая стена узколобости не давала разгрызть грааль святого познания.       Душно. Сделал пару вдохов, не в состоянии набрать полные лёгкие воздуха. Руки болели от тяжести кандалов. Ноги затекли. Не в первый раз оказывался в такой ситуации, но сейчас было особенно неприятно. Когда находишься в заточении собственной любви – накатывает обида за себя прошлого: за недочёты в воспитании, за недосказанные слова, за неправильно поставленные формулировки. Это всё смешивалось в бурую смесь из невоспитанности, беcкультурщины и хамства.       — Ты не собираешься отвечать?       Уильям поднялся со стула. Не отрывая взгляда от Таддеуша, подошёл к стене. Внезапно яркий и мерзкий свет ворвался в простор чёрной комнаты. Таддеуш закрыл глаза, ослепленные болью. От количества прожитых лет появилась чувствительность к свету, из-за чего включённые лампы, направленные в лицо, были пыткой хуже распятия. Выступали слёзы.       — На меня смотреть! — рявкнул хрипло Уильям, ударив кулаком по столу. Таддеуш открыл глаза, сглотнув. Теперь же ученик находился в ореоле белизны, и был тенью собственной личности, окутанной холодом глаз смерти, выжигающей на лице отца слово «конец».       А это разве не любовь?       — Разве так важно, где я был, когда я сижу перед тобой? — Таддеуш еле улыбнулся, всё ещё надеясь на то, что Господь откроет дверь, — Разве так важно прошлое, когда мы снова вместе?       — Вместе? — Уильям откашлялся. Словно пытался изрыгнуть из себя остатки дружественности и желания начать всё заново. Будто в глотке чувствовал вкус желудочной кислоты, а в груди бушевала изжога. Голова же была пуста как от последней пьянки. Казалось, если ступит на землю, потеряет равновесие. Тогда он упадёт окончательно. — Ты думаешь, что после всего этого ты можешь говорить «мы»?       Таддеуш склонил голову. Улыбнулся шире. А ведь и правда: кто такие «мы»? Ах, надо было учиться сепарации. Не было бы сейчас этих проблем.       — В любой ситуации мы были вместе, Уилли. Даже когда были несогласны с мнением друг друга, даже когда была война, даже… — замолчал. Не было смысла продолжать дальше. Он прекрасно всё понимал, и лишь отцовская любовь, всё ещё живущая в сером веществе, не давала уверовать в начало конца.       Уилли… Услышав это, по телу пробежала волна раздражения. Уильям нервно дёрнулся, и, казалось, вот-вот вырвет. Некогда нежное прозвище теперь вызывало рефлюкс, который в последнее время накатывал в неожиданные моменты. Когда-то, когда его так называли, внутри появлялось чувство защищённости и надежды. Учитель, произнося это, обычно гладил Уильяма по голове и улыбался. А улыбка у него была обворожительна. Но сейчас Уильям ненавидел её, и единственным желанием было стереть это лицо об каменный пол.       Таддеуш не знал, сколько он сидел в этой комнате. Помнил, что ночью его разбудили и натянули на голову мешок, надели кандалы и усадили в экипаж. По звукам из окна Таддеуш приблизительно понимал, куда его везут. А когда мешок сняли, он уже был прикован к стулу.       В какой-то момент промелькнула мысль, что он мог бы выбраться. Что ж ему – бессмертному – стоило труда вытянуть руки из кандалов и улизнуть? Но голову занимало другое. Истощение и желание поесть. Обычно ведь узников кормили. Как никак, но хлеб давали – и то это были воспоминания тридцатилетней давности, когда тюремная система опустилась ниже дна Хризостомского моря.       Сейчас всё изменилось, и Таддеуш думал, что обойдутся в тюрьме с ним по-человечески. Но нет. Порой и воды не было. Весь месяц он перебивался непонятными харчами, которые давали раз в пять или шесть дней. А от них не то, что не наедался – блевал быстрее, чем они успевали дойти до желудка. И Таддеуш, зная, кто отвечал за тюремную систему, крайне негодовал. Ибо человек тот не держал на него зла.       И теперь, когда сидел с затёкшими руками и ногами, с цепью, передавившей живот, и с пожирающим чувством голода – не мог выбраться. Не хватало сил. А самое ужасное, что постигло его за утомительные часы сидения в этой душной комнате – желание сходить в уборную, нарастающее с каждой минутой всё больше и больше.       — Ты притащил меня сюда только ради того, чтоб выяснить, где я был?       Таддеуш мог бы начать возражать. Мог бы начать притыкать отношением к себе. Мог бы… Но был не в том положении, чтоб что-либо высказывать. И он прекрасно это понимал. Всегда была какая-то надежда, но сейчас внутри дребезжал страх. Перед ним сидел не его ученик, не его сын, не Уильям – а неизвестно кто, намеренный причинить боль. И смотреть в глаза ему было небезопасно, ибо опьянённые злобой и невежеством, они на любую эмоцию реагировали как дикие собаки. А ощущение, что вот-вот и получит – неизвестно за что, но ради удовольствия.       — Мне интересно, как ты вообще посмел явиться на мои глаза.       Уильям достал сигареты. А лампа продолжала жечь, и, казалось, Таддеуш уже и не видел ничего вовсе кроме холодного света. Начинало тошнить. Болела голова. Лоб покрывался испариной. Цепь будто прорезала кожу, впивалась во внутренние органы. А ноги и руки коченели. Пробуждался в нём животный страх. Не помнил, когда в последний раз такое было. Даже во время Революции, когда счёт шёл на человеческую жизнь – не мог вспомнить, чтоб так себя чувствовал. И дело было в том, что тогда существовало мы. А теперь он вновь был один. Давящее чувство неполноценности, неточности самого себя заставляло дрожать. Та часть, так им любимая, сидела напротив, источая ненависть и презрение.       — Ты думал, я буду пропадать до конца твоих дней? — и вновь Таддеуш криво улыбнулся, — В отличии от тебя я хотя бы вернулся сам.       — Вот как мы заговорили, — блеснул тёплый свет зажигалки, — Напомни мне, почему я тогда ушёл?       — Потому что ты был эгоистом, Уильям. И, как мне кажется, им и остался.       — Я? Эгоист? — Уильям рассмеялся. А смех его был отвратительно сдавлен и убог. — Кто бы говорил.       Таддеуш вздохнул. Он не знал, с кем разговаривал. Не знал, кто это. Да и нужно ли было что-то доказывать? В любом случае доверия уже нет, да и тех близких отношений – тоже. И чувство того, что переговоры эти ничем не закончатся, заставляло молчать. Опустил голову. Охотно выблевал бы. В глазах уже были выжжены звёзды. Когда закрывал их, в темноте появлялась радуга.       — Уильям, прошу тебя, выключи свет.       А тот не сдвинулся с места. И плёлся по застойному воздуху табачный дым. Всё смотрел на Таддеуша, и начинали чесаться руки. Ненависть, возбухающая как на дрожжах, не могла выйти из него уже пятнадцать лет. Должна же была быть хоть какая-то разрядка.       — Ты думал, тебе в ноги падать будут?       Таддеуш хмыкнул.       — По крайней мере думал, что в каталажке держать не будут, как предателя.       — А кто ты?       — Я? — Таддеуш ухмыльнулся, — Вроде как претор. А ты кто?       — Претор.       Бычок упал на стол. Уильям выключил лампы. Теперь Таддеуш не видел ничего. Глаза начинали привыкать к темноте.       — Ты думал, что, когда вернёшься, я тебя расцелую? Скажу тебе спасибо? Не слишком ли много чести для тебя одного?       — Я думал, ты умеешь прощать.       — А за что тебя прощать, ублюдок? — Уильям облизал губы. Запершило в горле. Странная волна возбуждения, переменяемого ненавистью, прошла по телу. Закололо в пальцах. В мозге, — За то, что ты свалил и бросил государство?       — Ах, вот оно что! — воскликнул Таддеуш. Начал судорожно смеяться. И от того, что смеялся – живот болел ещё больше, а мочевой пузырь, казалось, вот-вот откажет. С силой сжал ноги, — Ты притащил меня сюда, чтоб поговорить о государстве… ну валяй.       Уильям сжал руки в кулаки. И жар, томящийся в сердце, пополз по горлу. И чтоб сдержаться, начал говорить очень тихо, почти разбирая слова на слоги:       — А ты хотел поговорить о чём-то ещё? — поправил воротник на куртке.       — Тебя же не государство беспокоит, Уилли…       Искра. Из зажигалки вышел огонь.       — Хватит меня так называть! — подорвался с места. Навалился на стол, нависнув над учителем, — Сукин ты сын, Таддеуш. Что меня ещё может беспокоить, а? Когда ты бросил государство, которое в тебе нуждалось. Трус и подонок.       — Да если бы тебя волновало государство, я бы уже был на суде! — заорал Таддеуш, с силой наклоняясь к Уильяму. А цепь начала давить ещё больше. До режущей боли. — В душе тебе не нужно это государство, Уильям. Тебе нужен я! Иначе бы ты не держал меня в тюрьме и не насиловал сейчас своим ублюдским допросом.       — Сто лет ты мне всрался, педик. — Уильям отошёл в сторону. Встал в углу. От стен пахло сыростью и усталостью. От него самого пахло точно так же. Иногда ещё и перегаром. И не мог скрыть это ни один одеколон. Да и зачем было скрывать? Все и так всё знали. И от понимания этого становилось на душе ещё гаже. Вновь сел. Закинул ногу на ногу. Постепенно стол превращался в пепельницу.       Таддеуш прерывисто вздохнул. Казалось, это тело было уже не его телом. Отмирающий кусок мяса. Не чувствовал уже ног, рук. Знал лишь, что ещё немного – и станет совсем худо. Не мог понять, сколько времени прошло: час, два, три… Будто бы всё это длилось вечность. Но в нём не появлялось ненависти. Лишь чувство утраченной любви – всё ещё живущей в сердце, но истребляемой каждым кривым словом. А надежда, которая начинала угасать, всё намекала: надо продолжать.       — Уильям, я тебя люблю. — сказал он тихо. Чтоб не услышал даже Бог, — И всегда любил.       — Врёшь. — шипел Уильям, — Если любил, такого бы не сделал.       Таддеуш запрокинул голову, и издал звук, подобный одновременно и смеху, и карканью.       — Что за ребячество, Уилли!       Смеялся он долго. И, казалось, был это смех скорее истерический, чем насмешливый. Грудь его дрожала, и вот-вот бы начал задыхаться, если б не успокоился. Протяжно застонал, закашлял. Опустил голову.       — Господи, что за ребячество…       Уильям сорвался с места. Раскраснелся. И почти замахнулся, чтоб ударить по без того измождённому лицу учителя. А в глазах его бушевал ураган. Таддеуш отвернулся. Сжался. Хотел бы защититься, да не мог. Уильям начал ходить из стороны в сторону, пытаясь утолить гнев. А сердце кровило, гнило. Боль всё не утихала. Плесень поползла по венам, по артериям, по нервам. Сжирала всё живое, что в нём ещё осталось. Гангрена, некогда бывшая душой, не заживала. Лишь заставляла ампутировать остатки любви и милосердия. Всё больше начинало тошнить. И если вдруг станет совсем худо – будет не против наблевать Таддеушу на колени.       — Ребячество, значит… — шептал он. До того, как зашёл сюда, обещал себе быть сдержанным. Строгим. Тем, кто некогда допрашивал и его. Но не сдержался. Не смог. Чувства ударили в голову, и в один миг превратился в истеричного мужлана, неспособного себя контролировать.       — Для тебя это ребячество!? — заорал. — Ребячество, говоришь?       Пнул железный стул. Он с грохотом упал на бетонный пол.       — Да чтоб ты сдох! — ударил рукой по столу. — Я на тебя, тварь, всю жизнь потратил, а теперь это ребячество!       Таддеуш уставился на Уильяма в изумлении. Открыл рот в смятенной улыбке, и посмеялся, теперь уже сдавленно и горько.       — И кто на кого жизнь потратил… Я с тобой с самого детства носился, выкармливал, ибо твоя тупая мамаша не пожелала даже грудью кормить. Я защищал тебя, когда ты отвратительно себя вёл, я оплатил твоё образование! Я всё сделал, чтоб ты вырос человеком, Уильям! Я потратил на тебя жизнь.       Они тяжело дышали. Таддеуш сидел согнувшись. Болел живот, спина и шея. Не хватало слюны во рту, из-за чего нервно сглатывал.       — Зачем? — спросил Уильям. И в голосе его почувствовалась неуверенность, — Зачем было это делать, раз ты всё равно ушёл?       — Потому что я любил тебя. — произнёс это так, словно пытался убедить толпу в том, что был невиновен. Голос Таддеуша был низок и тих. Будто стал каменным. Бровь его еле дёрнулась, но не двинулась больше ни одна мышца. А глаза стали белы-белы, как первый снег. Как пепел. А на шее чувствовал петлю.       Уильям отстранился. Отошёл на два шага назад. Медленно приподнял голову. Лицо его искривилось, в глазах появился ужас. Дышал приоткрытым ртом сквозь зубы. Веки дрогнули, и всё тело вместе с ними. Перед глазами поплыли странные образы: голова учителя раздваивалась, растраивалась… А позади него вырастали руки. Десять, двадцать, тридцать… и будто не был тем, кем был изначально. Первородный жрец, вышедший Хризостомского моря, посетил его мысли. Он вошёл в эту тёмную комнату, освещая собою всё её естество. И когда достиг свободной души, заковал себя в кандалы. Взмолился Уильям:       — Все эти пятнадцать лет я хотел убить тебя. Я хотел найти твою душу, чтоб вычленить из этого мира, Таддеуш. Я молился Богу, чтоб он настиг тебя раньше. Чтоб он забрал тебя, и ты больше не мучил меня.       Уильям закрыл лицо руками. Смотрел на Таддеуша сквозь пальцы. А тот не сводил с него взгляда. Будто теперь надзирателем был он. Уильям упёрся спиной в стену. Начинал задыхаться. Нет, он должен быть строгим. Дерзким. Жестоким. Но страх, окутавший тело, парализовал. Хотелось выйти, да не мог. Хотелось вздохнуть, да воздух был спёрт.        — Все эти пятнадцать лет ты являлся ко мне, как видение, — хрипел он, — Ты являлся ко мне во снах. Я делал всё, чтоб ты перестал приходить, но нет! Ты появлялся! Ты был как фурия, пытающаяся убить меня, — сам того не осознавая, начал царапать лицо, — Я ненавижу тебя, Таддеуш. И с каждым днём ненавижу всё больше… я желаю вкусить твою плоть, чтоб понять, что смерть наконец постигла тебя. Чтоб солнце больше никогда не взошло над тобой, и чтоб рука твоя никогда не прикоснулась ко мне.       Таддеуш хмыкнул.       — Так почему же ты не убьёшь меня, сын мой?       Уильям выдохнул. Страх сползал по телу, оставаясь в пятках. Кружилась голова. Сел на стол. Закурил. Молчал. Таддеуш же, чувствующий, что терпение его скоро иссякнет, почти умоляющим, но спокойным голосом сказал:       — Ради Бога, отпусти меня в уборную.       — Никуда ты отсюда не выйдешь. — Уильям откашлялся. По телу теперь текла усталость. Хотелось упасть и навечно заснуть. Сгорбился. Сигаретный пепел пропадал в серости пола. В один миг стало скучно и горько, будто бы Уильям сидел здесь почти два дня, прикованный к стулу. Вздохнул.       — Ты ушёл, оставив меня, всех нас, государство… Ты не достоин смерти. Ты достоин вечных мук.       — Когда ты совершил ошибку, я вернул тебя как героя, Уильям. — в Таддеуше начинал разгораться гнев, — Когда вы совершали ошибки, я принимал вас обратно, ибо считал вас своими детьми. Но теперь же, когда я сделал что-то не так – я не достоин прощения?       Уильям замолчал. И где-то в голове мелькнула мысль, что учитель был прав. Прощение – вот к чему стремился учтивый и благородный человек. Тот, кто не хотел умереть в пучине злости. Тот, чья жизнь должна была хоть чего-то стоить. Тот милосердный муж, желающий отдать Богу дань за своё существование.       Но тут же понял, что это всё обман. И сам Таддеуш порой не прощал, как и не прощал Господь. Потому слова учителя разбились словно волны о скалы во время шторма. Всё это было лицемерием, скрываемым за видом несчастной натуры. Уильям давно понял, что Таддеуш был хорошим актёром, потому пытался не внимать тому, что тот вкладывал ему в уши. Не верил и не хотел верить.       — Если бы ты не бросил меня, я б простил тебе всё.       Последующая сигарета становилась всё тяжелее и тяжелее. Воздуха катастрофически не хватало.       Таддеуш же начал кривляться.       — Ох, бедный несчастный Уильям! — говорил он голосом издевательским, совсем не добрым, — Папочка, видите ли, бросил. А ты что, думал, что я всю жизнь задницу тебе подтирать буду? Пора становиться взрослым, милый.       