Set me free

NC-17
Завершён
33
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
94 страницы, 31 388 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

Плацебо

Настройки
Дни сливались в однообразную, ватную массу. Они не имели ни вкуса, ни запаха, ни остроты. Это было существование в режиме ожидания, где главной целью было — не чувствовать. Не чувствовать ни страха, ни восторга, ни той леденящей пустоты, что зияла за границами обыденного. Я просыпалась не от крика или тяжелого дыхания, а от тупого давления в мочевом пузыре или от того, что одеяло сползало на пол. Первое, что я видела — идеально ровный потолок больничной палаты. Я шла на пост медсестры, брала таблетку, наливала в стакан воду. Она была безвкусной, прохладной, и глотала я ее с усилием, будто моё горло забыло, как это делать. Потом — маленькая, голубая таблетка. Она лежала на ладони, безобидная и уродливая, как хитиновый жучок. Я клала её на язык, и она оставляла горьковатый, химический привкус, который тут же смывался водой. После этого мир терял последние остатки объёма. Краски блекли, звуки приглушались, будто кто-то накрыл мою голову стеклянным колпаком. Я была в безопасности. И в невыносимой, оглушающей изоляции. И тогда вернулась Одри. Настоящая Одри. Сначала — звонки. Они раздавались в самое разное время, будто она металась, не зная, когда лучше позвонить, чтобы не спугнуть. Её голос в трубке был осторожным, выверенным, лишенным привычных интонаций. — Лэйн? Как ты? — Пауза. Я слышала её дыхание. — Нужно что-нибудь? Из магазина? Может, книги какие? В её вопросах не было настоящей тревоги. Была вежливость. Та самая, с которой обращаются к тяжело больному родственнику, о котором надо заботиться по долгу совести. Потом она рискнула на большее. Чашка кофе. Она выбрала кафе на другом конце города, безликое, с пластиковыми столиками и слишком ярким светом, эмблема которого была напечатана на стаканчиках. Я сидела напротив неё и наблюдала. Мои пальцы были обвиты вокруг горячего стаканчика, но я почти не чувствовала её тепла — таблетки делали тактильные ощущения приглушенными, будто я касалась мира через толстые перчатки. А она… я изучала её. Её пальцы, обхватывающие пластик. Они были живыми, настоящими. На ногтях — следы старого лака и лёгкая неровность, будто она их грызла в момент волнения. На мизинце левой руки — бледное пятно загара, оставшееся от лета, с неровными краями, как будто она снимала кольцо. Я искала изъяны, сбои в матрице, ту самую идеальную плавность движений, что выдавала мою воображаемую Одри. Но её рука чуть дрожала, когда она подносила кофе к губам. Она поправляла прядь волос, и это движение было немного нервным, неотточенным. Она была… обычной. Слишком человеческой. И её забота. Она была тёплой, как чашка чая в холодный день. Но это был тепло комнатной температуры. В ней не было того обжигающего, яростного огня, той готовности сжечь себя дотла, что светилась в глазах моей галлюцинации. Та Одри была моим рыцарем, моим единственным светом в кромешной тьме. Эта — была подругой, которая переживала и старалась помочь, но у которой была своя, отдельная от меня жизнь, свои тревоги и свои границы. И глядя на неё, на эту реальную, дышащую, немного уставшую девушку, я чувствовала странную, извращённую потерю. Тоску по призраку. По той, что была частью моего безумия, частью моего кошмара, а значит, и частью меня самой. Та Одри понимала меня без слов, потому что была порождением моего разума. Эта — сидела напротив и старалась, и пропасть между нами была шире и глубже, чем любая пропасть из моих снов. Я оплакивала ту, идеальную, безумную преданность. И мне было стыдно. Стыдно за эту мысль, за эту невыносимую червоточину благодарности, смешанной с горьким разочарованием. Она улыбнулась мне, и в её улыбке была надежда и неуверенность. — Кофе ничего, да? Я кивнула, сделав глоток. Он был горьким и безвкусным. Как и всё в моей новой, безопасной жизни.

