***
Запах больницы разъедает ноздри — едкий, стерильный, пропитанный хлоркой и чем-то металлическим, как ржавая вода из старого крана. Холодный свет ламп разливается по белоснежным стенам, делая пространство безжизненным. Кажется, что даже воздух здесь густой, тяжёлый, наполненный звуками мерного писка медицинских приборов и глухих шагов по линолеуму. Коридоры вытянуты, бесконечны, с одинаковыми дверями, за каждой из которых спрятана чья-то боль. Хенджин замечает маячащего впереди медбрата и посильнее натягивает на лицо капюшон. Единственными, кто знал о его визите, были медсестра на ресепшене и его охранник. Последний помог выторговать шанс на встречу вне часов посещений (Хенджин благодарен ему, потому что едва ли мог найти в себе силы гооворить) и подчеркнул: никаких утечек. Медсестра понимающе кивнула, но всё же попросила автограф. Хенджин оставил размашистую подпись на уголке блока для записей, и она тут же спрятала листок в карман, как улику. Он следует описанию касательно местонахождения его палаты. Сердце становится тяжелым, неподъемным, словно кто-то проломил грудную клетку и засунул в нее гирю. Оно бьется загнанно и своей тяжестью прибивает его к полу, но он каким-то чудом находит в себе крошки сил на то, чтобы дойти до его двери. Пальцы дрожат, когда он хватается за холодную металлическую ручку и толкает дверь вперёд. Глаза сталкиваются с тонкой повернувшейся к стене фигурой — слабым, словно прозрачным силуэтом под стерильно-белой простынёй. Феликс не реагирует на скрип двери, что говорит о том, что он спит, и Хенджин осторожно переступает порог, стараясь быть как можно тише, зная, насколько хрупок сон Феликса. Пытаясь не касаться пола слишком тяжело, он подходит ближе, хватается за спинку стула и бесшумно придвигает его к кровати. Присаживается, застывает, всматриваясь в тёмный силуэт, погружённый в полумрак. Феликс кажется укутанной в простыню фарфоровой силуэткой, и Хенджин перебарывает в себе желание дототрунться пальцами до его шеи, чтобы проверить пульс. Все в нем зудит от желания увидеть его лицо, но он не хочет его разбудить, поэтому терпит, вжав ладони в стул, чтобы не позволить себе прикоснуться. Мерный писк приборов бьёт по нервам разрядами электричества, перекрывая звук его дыхания, и Хенджин перебарывает в себе желание вырвать все провода и датчики. Ему повезло, что они стоят с другой стороны и он не видит, как игла капельницы вспарывает тонкую кожу, как бумагу. Он не выдержал бы смотреть на это столько времени в этой тяжелой, перемалывающей кости тишине, прерываемой высоким писков приборов. Он не знает, сколько сидит так. Пять минут. Двадцать. Сорок. Час. Три. Игнорирует вибрации телефона от звонков и сообщений, пока вовсе его не выключает, перебарывая желание разбить или выкинуть в окно. Наверное, он бы и сделал так, если бы не думал о том, что Феликс проснется. Его сон важнее выплеска тягучей, как смолы, пузырящейся внутри злости. Сообщения от Чана, которые он успел прочитать, еще торчат из груди ржавыми иголками. Ты все-таки поехал? Блять, Хенджин. Мы все переживаем, но нужно было потерпеть несколько дней. Речь о команде. Ты думаешь только о себе, а не о нем. СМИ не должны узнать. Ты ставишь его карьеру под удар. Он бы не хотел, чтобы узнали. Ты… Хенджин пытается вытащить их. Ему кажется несправедливым, что он должен чувствовать вину еще за это, будто груз других причин и без этого не заставляет его позвонки рассыпаться детальками лего. Просить его не приехать — все равно, что врезать лезвие в плоть и шепотом умолять ее не болеть. Бесмыссленно и бесполезно. Чан должен это понять. Едва заметное движение отвлекает его от мыслей. Заставляет сердце заглохнуть в грудной клетке неисправным мотором. Феликс медленно разворачивается, моргая несколько раз, привыкая к свету. На лбу прорезаются трещинки морщинок, вызванные удивлением, когда его взгляд сталкивается со взглядом Хенджина. Раз: линии скрещиваются в пространстве. Щелчок: короткое замыкание. Феликс слабо улыбается, и на секунду, всего на одну секунду Хенджину становится спокойно и хорошо, будто кто-то пускает по венам успокительное. Это уловка. Ловушка, на которую он всегда ведется. Потому что после секунды успокоения его взгляд замечает мешки под глазами, неестественно бледную, словно сделанную из пергамента кожу (черные волосы только усиливают этот контраст), ставшие еще более острыми скулы, и на сердце сжимается бечевка, а спокойствие рушится карточным домиком. Хенджин сжимает руки на стуле сильнее, чувствуя, как его края больно впиваются ладони. Он ненавидит, что Феликс единственный, кто может принести ему успокоение, и единственный, кто может его уничтожить. В этом мало смысла. Словно во Вселенной произошел