***
— Чего вы так уставились-то, а? — буркнул Кенрен, отводя глаза и почёсывая в затылке; с рдеющего кончика его сигареты на безупречно чистый, натёртый до блеска пол посыпался пепел — искры гасли в падении. — Ты видение, — отрывисто, но сдержанно произнёс-напомнил ему Годжун. — Ну уж извините, я болтливый призрак, — нахально ухмыльнулся генерал… бывший генерал Кенрен, бросая измятый окурок на пол и без капли стеснения растирая его в прах и пыль носком форменного сапога под пристальным взглядом Годжуна. — Вы мне теперь не командир, — и, как это часто бывало прежде, напоказ, с вызывающей почтительностью встал навытяжку и по-армейски лихо щёлкнул каблуками. — А я хотел бы сказать, что буду молчаливой галлюцинацией, но это же получится чистейший парадокс, — обманчиво мягко улыбнулся, выступая из зыбкой полутьмы, маршал… бывший маршал Тенпо, глухо постукивая деревянными подошвами шлёпанец и на ходу вытаскивая из кармана белого плаща нераспечатанную пачку сигарет. Зашуршала ободранная с неё плёнка, аккуратно скомканная и после засунутая обратно в карман. Тенпо наклонил голову набок и чуть прищурился, рассматривая Годжуна. — Почему? — глухо проговорил Годжун. — У себя спросите, — вместо ответа незло и слегка невнятно отозвался Кенрен, оскалился, демонстративно прикуривая от зажигалки вторую сигарету, нагло вытащенную прямо из рук у задумавшегося Тенпо, и снова стряхнул пепел на пол. — Это же ваш сон. — Ну-ну, Кенрен… — упрекнул его Тенпо.***
Годжун моргнул, сбрасывая сонное оцепенение. Яркий сумеречный свет струился в полуоткрытое окно, и в неверно мерцающем потоке кружились только редкие пылинки да редкие вишнёвые лепестки. Его можно было принять за табачный дым, но у него было ни цвета, ни запаха. И, конечно же, утром на полу его спальни не нашлось ни пепла, ни окурков, ни следов — только увядший вишнёвый цвет, который Нао вымел первым делом, извинившись за беспорядок.***
— Конзен, Конзен! Смотри, что я принёс! — ныл Гоку, размахивая пышным венком из ярких небесных цветов — во все стороны летели лепестки, усеивая траву вокруг. — Отстань, мартышка, — ворчал уткнувшийся в бумаги секретарь, не отрывая от них взгляда, и делал вид, что оказался под глицинией во дворе не по собственной воле. — Отстань, я сказал. — Конзен, ну посмотри-и-и… Цветущая глициния в этом видении пахла убаюкивающе сладко, как никогда не пахла для Годжуна наяву.***
Просыпаться по своей воле больше не хотелось. Утрами Годжун, разбуженный болью, подолгу смотрел в безупречно ровный белый потолок спальни — ни одной трещины или тени, ни единого изъяна, взгляду было не за что зацепиться, чтобы сосредоточить внимание. В назначенное время приходил Нао, привыкший к ежедневному ритуалу: обезболивающие снадобья, мытьё, одевание, прогулка, завтрак, кабинет. «Ты мечтал стать сиделкой при калеке? — как-то прямо спросил его Годжун, развернувшись, чтобы видеть глаза. — Когда вступал в Небесную армию?» В ответ Нао не по-уставному улыбнулся — кривовато, неловко. И проговорил: «Я солдат, господин Годжун. В этом нет бесчестья». Годжун давно бросил считать дни, но они продолжали проходить сквозь, отзываясь болью внутри. Болью в ушибленных при падении лёгких. Болью в напрасно сросшихся костях. Болью в пустой глазнице. Боль возвращалась через равные промежутки времени, и отмерять истекающий срок жизни можно было и по ней. Годжун уже и не помнил, что когда-то ему не было больно — просто не было, без лекарских ухищрений.***