***

Выписали. Словно вытолкнули из стерильного кокона обратно в мир, вручив на прощание увесистый пакет с таблетками и распечатанными рекомендациями. Бумага была гладкой, холодной, пахла чужим принтером. Я сжимала ее так сильно, что пальцы побелели, ощущая эту хлипкую преграду между мной и тем, что ждало снаружи. Дверь больницы захлопнулась за спиной, и мир обрушился. Не метафорически. Физически. Он ударил по всем органам чувств сразу, грубый, яростный, слишком яркий, слишком громкий, слишком пахучий. Звук. Не приглушенный гул больничных коридоров, а оглушительная какофония. Визг тормозов, от которого сжимались зубы. Рев мотора грузовика, прокатывающийся по костям. Чей-то смех — неистовый, колючий, впивающийся в кожу. Даже шелест листвы под ногами казался навязчивым, слишком отчетливым шепотом. Свет. Солнце. Оно не согревало. Оно резало. Слепило, пробиваясь сквозь редкие облака, заставляя зажмуриваться. Отблески на мокром асфальте, на стеклах машин, на луже у обочины — каждый был крошечным ножом, вонзающимся в сетчатку. Тени были слишком черными, густыми, зловещими. Запах. Это было хуже всего. Стерильная больничная белизна сменилась кислотным коктейлем. Едкая сладость выхлопных газов, въедливый дух перегара из подворотни, грибная сырость от мокрой земли, приторный аромат готовящейся выпечки из соседней кафешки — все это смешалось в тошнотворный состав, от которого першило в горле и кружилась голова. Я стояла, опустив голову, и дышала ртом, маленькими, прерывистыми глотками, пытаясь фильтровать этот ядовитый воздух. Мое тело, отвыкшее от такой атаки, дрожало мелкой, неконтролируемой дрожью. Ноги были ватными, подкашивались. Я чувствовала каждый шов на своей одежде, каждую складочку на носках. Казалось, кожа снята, и все нервные окончания оголены, обнажены для этого безжалостного мира. И самое главное — отсутствие стен. Пространство вокруг было бесконечным, пугающе открытым. Небо — огромным, давящим куполом. Не было знакомой палаты с ее четырьмя стенами, которые, как костыли, поддерживали мое шаткое «я». Теперь мне предстояло держать его самой. И я чувствовала, как оно растекается, тает, как кусок сахара под ливнем. Я судорожно сглотнула, ощущая во рту привкус той самой больничной бумаги и страха. Пакет с таблетками был моими новыми, невидимыми стенами. Химическим барьером между мной и реальностью, которая казалась куда более враждебной и чужеродной, чем любой кошмар. Сделав шаг, я почувствовала, как гравитация стала другой — ненадежной, обманчивой. Асфальт под ногами плыл. Это был не возврат к жизни. Это было изгнание. Изгнание из убежища, каким бы ужасным оно ни было, в мир, который больше не был мне домом.

***

Кабинет психотерапевта, которого нашла Одри, был слишком чистым, слишком тихим, словно здесь не жили, а стерилизовали мысли. Белые стены, на которых не висело ни одной картины, поглощали звук и взгляд, не оставляя сознанию крючка, за который можно зацепиться. Мягкий, без теней и бликов, свет лился из невидимых источников, делая время суток неопределённым, а пространство — вневременным. Даже диван, обтянутый тканью нейтрального серого оттенка, был на удивление неудобным — не слишком мягким, не слишком жёстким, словно его единственной функцией было поддерживать тело в нейтральной позе, не отвлекая на физические ощущения. А он, доктор, был идеальным дополнением к этому интерьеру. Человек с почти отсутствующим лицом. Черты его были правильными, но лишёнными какой-либо истории, как манекен в витрине. Его улыбка, когда он меня встретил, была вежливым изгибом губ, не затронувшим глаз. Его взгляд был внимательным, но пустым, как у сканера, считывающего штрихкод. Он не излучал ни тепла, ни осуждения, лишь холодную, клиническую проницаемость. В его присутствии я чувствовала себя не человеком, а экспонатом, редким и сложным случаем, помещённым под стекло. — Опишите ощущения перед эпизодом, — его голос был ровным, бархатистым, лишённым каких-либо вибраций. Он не резонировал в груди, а просто заполнял тишину. Я пыталась подобрать слова. Как описать тот леденящий восторг, когда пальцы ангела сомкнулись на моей руке? Как передать чувство падения, которое было не страшным, а… предопределённым? Я говорила о холоде, о тянущей силе, о шепоте пустоты. Он кивал, и его кивок был мерным, как