Уильям вновь вскипел, словно моталась перед ним красная тряпка. В глазах вспыхнула злоба, жутчайшая ненависть, которой он никогда не испытывал. Всё естество пробрала дрожь, а на лбу выступила испарина. Он отвернулся, пытаясь сдержать прилив гнева. В висках гудело, а руки тряслись так, будто только-только проснулся после запоя. Все эти нервы изматывали, из-за чего не мог нормально воспринимать то, что происходило. Вдруг позади послышалось:       — Я курить хочу.       Хмыкнул. Оскалился. Когда-то задумывался над тем, что хорошо быть правителем. Столько подчинённых – делай, что душе угодно. Хоть задницей на кол посади. И теперь чувствовал себя так, будто правил всем миром. А этот мир сидел перед ним, жадно смотря на сигареты. Ах, как прекрасно быть диктатором!       Уильям прилёг на стол. Теперь он видел лицо Таддеуша так близко, что мог посчитать все морщины на его тонкой коже. Учитель же с абсолютной равнодушностью смотрел на ученика, которого некогда так любил. Уильям вдохнул. Почувствовал нечто тонкое в потоках воздуха. Этот запах, который, казалось, въелся в тело Таддеуша навсегда. Запах миртовых кустов, солнца и книжной пыли.       Начинали Уильяма гложить воспоминания. Когда-то он просыпался и слышал тихие, лёгкие шаги по направлению к ванной; льющуюся воду, перебирание бутыльками с маслом. Потом эти шаги направлялись на кухню. Слышал, как в турке варился кофе. И учитель что-то тихо бубнил себе под нос, будто это был жреческий ритуал, а он читал благословение.       Когда Уильям выходил в гостиную, видел, как Таддеуш сидит в кресле с газетой в руках, внимательно вчитываясь в то, что и так уже знал. На нём был шёлковый халат винного цвета, длинный-длинный, стекающий по креслу, по ногам, по полу. Льющийся, как то самое вино во время оргий. Отблескивала ткань в свете утреннего солнца, когда по всему городу шёл перезвон, означающий, что Господь даровал миру ещё один день. И все должны были возрадоваться, ибо видели, как небо озарялось голубизной. Хотелось жить, творить и любить. С чувством безмерного счастья смотрел на Таддеуша, который мягко улыбался ему, напоминая о том, как же всё-таки прекрасно быть.       Но в какой-то момент всё изменилось. Просыпался от ужасающей тишины, бродящей по дому. Она давила, нависала над ним, как злой рок. Тогда Уильяма постигал страх, с которым справлялся лишь тогда, когда игла начала проходить в тело. Никто не готовил кофе, никто не перебирал бутыльками в ванной, никто не читал газету. И солнце больше не падало на красный шёлк. Оно не могло пробиться сквозь толщу штор, навечно задвинутых.       И самое ужасное, что Уильям осознал, но не сразу, так это то, что больше не чувствовал его запаха. Он улетучился почти сразу же, как учитель покинул дом. А Уильям, как младенец, узнающий мать исключительно по запаху, не мог найти себе места. Скитался с этажа на этаж, обыскивая каждый угол. Лежал на его кровати, сидел за его столом, надевал этот злосчастный халат. Тщетно. Ничего не осталось.       Сейчас же, наклонившись к Таддеушу, вновь учуял это. И будто оживились какие-то нервные клетки, так давно застывшие. Хотел было улыбнуться, но не смог. Гордость не позволила.       Смотрели друг на друга, как незнакомцы. Не могли понять, как они встретились. То отчуждение, которое видел Уильям в глазах Таддеуша, кололо сердце. И та ненависть, которую видел Таддеуш, пробуждала лишь больше злости.       Уильям протянул Таддеушу сигарету. Так как он не мог пошевелить руками, пришлось пасть ниц перед врагом своим и покориться низменному желанию. Он вытянул шею, обхватывая губами мокрый фильтр, вдыхая горький пар, стремительно проникающий в лёгкие. Выдохнул. Никотин ударил в голову, тут же подарив такую желанную расслабленность. А Уильям улыбался, и всё это действие приносило ему незабываемое, чуть ли не до дрожи, удовольствие.       — Ты сел на иглу, Уилли. — сказал Таддеуш тихо и вкрадчиво, смотря ученику в глаза. Полопавшиеся капилляры, мешки под глазами и бледно-желтый цвет кожи. Сухие, потрескавшиеся губы, царапины от бритвы. Не мог себе представить, что когда-то увидит Уильяма таким. Будто подменили. И вызывало это в нём жалость. Хотел освободиться из железных оков и обнять его, прижать к себе, как делал это, когда Уильяму было плохо. Боль, казалось, распирала грудь. Таддеуш понимал, почему так вышло, но отчаянно отказывался воспринимать это. Родительская любовь не давала ему права упрекать Уильяма, и хотел возложить всю вину на себя. Но холодный разум политика, завладевший им уже давно, задавливал любые попытки чувств пробиться сквозь толщу равнодушия. И всё же ощущал, как невольно глаза начинает щипать, и на губах уже вертелось слово «прости».       — Да, и что? — улыбнулся Уильям совсем по-детски. Выдохнул сигаретный дым Таддеушу в лицо.       — Всегда мечтал вырастить наркомана.       Уильям засмеялся. Хрипло и низко. И кислотно-сладкий запах из его рта навёл на мысли о том, что имел проблемы с печенью. Таддеуш вздёрнул бровью, смотря на то, как падает на его плечо пепел.       — Тебя что-то не устраивает? — и прислонился к уху Таддеуша, — Ты не думал над тем, чтоб вернуться к этому? Снова попробовать?       Таддеуш отвернулся. Чувствовал тёплое дыхание возле уха, и не мог понять, как они вообще к этому пришли. Эти странные обстоятельства выводили его из себя, но чувство беспомощности порождало страх.       — Пожалуй, откажусь.        