Канзеон Босацу, поглощённая потоком дел, которые сама и создавала, стремительно носилась по Небесам в женской одежде, была там и здесь, рассыпая пепел от сигарет, теряя шпильки и заколки, роняя бумаги. Её видели повсюду — от зала для аудиенций императорского дворца до коридоров армейских казарм, но Годжун не ожидал увидеть её на пороге своего кабинета. — Трудишься? — насмешливо, хрипло и грубовато-отрывисто поинтересовалась Канзеон, как будто знала, над чем именно он трудится. — Да, — коротко ответил Годжун, почти не разжимая губ. Босацу целеустремлённо протопала босыми ногами к столу — походка у неё была что у солдата, — обошла Годжуна со спины, перегнулась через его плечо, с беззастенчивым любопытством заглядывая в его бумаги. Попытка спрятать мемуары была бы ребячеством, совершенно недостойным Главнокомандующего — пусть и почти отставного. Годжун медленно моргнул, шея у него задеревенела и спина закаменела, как всегда, когда он сталкивался с бесцеремонностью и беспорядком. А Милосердная к тому же, словно нарочно, встала слева — со стороны его отсутствующего глаза. От неё назойливо пахнуло крепким табачным дымом, терпким мускусом и застоявшейся водой из полного видений и лотосов пруда — сладковатой гнилью грёз и склизких корней. — Ну-ну, — хмыкнула Босацу над головой Годжуна, словно в ответ на его мысли, и наклонилась ниже — жёсткие вьющиеся волосы защекотали ему кончик уха. Неумолимые твёрдые пальцы грубо провели по щеке, с сухим пощёлкиванием цепляясь длинными ногтями за выступающие чешуйки на скуле. Канзеон резким движением убрала руку и неожиданно спросила: — Не жарко в драконьей шкуре-то? — Милосердная Канзеон хочет что-то сказать мне? — бесстрастно проговорил Годжун, не поворачивая головы. — Не жарко, значит, — удовлетворённо подтвердила Милосердная и выпрямилась, судя по тому, что её запах стал слабее. — А ты пиши, пиши. Она отступила и решительно зашагала к двери, но на пороге остановилась и, помедлив, резко обернулась: — Вот ещё что. Я не Джирошин, но скажу тебе за него: от снов нет средства, Годжун, — тонкие губы растянулись в безжалостной усмешке. — Не спрашивай его ни о чём. Это твои покойники.***
«Это твои покойники», — беспощадно звучало в его мыслях снова и снова эхом слов Милосердной. Годжун отложил перо, потёр правый висок, терзаемый накатившей головной болью, и, забывшись, дёрнул плечом — к головной боли добавилось напоминание о той боли, которая пыталась разодрать его на части, едва лишь действие снадобий ослабевало. Если бы только мёртвые были свидетелями их дел!..***
Довелось ему столкнуться и с живым напоминанием о том, что все они сделали. Принц Хомура шёл прочь от императорского дворца, пошатываясь и спотыкаясь, как слепой. Глухо звякала массивная цепь его кандалов. В опущенной руке Хомура сжимал знакомый Годжуну меч — он держал его за клинок, лезвие резало пальцы, по зеркальной заговорённой стали струилась яркая алая кровь и тяжёлыми каплями расплёскивалась на дорожке парка, но боли он, похоже, не чувствовал. Рукоять с кистями чертила в пыли извилистый след. Нао откатил кресло-каталку с дорожки, чтобы не помешать, и Годжун откинул назад голову, глядя на принца Хомуру, который его не увидел — вряд ли, наверное, сейчас он видел хоть что-нибудь. Разноцветные глаза на узком и бледном лице, измученном, но благородно-тонком, с жёсткой и печальной линией рта — это весь принц Хомура. Родич прошлого и нынешнего Императоров. Еретик. Существо, пригодное лишь для того, чтобы по локоть погрузить руки в кровь и грязь. Догонявший принца Хомуру Шиен, проходя мимо, замедлил шаг и поклонился Годжуну слишком учтиво и низко для мимолётного приветствия — с почтительностью, какой не заслуживал военный даже высокого ранга в негласной отставке, которому милостиво разрешили осквернить Небеса ещё одной, последней смертью — своей собственной. Годжун сжал губы: Шиена тоже зацепил мятеж, в котором он даже не участвовал. Ленты в пучке Шиена затрепетали, когда он распрямился и вновь бросился вслед принцу Хомуре — новому богу войны, заменившему того мёртвого ребёнка, который в самом конце выбрал пролить свою кровь, если оказалось нельзя не проливать вообще. Годжун до сих пор не мог сказать, какое решение было бы правильным. Мог ли он хоть что-то изменить?..***