тиканье метронома. — Что вы видите? Детали. «Он был прекрасен, — хотелось сказать мне. — Пугающе, неестественно прекрасен. Его красота была раной на лице мира». Но вместо этого я выдавливала: «Высокий мужчина. Белые волосы. Голубые глаза. Крылья». И с каждым словом могучий, вселяющий благоговейный ужас образ в моей голове блёк, рассыпаясь на составляющие, как труп на анатомическом столе. «Крылья» — звучало как биологическая аномалия. «Голубые глаза» — просто пигментация радужки. — Чувствуете ли вы страх? Или что-то ещё? Что я чувствовала? Благоговение. Тоску. Чудовищную, всепоглощающую жажду шагнуть в ту пропасть, потому что она звала меня домой громче, чем когда-либо звала эта, так называемая, реальность. Но как выразить это на языке, который признаёт лишь базовые эмоции? «Страх» был самым простым, самым удобным ярлыком. Я кивнула. «Да. Страх». — Были ли в семье случаи психических расстройств? И тут моя история, моя личная мистерия со своими пророками и безднами, окончательно низводилась до уровня медицинской карты. «Пропасть» превращалась в «пространственную дезориентацию». «Ангел» — в «сложную визуальную галлюцинацию». «Цикличные ложные пробуждения» — в сухое, бездушное «нарушение архитектуры сна». Я говорила, и мои слова, выстроенные в логическую цепочку диагноза, казались мне предательством. Предательством по отношению к тому, что я пережила. Я выдавала тайны своего внутреннего мира, а он, этот человек с отсутствующим лицом, аккуратно раскладывал их по пробиркам, подписывал и убирал в картотеку. К концу сеанса от величественного и ужасающего собора моих видений осталась лишь аккуратная груда разобранных кирпичиков. И я сидела посреди неё, чувствуя себя опустошённой, опозоренной и невыносимо одинокой. Он дал мне название моей болезни, но отнял смысл моего страдания. Таблетки стали моей новой пищей. Две белых утром, маленькие, меловые крупинки. Они таяли на языке, оставляя горьковатый, химический привкус — словно я проглатывала крупицы искусственного спокойствия, крошечные дозы отрешенности. Они входили в меня, и я почти физически чувствовала, как по венам разливается не тепло, а прохладная, безразличная волна. Она гасила внутренние вибрации, сглаживала нервные импульсы, превращая мою психику в ровную, безжизненную гладь. А вечером — одна синяя. Она была больше, гладкая, обтекаемая, как капсула с забытьем. Это была крошечная, но гарантированная амнезия. Страховка от снов. Погружаясь в сон, я уже знала — не будет ни пропастей, ни крыльев, ни Его лица. Будет лишь густое, черное ничего, из которого я вынырну утром с пустой головой и тяжелыми веками. Они медленно, но верно вымывали из меня краски. Мир не просто тускнел — он становился приглушенным, как старый телевизор с убавленной до минимума громкостью. Звуки доносились будто из-за толстого стекла: смех на улице был не заразительным, а просто шумом, музыка — набором ритмов без мелодии, даже голос Одри терял свои эмоциональные обертоны, становясь ровным фоном. Запахи стали плоскими: кофе пах просто горечью, дождь — сыростью, духи Одри — сладковатой химией. Я ела, и пища была текстурой без вкуса, я касалась предметов, и они были просто твердыми или мягкими, холодными или теплыми. И самое главное — я перестала чувствовать Его. Тот леденящий холодок присутствия, что раньше скользил по коже, словно прикосновение осколка льда к незажившей ране. То ощущение, что за спиной, в самом воздухе, кто-то дышит с тобой в унисон. Оно исчезло. Сначала его отсутствие было оглушительным, как внезапно наступившая тишина в грохочущем цеху. Я ловила себя на том, что вглядываюсь в углы комнаты, прислушиваюсь к тишине, выискивая знакомую щемящую ноту. Но её не было. Была пустота. Безопасная, стерильная, предсказуемая пустота. Иногда, перед самым сном, на грани сознания, мне чудился отголосок — не образ, не звук, а смутная тень того, что когда-то было страхом и благоговением одновременно. Но синяя таблетка уже делала своё дело, и тень таяла, не успев обрести форму. Я просыпалась утром с ощущением потери, но не могла вспомнить, что именно потеряла. Это было похоже на то, как если бы из моей памяти аккуратно вырезали самую важную, пусть и самую страшную, главу, оставив лишь ровный шов на месте прошлого. Я была целой. Я была функциональной. Я была