Сказал Таддеуш тихо. А Уильям продолжал улыбаться. И вдруг Таддеуш понял, что ему это напоминало. Жаркое вавилонское лето, карета с зашторенными занавесками. Его затащили туда силой, не сказав, зачем. И тогда появился претор.       Таддеуш вспомнил, как его же дядя – некогда близкий человек – пытался заставить. Как Таддеуш чувствовал горячее дыхание Дьёрдля возле уха, и как эти странные движения, которых никогда не знал, заставляли смущаться и бояться. Помнил, как ему было больно. Как режущее чувство ненависти к себе поглощало всё естество. Помнил, что не мог вырваться, что пытался криком вразумить претора, но не смог.       Теперь же чувствовал себя точно так же. Будто сидел в душной карете, и власть, нависающая над ним, давала понять, что он здесь совсем не главный. Как убога была человеческая душа: достаточно было чуть-чуть власти, чтоб оказаться на дне.       Чувствовал себя гадко. Вновь ощущение того, что делают то, что не хочет – то, что никогда не разрешил бы по отношению к себе. Это унижение, которому его подвергали, просачивалось в каждую клетку тела, заставляя дрожать. И совсем не от страха, а от омерзения. Хотелось кричать, плакать и быть слабым. Но не мог себе этого позволить. Не мог показать Уильяму, что страх победил. А боялся Таддеуш того, что доведут грязное дело до конца – и сделают с ним то, что всплывало в кошмарах много лет подряд.       Уильям закурил новую сигарету. Спичка зашипела, мимолётный проблеск света появился между ними. Таддеуш хотел спать. Цепь давила всё больше, голод сжимал желудок, и то, что терпел – как маленький ребёнок – делало всю ситуацию ещё более унизительной. Было больно. Так, как не было давно. Хотелось тепла. Хоть немного.       — Ты даже не дашь обнять тебя?       Уильям засмеялся. Вновь. Он определённо издевался, что причиняло Таддеушу ещё больше боли. Прерывисто выдохнул, с усилием сдерживая свою слабость. Заложило нос. А воспоминания давили, заставляя всё тело начинать биться в агонии. Извивался на стуле, как уж на сковородке, пытаясь хоть немого пошевелить руками и ногами. Хотел выбраться. Таддеуш видел перед собой не Уильяма, не ученика и любимого сына, а своего дядю и десятого претора Вавилонии – Дьёрдля Коэна. Он вырос перед ним словно призрак, и лицо его смешивалось с лицом Уильяма, превращая в монстра.       — Обнять? — клокотало оно, дёргаясь. И голов у твари было несколько, и являлись они воплощением абсурда их убогого бытия.       Не мог понять Таддеуш, галлюцинации это или реальность. Дядя ведь имел такие же кучерявые волосы, подобную фигуру, рост… и даже глаза у них обоих были голубые. И теперь казалось, будто всю жизнь жил рядом с тем, кого так боялся. Словно претор не умер, а воплотился в том, кого Таддеуш так любил. Не хотел уже понимать, что и как. Выбраться бы.       Нервно выгибался. Цепь впивался в локти и живот. Задрал голову, вдыхая остатки воздуха. А мочевой пузырь вот-вот и лопнет.       — Уильям, пожалуйста… — поглощала Таддеуша пустота. Готов был уже признаться в том, что он – худший из худших, только бы от него отстали. В конце концов не выдержал.       — Да что ты от меня хочешь!? — заорал он, не в силах больше терпеть. В глазах щипало, сжимало горло, — Я здесь. Я больше не пропадаю. Что тебе ещё нужно?       Уильям же, стоя у стены, сложив руки на груди, мрачно сказал:       — Ничего мне не нужно.       Он подошёл к стулу, вытащил из кармана ключ и открыл замок на цепи. Таддеуш с облегчением вздохнул, чувствуя, как железо отходит от тела.       И только понадеялся на то, что всё уже закончилось, как вдруг Уильям схватил его за волосы, с силой потянув назад. Таддеуш вскрикнул. Уильям вновь прилип к его уху, утробно зарычав:       — Сейчас я желаю твоей смерти больше, чем когда-либо.       Удар по голове. Таддеуш падает со стула на бетонный пол. Не успел обернуться, как получил по голове ещё раз. Вновь вскрикнул. Его одолела пронизывающая боль, из-за которой протяжно застонал.       А лицо Уильяма в этот момент выражало крайнюю степень безумия, граничащую с абсурдным возбуждением. Он тяжело дышал, нервно посмеивался и бешено скалился, обнажая жёлтые зубы.       Таддеуш сжался на полу, пытаясь хоть как-то прикрыть голову от последующих ударов. Теперь он был абсолютно беспомощен. Абсолютно ужасен. Будто вновь держали силой, совершая акт надругательства.       — Уильям… — захрипел Таддеуш. Но не успел сказать ничего более, как на него нашипели:       — Рот закрой.       Удар по спине. Боль отдаёт в позвоночник. Он выгибается. Поджимает губы. Смотрит куда-то в пустоту, не осознавая, что происходит. И думает лишь о том, как много лет назад носил маленького Уильяма на руках. Как сидел у его кроватки, оберегая сон, даже когда ненависть к себе подталкивала к мыслям самым ужасным. Вспоминал, как одиноко было без Уильяма, когда он ушёл, толком ничего не объяснив; как было страшно, когда Уильяма взяли в плен и было неизвестно, возможно ли будет его забрать.       Сейчас все эти воспоминания смешивались в ненависть. Его ученик – тот, с кем прожил почти всю жизнь, кому её отдал, копал его не жалея силы. И делал это всё с наслаждением, с возбуждением. Не останавливался. После ещё нескольких ударов по спине, схватил цепь на кандалах и потащил Таддеуша к стене. Прижав, вцепился в шею и начал душить, сжимая пальцы. Следил за реакцией. Таддеуш пытался вдохнуть, хмурился, судорожно сглатывал, мычал. И смотрел на Уильяма умоляющими глазами, прося хоть о каком-то милосердии. Чувствовал, как мозг разжижается от отсутствия кислорода. Начинал задыхаться. На глаза навернулись слёзы.              — Альфред, это ты. Почему ты пришёл, не предупредив? Что-то случилось?              Ногти Уильяма впивались Таддеушу в шею. А он закрыл глаза, не в состоянии больше вдыхать. Вот-вот и потеряет сознание. На этом моменте Уильям разжал руку, отходя. Упёрся в стол, смотря на то, как учитель сползает обратно на пол. Таддеуш стонет и хрипит, жадно глотая воздух. А сознание вырывается из тела, бьётся о стены, стучит в железную дверь. И никто не слышит. Никто не знает, что он здесь, и что, возможно, это его последние вздохи.              — Камрэ Аргиротон, я должен вам кое-что сообщить.              Уильям, немного передохнув, идёт на второй круг. Он копает Таддеуша в живот, от чего тот уже не кричит, а всхлипывает. Жёсткий нос сапога оставляет на коже пятна. А Уильям подпитывался тем, как ему было больно. Он копал всё быстрее, всё с большей силой. Вновь перешёл на спину. Копнул ниже, по почкам, и Таддеуш взвыл, скрючиваясь и выгибаясь. На глаза находила пелена. Уильям приподнял его за ворот рубашки, и заехал кулаком по лицу. Во рту почувствовался вкус крови. Много крови. Она начала стекать в горло. И, не в состоянии её выплюнуть, Таддеуш закашлялся. Было очень больно.              — Вчера вечером от претора поступил звонок. Он приказал вывести камрэ Коэна и подготовить машину. Я уточнил у него, зачем, и он ответил, что идёт подготовка к суду.       — Ты ему поверил?       — К сожалению.              Ещё один удар по лицу. На полу остаётся зуб. Кровь полилась изо рта на рубашку. Таддеуш продолжал кашлять и задыхаться. Свет от лампы бил в глаза. Голова раскалывалась от боли. Уильям вновь отошёл от него. Выдохнул. Окинул Таддеуша взглядом, полным ненависти, презрения. Облизывал пересохшие от дыхания губы. Но чувствовал себя хорошо. Был собой доволен. Ощущение лёгкости дарило новые приливы возбуждения вперемешку с трепетом. Улыбался. Смотрел на Таддеуша, чей взгляд был направлен в никуда. Видел, как изо рта его идёт кровь, как он шмыгает носом. Стонет. Воздух стал вязким. Плотным. Все чувства обострились.       Когда Таддеуш едва разогнулся, пытаясь что-то сказать, Уильям ударил его ногой в пах. И не один раз, Раздался вопль. Таддеуш, еле-еле сдерживающийся, не вытерпел. Почувствовал тепло, разливающееся по сжатым ногам. Задержал дыхание. Боль от паха расползалась по всему телу, поражая нервы, вены, мышцы. Ноги будто онемели. Чувствовал себя униженно. И лишь от одной мысли, что подобное сделал с ним родной человек, из глаз брызнули слёзы. Таддеуш взвыл, и даже уже не от внешней боли, а от внутренней.       А Уильям смеялся. Он смотрел на учителя, сжимающего на полу; на лужу смешанную из мочи и крови, и не мог нарадоваться. Смех его был истерически громким и вульгарным.       — Ты чего ревёшь? — спросил он, пошатываясь, — Ты же импотент!       А Таддеуш уже не слышал. В ушах звенело, и все звуки казались отголосками какой-то радио-какафонии. Он уже не хотел ничего, кроме того, чтоб закрыть глаза и не проснуться.       Уильям, успокоившись, опёрся о стол. Вновь осматривал итог своей работы с садистской улыбкой. И вдруг увидел, что на полу возле стула лежит цепь.              — И куда его увезли?       — В Дом, камрэ Аргиротон.       — Ты уверен в этом?       — Могу поклясться на звании.       — Ты этого звания скоро лишишься. Почему ты не сказал мне?       — Я не знаю, камрэ Аргиротон.       — Кто твой начальник? Я или он?       — Он претор.              Ударил Таддеуша цепью. Нервно выдохнул. И лицо его опять перевоплощалось в претора Коэна. Эта безумная ухмылка, глаза, из которых выпирало желание. Но теперь оно сублимировалось в абсолютно другой форме. Это желание не поражало то чувственное, что так любил претор — то, что давало ему силы жить и существовать. То, чем он питался. Нет, Уильям не мог позволить себе лечь с кем попало, чтоб удовлетворить этот животное начало, бушующее в нём уже давно. Порыв этот был направлен только на одно, и лишь теперь появилась возможность выпустить его.       — Уильям... — захрипел Таддеуш, выплёвывая кровь. Он еле-еле повернул голову, пытаясь найти в глазах ученика сострадание. Но его там не было. Ничего не было.       — Не смотри на меня. — взревел Уильям, вновь ударяя его цепью.       Таддеуш уже не кричал и не стонал. Он молча лежал, принимая всю ту боль, которую чувствовал его воспитанник. Пытался абстрагироваться и не замечать ударов. Кровь заполняла рот, и он уже даже не сплёвывал её, не глотал. Головная боль становилось невыносимой, и Таддеуш ждал, когда уже наконец потеряет сознание, чтоб им обоим стало легче. В какой-то момент, содрогаясь от очередного удара, он задумался над тем, что, возможно, заслужил это наказание. И боль, которую сейчас познавал, Всевышним была дана как урок, чтоб он — как достойный муж, мог её принять.              — Ты уверен в том, что он здесь?       — Уверен, как никогда.       — Где он точно?       — В казематах.              