Некоторые видения, во сне или наяву, не имели формы, но голоса… голоса были знакомы, и всё было похоже на жизнь, которая прошла — или которая придёт. — Если продолжишь заталкивать пустые пивные банки под сиденье, ты пожалеешь. — Вот же! Глаза на затылке у него, что ли! — И не туши окурки о борта. — Я есть хочу! — Заткнулись все!!! Песок и камни, ветер и пыль, оседающая на лице… и солнце, золотое, медное, над горизонтом — мир, объятый не обжигающим, не жгучим огнём. Там не было боли и холода, и не было одиночества.***
Милосердная Канзеон, привыкшая смотреть в лотосовый пруд, не сказала ему — Годжун догадался сам. Все его сны и видения — всё оттого, что он слишком пристально вглядывался туда — за грань, вслед ушедшим. Изредка казалось, он случайно задержался здесь, зря уцепился за тело, для которого душа уже была слишком тяжёлой ношей, нужно было разжать пальцы, как тогда, но после он делал усилие — и в его мемуары добавлялась ещё одна заполненная словами страница.***
В конце концов, с раздражением подумал Годжун… в конце концов, если Милосердная Канзеон, всеведущая, настолько заинтересована в том, чтобы он закончил свои мемуары, она могла и предупредить его. Она не могла не знать; очевидно, она решила, что это будет забавно. Жену для него выбрали родители — это был хороший союз двух достойных семей, спланированный в соответствии с расположением звёзд и политических фигур; проведя все положенные по традициям ритуалы и выждав положенный приличиями срок, Годжун отбыл в расположение Западной армии. Многие на Небесах так жили, не встречаясь столетиями, и Годжун не видел причины поступать иначе. Он и Мэйци с того дня обменивались письмами, написанными по правилам этикета: вежливые обращения, формальные вопросы о здоровье и делах, рассказы о родственниках, пожелания благополучия, — и Годжун не помнил, чтобы в последнем своём письме, записанном с его слов Нао и отправленном уже после мятежа, хоть как-то намекнул на своё состояние или неизбежное будущее. Но она стояла на пороге его кабинета — дева-птица в струящихся одеждах, изящная, как нефритовая статуэтка, безупречная, как её письма. — Годжун… И он увидел, что у неё дрожат губы и ресницы, и глаза блестят, впервые заметил, что она — живая, насколько умеет, что она, возможно, ждала, когда он напишет, и этикетные строки, выведенные в этот раз чужой рукой, её взволновали. Годжун дёрнул углом рта: поздно, для них — поздно. — Я не могу встать, чтобы приветствовать вас как положено, моя госпожа. Но смею заверить, это продлится недолго и на ваше положение не повлияет. Я оставлю распоряжения. Уезжайте. — Так, значит, вы всё уже решили, супруг мой? — тихо произнесла она, опуская глаза. — Женщине вашего происхождения и положения не пристало посвящать дни и ночи уходу за калекой. — Даже если я захочу?.. — Если вы захотите, — бесстрастно произнёс Годжун, — я поставлю в известность вашу мать. Полагаю, она сможет убедить вас, что правильно и достойно. Мэйци вышла, унося с собой непролитые слёзы, и Годжун, дождавшись, когда стихнет лёгкий шелест её шагов, вызвал к себе Нао: «Проследи, чтобы она не встретилась с Милосердной Канзеон».***
— Ты гадаешь, что произойдёт раньше: ты допишешь или ты не сможешь подняться с постели, — Канзеон прикурила и ткнула сигаретой в мемуары на столе, наклонилась над ним. Годжуну на мгновение померещилось, что сейчас она с долгим вздохом выпустит дым ему в лицо… но Милосердная отвернулась. Струйка дыма, покинувшая её тонкие губы, рассеялась в душном нагретом воздухе, наполнявшем кабинет Годжуна — с недавнего времени Нао стал оставлять на день жаровню, полную углей. Живое тепло покидало тело, постепенно, но неумолимо, пальцы леденели, с трудом удерживая перо. — Милосердная Канзеон тревожится, что не прочтёт законченную историю?.. — Помни, с кем разговариваешь, — оборвала его Канзеон. — Я прочла твою историю. Она фыркнула — с клубами сигаретного дыма — и стремительно вышла. «…можно изменить судьбу, Годжун, — позднее сказала она во время случайной встречи в коридоре императорского дворца. — Нельзя изменить последствия».***