спокойной. И я была пустой. Как красиво упакованная коробка, в которой ничего нет. Одри была счастлива. Её счастье было таким плотным, таким осязаемым, что я почти чувствовала его физически — тёплым, тяжёлым одеялом, которым она пыталась укрыть нас обеих. Оно светилось в её улыбке, когда она приходила ко мне, и звенело в её голосе, таком лёгком, без прежней металлической нотки напряжения. — Видишь? — говорила она, заваривая на моей кухне кофе. Аромат, когда-то будораживший, сейчас был просто запахом. — Ты совсем другая. Спокойная. Она протягивала мне кружку, и её пальцы, тёплые и живые, на секунду касались моих — холодных, почти нечувствительных. В её глазах плескалось облегчение, и я видела в них своё отражение: бледное, ровное, без тени той лихорадочной искры, что пугала её раньше. Она не понимала. Она видела отсутствие паники, ровное дыхание, способность сидеть на лекции, не вглядываясь в каждую тень. Она видела тихую, послушную девушку, которая больше не вздрагивала от скрипа дверей и не вглядывалась в потолок с безумным вопросом в глазах. И она думала, что это — исцеление. Она не видела, что вместе с паникой из меня ушла жизнь. Та паника была уродливой, рваной, кровавой раной, но она была живой. Она была доказательством того, что я что-то чувствую — пусть и адскую боль, пусть и всепоглощающий ужас. Теперь рана зарубцевалась, оставив после себя гладкий, бесчувственный шрам. Я была спокойна, как болото, в котором не проплывёт ни одна рыба. Я была ровна, как лист бумаги, на котором никто не решился сделать ни единой пометки. Раньше, даже в самые тёмные дни, во мне тлел огонь — дикий, опасный, готовый спалить всё дотла, но огонь. Теперь его не было. Его затушили таблетками, засыпали песком терапевтических практик. Одри радовалась пеплу, принимая его за чистый, ровный пол. Когда она смеялась, я пыталась отыскать в себе эхо её смеха — отклик, резонанс. Но внутри была только тишина. Глухая, безэховая камера. Я могла улыбаться в ответ, кивать, даже шутить — но всё это были заученные движения, действия робота, чью душу извлекли и заменили тикающим механизмом. Она была счастлива, что я «вернулась». А я смотрела на неё из-за толстого, невидимого стекла своего химического спокойствия и понимала, что та, настоящая я — та, что видела ангелов и бездны, что чувствовала мир острее лезвия, — та я не вернулась. Она осталась там, в тех кошмарах. А здесь, с Одри, за столом с двумя кружками кофе, сидела лишь её бледная, удобная копия. Призрак, которого все рады были видеть, потому что он больше никому не угрожал. И самое страшное было в том, что я смотрела на сияющее лицо подруги и чувствовала не благодарность, а тихую, ядовитую зависть. К её способности чувствовать. К её живому, неотредактированному таблетками горю и радости. Она дышала полной грудью, а я лишь вспоминала, каково это — дышать. И вот тогда, в этой медикаментозной тишине, я почувствовала это. Не видение. Не голос. А ощущение. Глухую, далекую ярость. Она пришла не извне, а родилась в самой глубине моего онемевшего нутра, как пузырь воздуха, поднимающийся со дна заброшенного колодца. Это была не моя ярость. Она была чужой, древней, безликой, но направленной исключительно на меня. На мою слабость. На мое предательство. Я замерла, и слюна во рту вдруг стала густой и вязкой. Горло сжалось, стало невозможно глотать. Сердце, привыкшее за последние недели к ровному, скучному ритму, вдруг сорвалось с цепи и сделало один-единственный, оглушительный удар — громовый раскат, отозвавшийся эхом в висках и отдавшийся глухой болью в основании черепа. Казалось, этот звук был слышен по всей квартире, он разбивал хрупкое стекло моего спокойствия. «Нет, — пронеслось в голове тонкой, испуганной ниточкой. — Только не снова. Это просто память. Отголосок. Паника. Сейчас пройдет». Я медленно, с трудом, будто мои позвонки были кусками ржавого металла, повернула голову и окинула взглядом комнату. Мой взгляд скользил по знакомым предметам, выискивая зацепку, подтверждение реальности. Пустая прихожая, где на вешалке висел одинокий плащ. Приоткрытая дверь в гостиную, за которой виднелся край дивана. Ничего. Ни шевелящихся теней, ни расплывающихся контуров, ни дрожи в воздухе. Все предметы стояли на своих местах, твердые, незыблемые, заземленные в этой реальности. Но