Внезапно Уильям остановился. На лице его появился лик ужаса и страха. Ушла последняя краска, и он стал бел, как мрамор. Губы посинели и начали дрожать. Он выпустил из рук цепь. Пошатнулся. Сердце застучало в бешеном ритме. Сбилось дыхание. В глазах помутнело. А в голову пришла мысль: убей. С ней он вчера позвонил Альфреду. С этой мыслью он зашёл в эту комнату. И без неё он хочет её покинуть.       Дрожащей рукой потянулся к внутреннему карману куртки. Там лежал нож, который когда-то подарил Таддеуш. Сжал его в руке. Ещё немного, и свершится то, что должно. То, что сказал ему сделать Бог.       Взрыв. Железная дверь с грохотом открывается, чуть не слетая с петель. Выстрел. Пуля пролетает мимо уха, застревая в стене. Уильям оборачивается, и его бешеный взгляд цепляется за осколки света на фоне фигур. Перед ним стоит Борис. В руках его револьвер. Он направлен на Уильяма.       — Нож на землю! — орёт Борис, щёлкая спусковым крючком, — Отошёл!       Лицо Уильяма каменеет. Он сильнее сжимает в руках нож. Губы его кривятся в оскале.       — Ты на кого пасуешь, червь? — шипит он.       Борис не опускает револьвер. В глазах его нет сомнений, и руки совсем не дрожат. Бывший военный никогда ничего не боится.       К Таддеушу подбегают Руперт и Альфред. Пытаются до него докричаться, но это уже не имеет смысла. Он лежит без сознания и ничего не слышит. Кисти посинели от кандалов. На лице появились кровоподтёки.       — Ключи. — приказывает Руперт, вытягивая руку. Уильям игнорирует. Взгляд у него стал стеклянным. Борис одним движением выбивает из его рук нож. Альфред хватает Уильяма за руки, а Руперт достаёт из кармана ключи. Отстегнув кандалы, Таддеуша выносят из комнаты. Альфред подгоняет машину, и вместе они, положив Таддеуша на заднее сидение, мчат в больницу, по радиоприёмнику взывая к Варфоломею.       Уильям сдаётся. Желания бороться с ними нет. Да и желания жить тоже. Мысль потеряна. Он выходит из камеры, а в спину ему дышит револьвер. А в коридоре стоит Элагабал. Лицо его ровно. Безэмоционально. Но глаза выдают презрение, а вместе с ней и жалость.       — Ты арестован. — рычит Борис.       А Уильям вновь начинает смеяться. Его не пугает револьвер. Его не пугают угрозы. Ему абсолютно всё равно. Он — претор, и ничто не может встать на его пути.       — Только попробуй.       И тут же сомнение поразило душу консула. Он на секунду разжал руку, и забегали его глаза. Уильям это увидел. Он знал, что ничего ему не будет. Эта уверенность в том, что он безнаказан, его всегда подкрепляла, особенно когда дело касалось соратников.       — Арестуй его, Борис. — шепчет Элагабал, встав за его спиной. И взгляд Уильяма теперь направлен не на консула, а на Верховного жреца, чьи глаза выражают злость, переданную самим Богом. Он и сам бы сейчас держал в руках револьвер, если бы не обещание, данное Господу.       Уильям хмыкнул. И уверенность в себе, транслируемая, будто вечерний вальс на радиоволне, давила на Бориса. Пальцы его начинали дрожать, и преданность, до недавнего времени высказываемая претору, не могла заставить заковать Уильяма в наручники. Он смотрел на человека, которого искренне любил, и теперь, уже не будучи в состоянии аффекта, не мог позволить себе совершить это. Отчасти это был страх, а отчасти — чувство неправильности всего происходящего. Он не хотел становиться частью этого театра. Он хотел остаться честным человеком. Солдатом. Генералом. Тем, кто вёл армию до конца. С детства Борис хотел быть тем, чья рука не касалась грязи и бессмысленных трений. Потому, решив быть преданным принципам до конца, он опустил револьвер. Выдохнул, как после выстрела. Он остался честным. Настоящим. Тем, кем научил его быть центурион Эдуард.       Уильям, пошатнувшись, коварно и злобно улыбнулся. Пошёл прочь. Борис остался стоять на месте. А Элагабал, который понял все мысли Бориса, ничего ему не сказал. Он тоже хотел быть честным человеком, а вместе с тем хотел восстановить справедливость — даже если таким способом. И когда увидел, что Уильям направляется к лифту, пошёл за ним, чтоб сделать выстрел, но словами.              Когда дверца лифта захлопнулась, Уильям, опёршись о поручень, сразу закурил сигарету. Кабинка медленно двинулась по путям. Некоторое время они молчали. Уильям поглаживал большим пальцем щетину, а Эла стоял скрестив руки на груди. Во взгляде его читалось презрение. Он не сводил с Уильяма ярко-голубых глаз, взывающих к покаянию. Глаза эти сводили с ума весь Вавилон, покоряющийся лишь единому Богу, обличие которого видел в Элагабале. И когда он просил грешника — будь то матереубийцу, будь то предателя родины, покаяться, просьба всегда исполнялась. Лицо же его при этом сохраняло вид святого, испытывающего жалость к страдающим.       — Вот оно как, — мрачным тоном сказал Уильям, глядя куда-то в пустоту. — Наставляешь копьё против человека, который спас тебя.       — Ты не спасал меня, — ровно ответил жрец. — Спас меня Таддеуш, а ты был лишь разменной монетой.       Уильям свернул губы в трубочку, вскинул головой, приподнял брови.       — И сейчас ты не смог спасти его, — вновь ухмыльнулся. — Досадно, правда? А вроде казался посланником Божьим.       Элагабал понимал, что Уильям его провоцирует. Потому никак на это не реагировал. Ни один мускул на лице его не пошевельнулся, и ничего в сердце не дрогнуло. Он был стойким, как Храм вознесения солнечного, и не мог дать себя разрушить очередному претору, решившему поиграть в божка.       — Ты решил строить из себя вершителя судеб?       Голос жреца снизился. Стал тихим и вкрадчивым, а вместе с тем тошнотворно-сладким. Та самая манера, которой он когда-то околдовывал богатых мужей и генералов, всегда действовала на претора должным образом. Всегда доводила его до нервной дрожи, заставляя сомневаться во всём, что он до этого говорил. Элагабал прикоснулся к предплечью Уильяма, легонько сжав его пальцами.       — Милый, ты же знаешь, чем это обычно оборачивается. Никто ещё не выиграл спора с Богом, и не нужно надеяться на то, что тебе это удастся.       Уильям смахнул его руку. Вжал подбородок и хрюкнул.       — На меня ваши чары больше не действуют, Отче, — потушил окурок о поручень. — Пробуй другим гвозди забивать, Солнцесяйный.       Элагабал же вновь не подал виду. Он лишь на миг сузил глаза. Никакой правдой не добиться от Уильяма ни покаяния, ни, уж тем более, какого-либо здравого смысла. Смотрел на этого уставшего от жизни мужчину, и не мог увидеть ничего доброго. Лишь разочарование, боль и отсутствие Бога в сердце. И не смог бы Эла сейчас вдохнуть в него эту веру, ибо душа его была вычерпана безжалостным кубком Судьбы.       — Ты же знаешь, Уильям, чем это обернётся, — говорил всё так же сладко, но с укором. Пытаясь кольнуть правдой, но не вывести из себя. — И тебе станет только хуже. Я прошу тебя задуматься.       — Я уже всё для себя решил, — уверенно кинул Уильям, будто бы вот-вот начиналось соревнование, — Никогда этот мир не вмещал в себе двух.       Вдруг Уильям задал вопрос. Так ненавязчиво и невинно, будто бы случайно. А лицо его при этом скривилось в хитрой усмешке.       — Что ты делаешь на ночь Ягмаша?       Эла безразлично пожал плечами.       — Ничего. Останусь в монастыре. Выпью снотворное и немного вина. В последнее время меня мучает бессоница.       — И всё? — ответ, кажется, Уильяма не удовлетворил. Улыбка его чуть скосилась, и глаза внезапно заблестели. Он наклонился вперёд, ближе к лицу Элы. Цепко схватил его за подбородок.       — Может ты хочешь развлечься? Как в старые-добрые...       Хотел провести большим пальцем по губам жреца, но тот ударил его по руке. И всё ещё Элагабал сохранял спокойствие.       — Нет и не будет никаких «старых-добрых».       Уильям недовольно замычал, скривив страдальческую театральную гримасу. Брови его наползли веки, а рот изогнулся в дуге.       — Раньше ты был лучше, — усмехнулся. — Был более безотказным.       У Элы от гнева свело челюсть. Он сбито набрал в лёгкие воздух и прерывисто выдохнул. По телу прошла лёгкая дрожь. И он, смотря на Уильяма исподлобья взглядом, полным ненависти, каменным голосом сказал:       — Я благодарен учителю за то, что меня парализовало ниже пояса.       Вышли из лифта. Направились к кабинету Уильяма. И когда заперлись двери, начал он что-то бурно искать на засраном всякой всячиной столе. Раскидав все бумаги, Уильям откопал чёрный кожаный футляр. Элагабал, понимая, к чему это ведёт, подошёл к нему вплотную и заглянул за плечо.       — Что это? — спросил он, будто не зная, что находится в футляре.       — Сп-и-и-и-ды... — довольно ответил Уильям.       Сел на диван. Он начал набирать в стеклянный шприц зеленоватое содержимое из ампулы, аккуратно лежащей в футляре. На журнальном столике лежал жгут. Уильям потянулся за ним, но жрец перехватил. Спрятал руку за спину.       — Нет. — Элагабал решил предотвратить это. Не мог себе позволить смотреть на эти мучения, идущие против любви к себе. Глаза его были злы, а душа обливалась кровью. И как бы не пытался пробиться сквозь толщу черепа, не получалось овладеть им. Ничего не мог сделать. Даже Господь был бессилен.       Уильям ухмыльнулся. Искрилась в нём резвость и бушевало ребячество. Он, засмеявшись, открыл рот и высунул язык; направил под него шприц. Эла вздрогнул. Пытаться предотвратить это силой могло бы сделать только хуже. Потому он смотрел, как претор вводит под язык непонятное содержимое, нервно дёргаясь. Секунды агонии, и он медленно вынимает шприц. Движения становятся медленными, разбитыми. Уильям опускается головой на бархатную подушку, складывая руки на груди. Будто святой, покровитель мрака и бесчестия, лежал он, бледнея. На лице его было мёртвое спокойствие. Тело обмякло, стало тяжёлым. Он поднял глаза и смотрел на Элагабала взглядом полным пустого счастья. А жрец кинул в него жгут и сухо зашептал:       — Ты сделал свой выбор.       Уильям же вновь засмеялся. И смех этот был похож на плач мученика. Он не мог подняться с дивана. Ни пошевелить рукой, ни даже открыть рот. Он лишь мычал, вываливая напухший синюшный язык. Эла будто смотрел на несчастного гидроцефала, понимающего всё, но не способного это выразить.       И последнее, что он сказал, выходя из кабинета, было:       — Я найду способ тебя вылечить... обязательно найду.       А где-то далеко на пороге больницы стоял белокурый Варфоломей, смотря на угасающее солнце. И всё ему уже было понятно, и всё не имело смысла. Лишь вера в лучшее давала силы стоять. Мыслить.                                                                                           
4 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (1)