Катится, катится колесо сансары по ухабистой земной дороге — и его уже не остановить. Должно быть, именно это имела в виду Милосердная. Годжун закашлял, судорожно дёргаясь, выхаркнул на ладонь сгусток тёмной крови. Резко и сильно закружилась голова, и он, забывшись, опёрся на стопку подготовленных Нао чистых листов, а когда головокружение наконец прошло, откинулся на спинку кресла и долго рассматривал на белоснежной бумаге багровый отпечаток своей руки, в котором отчётливо были видны малейшие прожилки линий ладони. Линия жизни оказалась предсказуемо короткой — и почему раньше он не обращал внимания?.. Годжун сосредоточенно посмотрел на неё и подрисовал чернилами — рука, внезапно ослабев, соскользнула, линия оборвалась только вместе с листом. Его труд был почти окончен; в окно залетали лепестки вишни.***
Под самым окном кабинета Годжуна остановились, негромко и неторопливо переговариваясь, два солдата — судя по говору и смешкам, из Первого отряда Западной армии. — А в Нижнем мире весна-а-а… — вздохнул Гото, за которым скандалов, связанных с женщинами, числилось больше, чем за генералом Кенреном, и который, по упорным слухам, собрался жениться на девице из Нижнего мира. — На пикник бы сейчас с барбекю, — подхватил Ютэцу, который постоянно писал жалобы на скудный армейский паёк, даром что шириной был не про всякую дверь, а форму ему давно шили на заказ, потому что армейские портные никак не могли угадать с размером.***
Когда они замолчали и их шаги затихли вдали, Годжун неожиданно осознал, что смотрит прямо перед собой. Первый отряд Западной армии сгинул, будто его и не было, во время мятежа; и никого не осталось, только имена и не вытравленная до конца память. В Нижнем мире, где за летом следует осень, за осенью — зима, по заведённому порядку, Годжуну однажды довелось наблюдать пришедшую за зимой весну. Она была прекрасна.***
— Я принесу ужин как обычно, — Нао собрал остатки обеда на поднос и собирался было добавить углей в жаровню, но Годжун остановил его: не нужно. Ему не было холодно, и боль, которая в последнее время уже не прекращала терзать, в этот день ощущалась какой-то далёкой, словно потусторонней, не имеющей к нему отношения. «Ты знаешь, что это означает», — не преминула бы ткнуть его Милосердная, не настоящей шпилькой, выдранной из спутанных волос, так словесной. Он не знал, но понимал. Годжун дописал последнее предложение и аккуратно поставил точку. Отложил перо, смахнул с уголка страницы пару лепестков и перевернул стопку листов — осталось только переплести книгу, но сделать это можно и после. Позже… всё позже. Он опёрся на деревянную спинку кресла и медленно смежил веки на уцелевшем глазу. Он слушал: усилившийся ветер, точно такой же, как в тот день, бродил по кабинету, перебирал бумаги на столе тёплыми пальцами, и они шелестели, шуршали, как бурые сухие листья и жёлтая сухая трава под вишнёвыми деревьями Нижнего мира. Шелест медленно отдалялся. Шорох постепенно слабел. Прошлой ночью Годжун видел во сне, что вечно весенняя, вечно цветущая и вечно отцветающая, вечная небесная вишня вдруг снова осыпалась. До последнего лепестка — и только в почках на мёртвых чёрных ветвях, пугающе плотной паутиной затянувших бледное небо, незаметно зрел новый расцвет, терпеливо ждали своего часа новые цветы. И это был очень хороший сон. Угли в жаровне дотлевали, покрывшись слоем пепла.