Присутствие никуда не делось. Оно не нуждалось в видимых формах. Оно висело в воздухе, как миазм, как сладковато-гнилостный запах, которого на самом деле не было. Оно было в тиканье часов на стене — каждый щелчок отдавался в висках навязчивым, зловещим стуком, отсчитывающим последние секунды моего затишья. В мерцании экрана моего телефона, где застыло уведомление от Одри. В далеком, приглушенном гудке машины за окном — этот звук рвал тонкую, натянутую пленку нормальности, словно коготь. «Ты предпочла клетку», — прошептало что-то внутри меня. И тогда по спине, от самого копчика, медленно, с почти чувственной, невыносимой нежностью, проползло то самое, забытое ледяное прикосновение. Оно было тоньше паутины и острее бритвы. Оно не касалось кожи — оно проходило сквозь нее, сквозь мышцы, добираясь до позвоночника, до самых костей, вымораживая их изнутри. Это был не холод температуры, а холод пустоты, абсолютного нуля, где нет ни света, ни жизни. Дыхание перехватило, в груди застыл комок ледяного воздуха. Таблетки, сеансы терапии, заботливые слова Одри — все это рассыпалось в прах, превратилось в жалкий пепел за одно мгновение. Картонная подложка моего безопасного мира, который я так старательно выстраивала, прогорела, и сквозь нее проступал старый, жуткий, единственно верный рисунок истины. Он не ушел. Он ждал. Ждал, когда я расслаблюсь, когда поверю в свое жалкое, купленное таблетками исцеление, когда опущу химический щит. И теперь, когда я была беззащитна как никогда — не потому, что была измождена кошмарами, а потому, что разучилась быть настороже, — он просто дал о себе знать. Легким, почти ласковым прикосновением. Тихим, насмешливым вздохом в пустоте. Напоминанием о том, Кто здесь на самом деле хозяин. Я стояла, вжавшись в стену, и не могла пошевелиться, пока это ледяное пятно на спине медленно не растаяло, оставив после себя не боль, а память. Память о его существовании. Воздух стал густым и тяжёлым, словно его можно было резать ножом. Каждый вдох требовал усилия — короткий, прерывистый спазм диафрагмы, будто лёгкие отказывались принимать эту отравленную, наполненную незримой угрозой атмосферу. Я пыталась поймать взглядом хоть что-то — мелькнувшую тень, мимолётный силуэт в периферийном зрении. Но комната была пуста и невыносимо, издевательски нормальна. Чашка с недопитым чаем стояла на столе, на дне — коричневатый осадок, похожий на илистые отложения в моей собственной душе. Крошки от печенья на тарелке, разбросанные небрежной рукой. Клетчатая скатерть, чуть сбитая набок, одна складка глубже другой. Всё было на своих местах, всё было знакомо, реально, приземлённо, и от этого осознания становилось только страшнее. Я провела языком по нёбу. Оно было шершавым и сухим. Может, мне показалось? Может, это просто сбой, отголосок, последние судороги уходящей болезни, фантомная боль ампутированного безумия? Я почти ухватилась за эту соломинку, почти позволила себе в неё поверить. Но тогда почему волосы на моих руках всё ещё стояли дыбом, будто по коже пробежал разряд статического электричества от прикосновения к чему-то нездешнему? Почему спина была влажной от липкого пота, пропитавшего тонкую ткань пижамы, хотя в комнате было прохладно? Почему каждый нерв, каждая клеточка моего тела били в набат, передавая по цепочке один-единственный, панический сигнал об опасности, которую глаза увидеть не могли, но всё существо — ощущало с животной, неоспоримой ясностью? Силы окончательно оставили меня. Я медленно, как подкошенная, соскользнула по стене на пол. Паркет оказался обжигающе ледяным даже сквозь ткань пижамных штанов. Я обхватила колени руками, вжав подбородок в коленную чашечку, и попыталась дышать глубже, ровнее, как меня учили на терапии. «Вдох на четыре счёта, задержка, выдох на шесть». Дыхание срывалось, было рваным и поверхностным. «Это просто тревога, Лэйн, — заставила я себя думать, сжимая веки. — Она пройдет. Это просто химия. Сосредоточься на предметах.» Лампа. Настольная, с жёлтым, чуть пыльным абажуром, на котором застыли замысловатые узоры из мёртвых мошек. Часы. Стрелки показывают без двадцати девять. Вечер. Скамейка за окном. Пустая, освещённая тусклым фонарём, и на её сиденье лежит одинокий пожухлый лист. Моя собственная дрожащая рука. Бледная, почти прозрачная, с синеватыми