сбой. Словно она придумала особенно изошренный способ поиздеваться, подарив одному человеку и бинт и нож. Их отношения — сизифов труд. Ухмыляющийся адом уроборос. — Ты должен был меня разбудить, — шепчет Феликс. Его голос, еще более хриплый и глубокий, чем обычно, пускает по телу новый разряд. Хенджин не осознавал, как сильно скучал по нему, пока не улышал. Как будто палец на автомате не нажимал кнопку репита напротив его сольника, чтобы хоть как-то пережить эти дни без него. «А ты не должен был попадать в ебаную больницу», — хочется ответить Хенджину, но он молчит. Просто смотрит, изучая каждое неутишительное изменение, принесенный пожаром урон, чувствуя, как обугливается грудная клетка. — Вам запретили приходить, — снова начинает Феликс, не выдерживая его взгляда и тишины. В его реплике нет вопроса. Феликс знает, что это так. Им запретили. Но Хенджин все равно кивает. Да, запретили. Но я все равно здесь. И оказался бы даже в горящем в здании или у порога в ад. Потому что это ты. Потому что змея должна кусать себя за гребаный хвост, а кто-то должен тащить камень на верхушку горы до тех пор, пока хребет не сломается. Этим кем-то оказался я. И мой хребет пока держится. Хенджин не знает, сколько тот еще сможет выдержать. Он не находит в себе сил говорить и, наверное, его взгляд шепчет за него, потому что Феликс, снова цепляя к губам улыбку, шепчет: — Не нужно было приезжать. Я в порядке. Хенджин буквально перебарывает в себе желание оторвать висящее над раковиной зеркало, поднести его к нему и с ядом спросить: «так по-твоему выглядит человек, у которого все в порядке?». Но все еще молчит. Только сильнее врезает ладони в край стула. Кажется, на них появится новая линия, ровно перечекивающая линию жизни. Он видит по лицу Феликса, как тяжело ему дается висящее в воздухе молчание, но не может ничего с этим сделать. Ненавидит себя за то, что не может его нарушить. Пока что кипящая в нем злость побеждает, скаля пасть в желании защитить и наказать обидчика. Но что делать с тем, что обидчик сам Феликс? Что делать с этой бесмысленной злостью? Куда ее деть? Хенджин до сих пор не знает. Наконец, Феликс не выдерживает напряжения. Хенджин видит, как осыпается его маска, как влажный блеск накатывает на глаза, и прежде чем это случается по-настоящему, прежде чем эмоции захлестнут Феликса с головой, тот резко отворачивается. Разряд тока бьет так сильно, что Хенджин вздрагивает. Он должен что-то сказать. Должен. Но слова застревают в горле, комом, колючим, как осколки стекла. Он понимает, что этот резкий поворот причинил Феликсу боль. Видит, как его спина подрагивает от сдерживаемых рыданий. И сдается. Он всегда сдается. Осторожно ложится рядом в освободившемся пространстве и нерешительно касается кончиками пальцев спутанных волос. Проходит несколько секунд, прежде чем он ощущает, как по худи расползается горячая влага, когда Феликс снова разворачивается к нему, утыкаясь лицом в грудь. Хенджин едва ли улавливает смешанные с рваными рыданиями скомканные фразы: «ведь стало лучше», «я носил бандаж», «скоро тур, я не мог позволить себе расслабиться», «не смотри на меня так», «больше всего на свете я ненавижу, когда ты смотришь на меня так», «я не хотел, чтобы ты приходил», «я не хотел, чтобы ты переживал», «я больше всего на свете мечтал тебя увидеть». Последнее согревает и режет больше всего. Бинт и нож. Именно в таком порядке. Чтобы рана всегда сочилась. Хенджин запрещает собственной истерике подобраться ближе, и продолжает гладить его по волосам, пока Феликс не успокаивается. Только когда рыдания стихают, он осторожно отодвигается, заставяя Феликса на себя посмотреть. Вглядываться в расплавленные витражи глаз больно. Ему хочется сказать, что Нотр-Дам-де-Пари называют сердцем Франции, и что именно перед ним находится нулевой километр, от которого отмеряют расстояние всех французских дорог. Поэтому его нельзя заменить. Поэтому он так важен. Но Феликс вряд ли поймет метафору, а сказать прямо Хенджин не может. — Пообещай, что сделаешь перерыв, — все, на что его хватает. Конечно, Феликс ничего не обещает.***
Ровно через две недели новость о посещении Феликса Недели моды в Париже разлетается по соцсетям. В этот день Хенджин пообещал навестить его в больнице. Его волосы снова белоснежно-белые, как снег, лежащий в Сеуле, на лице не видно ни единой веснушки, и Хенджину почти удаётся не поморщиться от силы разряда электрического тока, хотя от запаха жжёной плоти почти тошнит. Камень снова с треском катится с горы. Змея вгрызается в хвост. А бинт прорывает нож. Как и должно быть. Возможно, сердце Франции встретится с его сердцем. Он делает вид, что это не ломает ему хребет. Хенджин не знает, сколько еще сможет выдержать.