прожилками вен, проступающими под кожей. Тень от вазы на столе. Длинная, растянутая, уродливо искажённая падающим светом. Тень. Я уставилась на неё, и дыхание снова замерло. Она лежала неподвижно, абсолютно обыкновенная тень от абсолютно обыкновенной вазы. Но моё сердце, только-только начавшее успокаиваться, снова забилось чаще, бешено и неровно. А что, если она сейчас шевельнётся? А что, если её контуры начнут плавиться, вытягиваться, превращаться во что-то иное, с зубами и когтями? Я впилась в неё взглядом, не моргая, пока в глазах не потемнело от напряжения и не поплыли зелёные круги. Она не двигалась. Она была просто тенью. Но страх от этого не ушёл — он кристаллизовался, стал твёрдым и холодным, как камень в моём желудке. И всё же Присутствие никуда не делось. Оно не нуждалось в зримых образах. Оно висело в воздухе, как тягучий, незримый дым, пропитывая собой всё вокруг. Оно было в тиканье часов, которое теперь казалось обратным отсчётом до взрыва. В гуле холодильника на кухне, похожем на отдалённый, голодный рык зверя из тёмной пещеры. Оно было в самой тишине, которая внезапно стала громкой, плотной, налитой невысказанной угрозой, словно перед ударом грома. Я прижала ладони к ушам, пытаясь заглушить этот нарастающий, давящий внутренний гул, этот вой сирен в моей голове. Но он шёл не извне. Он был у меня в черепе, рождённый моим собственным, предавшим меня разумом. Тихий, настойчивый шепот, в котором не было слов, только чистое, безобъектное ощущение. Ощущение взгляда. Взгляда, который видел меня насквозь, видел мой жалкий, тщетный страх, мои детские попытки спрятаться за словами психотерапевта и горсткой химии, и… наблюдал. С холодным, безразличным, почти скучающим любопытством, с каким ребёнок может наблюдать за муравьями, которых вот-вот раздавит. Слёзы текли по моему лицу беззвучно, горячие и солёные, оставляя на коже ощущение ожога. Я плакала не от страха перед призраком или демоном. Я плакала от предательства. Глубокого, окончательного предательства моего собственного разума, который снова, вопреки всем обещаниям и усилиям, распахнул двери этому кошмару. Предательства моего тела, чьи нервы и кожа ощущали то, чего, по всем законам логики, не могло быть. Предательства того тихого, серого, но хоть как-то безопасного мира, который у меня украли в один миг, вернув меня в ад, из которого, как оказалось, нет выхода. Я вспомнила лицо психотерапевта. Его спокойные, уверенные глаза, его мягкие, размеренные жесты. «Галлюцинации отступят, Лэйн. Ваш мозг научится отличать реальность от вымысла. Мы поможем вам провести границу.» Ложь. Горькая, слащавая, удобная ложь. Вся эта профессиональная уверенность, все эти методики и разноцветные таблетки — всё это было жалким, детским лепетом перед тем, что я чувствовала сейчас. Это не было вымыслом. Это была иная реальность, более настоящая, более фундаментальная, чем эта комната, этот пол подо мной, это моё собственное дрожащее тело. Она не подчинялась их учебникам и рецептам. Она просто была. Я просидела так, не зная, сколько времени прошло. Пока ноги не затекли и не заныли, а слёзы не высохли на щеках, оставив после себя стянутую, солёную, раздражённую кожу. Давление в воздухе постепенно, почти неохотно, ослабевало. Тяжесть, давившая на плечи и грудь, отступала, словно невидимая сущность, насытившись моим страхом и отчаянием, медленно и нехотя отползла обратно в свои тени. Гул в ушах стих, сменившись оглушительной, звенящей пустотой, от которой закладывало уши. Я подняла голову, упираясь затылком в прохладную стену, и уставилась в потолок. В глазах плавали тёмные пятна. Рука сама, почти без моего участия, потянулась к карману пижамы, где лежал блистер с таблетками. Я вытащила его. Пластик был тёплым и влажным от тепла моего тела. Я сжала его в кулаке, и послышался тихий, угрожающий хруст — хрупкие капсулы готовы были лопнуть под давлением. Они были бесполезны. Как аспирин против раковой опухоли, проросшей метастазами в самое нутро. Ты можешь заглушить боль, сделать её фоновым шумом, но не остановить рост чужеродной ткани, что уже стала частью тебя, что плетёт свою сеть в твоём мозгу и пьёт из тебя жизнь. Таблетки были пластырем на гниющей ране. А рана, как оказалось, была куда глубже и страшнее, чем я могла предположить.
Примечания: