***
Тайная комната. Поттер. Мерлин, только этого не хватало. Я слышал слухи. Конечно, слышал. С каждым днём их становилось всё больше — о шорохах в трубах, о странных тенях в коридорах, о голосах. И каждый раз, когда очередной ребёнок оказывался «временно обездвиженным» и с глазами, полными ужаса, я чувствовал, как во мне нарастает что-то первобытное. Гнев? Нет. Бессилие. То самое, с которым мы все живём с войны — когда знаешь, что угроза рядом, но не можешь ткнуть в неё палочкой, потому что она без лица. И, конечно, Поттер. Наш золотой мальчик. С его вечно нахмуренным лбом, вечным желанием спасать и вечной, чёрт возьми, тенью на спине. Он что-то знает. Он всегда что-то знает. Уж слишком часто он оказывается в нужное — или ненужное — место в нужный момент. Слишком часто его глаза смотрят, будто он видит то, что другим не положено. Слишком часто рядом с ним всё горит. Я не верю в совпадения. И уж тем более не верю в «везение». Потому когда он мелькнул в коридоре той ночью, слишком тихо, слишком целеустремлённо, я сразу понял — снова что-то затеял. И этот взгляд — будто прощание. Будто он уже идёт туда, откуда не возвращаются. И знаете что? На миг я понял его. Потому что, возможно, я бы тоже выбрал смерть, если бы каждый день ходил по этим стенам, зная, что в них прячется нечто, что убивает. Что убивает не только тела — но и веру. Я опёрся лбом о холодный камень стены. Закрыл глаза. И вот в этой тишине — безвременной, чернильной — почувствовал, как всё внутри меня снова сжимается в тот самый узел, который я не могу развязать уже много лет. Дамблдор ушёл. Тайная комната открыта. Дети в опасности. Министерство шепчет. Локхарт полирует своё эго, подставляя нас. И я — втянут в это всё по горло. Не как герой. Не как лидер. А как человек, которого всё это задевает слишком глубоко, чтобы оставаться равнодушным. Который стоит перед выбором: остаться — и сгореть. Или уйти — и предать. А где-то там, среди всех этих клятв, масок и обязательств, — она. Девчонка, которая знает, как пахнет боль. Которая держит свою вину, как я держу свою, — в горле, в венах, в каждом шаге. Которая не должна была стать для меня тем, чем стала. И всё-таки — стала. Я развернулся. Возвращаться не хотелось. Но и остаться — тоже не было сил. Я знал: эта ночь — не последняя. И скоро всё сорвётся с цепи. А я должен быть готов. Потому что, когда Тайная комната откроется по-настоящему… выбирать будет некогда. И мне придётся стать кем-то, кем я давал себе клятву больше не быть. Третий час ночи. Я брёл обратно. На грани. Ни черта не успокаивает — ни тишина, ни холод камня, ни темнота, которой пропитан каждый проклятый закоулок Хогвартса. Всё гудело внутри. Как будто кто-то тянул жилы, выжимал нервы, будто я был не человеком, а сосудом для ярости. И я знал, откуда это. Отовсюду. От этих детей. От Поттера, вечно пропадающего на грани гибели. От Дамблдора, что просто ушёл. От этих бродящих инспекторов, что роются в наших жизнях, как в грязи. И от неё. От Люминорм. От того, как она смотрела, как молчала, как дышала рядом — и я не имел права коснуться. Не имел права даже думать. И от себя самого, потому что всё это уже слишком. И вот в этом состоянии — в этом чёртовом тумане, где я бы, клянусь, ударил кого угодно за одно неосторожное слово — я свернул в один из тёмных боковых коридоров. Просто чтобы не идти по основному. Чтобы не слышать шагов. Чтобы не врезаться ни в кого. И это была ошибка. Я не сразу понял, что слышу. Сначала — только тихий смешок. Невнятный звук, как будто кто-то пытается говорить сквозь поцелуй. Потом — лёгкий всхлип. И наконец — стон. Девичий. Я замер. И когда шагнул за угол — увидел их. Он. И она. Локхарт прижимал к стене старшекурсницу — шестой курс, когтевранка, если я правильно узнал. Её юбка была задрана почти до бёдер, его рука — на её талии, губы — на её шее. Она целовала его, как будто верила, что это любовь, а не дешёвое, унизительное самоутверждение. А он… он был весь в своей мании. Улыбка. Взгляд. Уверенность. Поза. Как будто ему принадлежит всё. Как будто он — Бог. Как будто он может. И я не помню, как подступил. Тело само решило. — Что, чёрт побери, ты творишь? — прошипел я. Он отпрянул. Медленно. Лицо — как у пойманного за руку, но с оттенком раздражённой снисходительности, как будто это не его застали, а мне должно быть стыдно за бестактность. — Северус, ради Мерлина… — начал он, — мы просто… — Замолчи, — сказал я. Спокойно. Ровно. Так тихо, что у самого в ушах зазвенело. Он замер. Девочка — побледнела. Она отвела глаза, поправила юбку, выскользнула из-под его руки. Пробормотала что-то о «домой» и исчезла почти бегом. Я не стал её останавливать. Она — жертва. Ослеплённая, глупая, но не виновная. А он… — Ты совсем с ума сошёл? — моё дыхание было рваным. Я чувствовал, как пальцы дрожат от злости. — В эти стены уже заползает зло, а ты трахаешь учениц, как будто здесь бордель, а не школа. — Я никого не «трахал», — его голос стал острее. — Мы оба взрослые. Это не ваше дело. — Моё дело — всё, что касается безопасности учеников. И когда ты лапаешь тех, кому не исполнилось семнадцати — это моё чёртово дело, Локхарт! — я не кричал. Я вырезал каждое слово, будто проклинал им. Он выпрямился. Снисходительность ушла. Осталось только раздражение и уязвлённое эго. — Ты всегда такой драматичный, Северус. Это просто флирт. Немного… привязанности. Девушки хотят внимания… — А ты хочешь власти, — перебил я. — И получаешь её, пользуясь их наивностью. Своей улыбкой. Своей вонючей славой. Но знай — если я ещё хоть раз увижу тебя рядом с кем-то младше тебя хотя бы на пять лет, я не вызову директора. Я выломаю тебе кости сам. Он шагнул ближе. — Ты угрожаешь мне? Я усмехнулся. Без радости. Без смеха. — Нет. Я тебе обещаю. И в этот момент я был спокоен. Чертовски спокоен. Я видел в его глазах: он понял. Что-то в моей позе, в голосе, в дыхании — говорило ему, что я не лгу. Что я и правда могу. И, возможно, даже хочу. Он молчал. Несколько долгих секунд. Потом отступил. Вытер губы. Смотрел так, будто хотел что-то сказать. Острое. Гадкое. Но не решился. — Я подумаю над вашим… советом, — выдавил он наконец. — Подумай быстро, — бросил я, разворачиваясь. — Потому что в следующий раз я не стану говорить. Я собирался уйти. Не глядя. Не оборачиваясь. И только спустя пару шагов позволил себе выдохнуть. Он пересёк черту. Я знал это. И знал — его ещё ждёт расплата. Но больше всего меня убивало другое: почему именно он мог позволить себе касаться, когда я — нет? И с этой мыслью я хотел вырвать себе глотку. Я уже уходил дальше. Уже давно отвернулся, вычеркивая его из поля зрения, как стирают грязное пятно со стола. В голове гудело — от ярости, от того, как я сдержался, от чувства, будто этого недостаточно. Я знал, он — гниль. Знал, что ещё повторится. Что если не сегодня, так завтра он вцепится в другую, младше, глупее, более слепую. Я уже шел прочь, как вдруг — голос. Противный, приторный, тянущийся за мной, как мерзкая слизь по подошвам: — Да ладно тебе, Снейп, — усмехнулся он, ни капли не стараясь скрыть тон, — сам-то, небось, уже отметился. Видно же — девка тебе по вкусу. Надо признать, вкус у тебя отменный. Фигурка у неё — просто загляденье. Я вот странный, знаешь, меня возбуждают такие. Гордые, колючие. А если ещё чуть сломать… Я даже не помню, как развернулся. Не осознаю, как оказался рядом. Всё расплылось, будто сознание отрезало, и тело стало машиной. Единственное, что я помню — его лицо. Лицо, искажающееся от боли. Хруст. Это был не удар. Это было возмездие. Я схватил его за запястье с такой точностью, с такой силой, что кости просто не выдержали. Под пальцами — движение, сопротивление, и потом резкий, острый звук, будто ломаешь палочку. Только не палочку — кость. Он закричал. Сдавленно, некрасиво. Глотка сорвалась, лицо побелело, глаза вылезли. Он осел у стены, держась за руку, выдыхая коротко, прерывисто, как будто ему не хватало воздуха. — Повтори, — тихо сказал я, наклоняясь, — ещё раз, тварь. Ещё раз ты посмеешь назвать её так. Ещё раз — и я вырву тебе язык. Понял? Он закивал. Часто. Глупо. Как мальчишка. Как щенок, которого прижали мордой к разбитому стеклу. — Это была… шутка… — выдавил он, скрежеща зубами. — Я не шучу, — прошептал я. — Смотри, как дышишь, Локхарт. Потому что если я ещё раз увижу, как ты дышишь в её сторону — ты будешь дышать через трубку. Я выпрямился. Медленно. Дыхание всё ещё рваное, пальцы дрожали от остаточного напряжения, но внутри… впервые за долгое время — тишина. Я развернулся и ушёл. Его стоны за спиной не остановили. Сдержанные, сквозь зубы, стиснутые — он не закричал вслух, потому что знал: это была не ярость. Это был приговор. Позже я скажу себе, что это была ошибка. Что я не должен был. Что это могло стоить мне всего. Но в тот момент… В тот чёртов момент… Я хотел боли. Я хотел, чтобы кто-то понял, насколько недопустимо касаться её даже словом. И если ради этого нужно было сломать кость — пусть. Пусть будет так.***
Я не должен был лезть в её разум. Не так. Не с такой силой. Не с таким намерением. Но я залез. И теперь — живу с тем, что увидел. Сижу в своих покоях, будто в собственной тени, и не могу выкинуть это из головы. Не могу отвлечься, не могу даже отвратиться — потому что всё, что я увидел в ней, слишком знакомо. До боли. До отвращения к себе. Светлая комната. Летний день. Голос девочки, смех — нежный, звенящий, как колокольчик. Волосы пахнут солнцем. Сестра — отражение. Близнец. Только светлая, ясная. Та, что не знала, как это — сдерживать магию, будто внутри тебя живёт зверь. И Элисия — рядом. Напряжённая. Уже тогда — опасная. Уже тогда чувствующая, что в ней что-то не так. И потом — ссора. Один крик. Один всплеск. И всё. Смерть. Я помню, как она дрожала. Даже внутри собственной головы — дрожала. Колени на ковре. Руки в крови. Плач не девочки — животный, разрывающий. Я увидел её такой, какой, возможно, не видел никто. Ни после. Ни до. И я… не остановился. Я прошёл туда. Я хотел понять, что она скрывает. А увидел то, что убивает её уже много лет. И ведь она не просто хранила это внутри. Она себя уничтожала. Медленно, методично. Шаг за шагом, взглядом за взглядом, словом, обращённым внутрь. Я читал её тексты, видел, какие формулы она выстраивала. И всё казалось — гениальностью. Но это был не гений. Это было саморазрушение, замаскированное под прогресс. Она почти додумала формулу зелья, которое стирает память и личность — до основания. Растворяет всё. Оставляет пустую оболочку. Я понял, для кого она его создавала. Не для других. Для себя. Чтобы забыть. Чтобы вычеркнуть. Чтобы перестать быть собой. Меня трясёт не от ужаса. От знакомства. Потому что я знаю, как это. Знаю, что такое видеть свои руки — и не понимать, почему они в крови. Знаю, что значит потерять человека, единственного, кто держал тебя за гранью. Я знаю, каково это — ненавидеть себя больше, чем кого-либо в этом мире. Она пошла дальше. Она не просто жила с этим. Она пыталась переписать свою личность. Стать холодной. Умной. Неприкасаемой. Стать идеальной оболочкой, в которой никто не найдет девочку, убившую сестру. Я смотрю в огонь. Он не даёт тепла. Он напоминает мне её глаза в тот момент. Когда она выдернулась из заклинания. Когда сорвалась. Когда закричала на меня, как зверь, которому снова сорвали кожу. Я заслужил каждое слово. Каждый взгляд. И всё же… я не жалею. Я должен был знать. Чтобы понять, кто она. Чтобы увидеть — ту глубину, из которой она возвращается каждый чёртов день. И с этого момента… я не могу смотреть на неё, как прежде. Это не просто ученица. Это — человек, который выжил после ада, и не потерял себя окончательно. Пока. Но висит на волоске. И я — тот, кто может или удержать, или добить. Снова. Как когда-то с Лили. Только в этот раз… я не позволю себе проиграть. Я не могу заснуть. Уже который час. Сижу в полумраке, облокотившись локтем о подлокотник кресла, и смотрю в огонь, будто в нем есть ответы, которых не найти больше нигде. Пламя трепещет — и каждый изгиб языка огня почему-то напоминает мне её. Наглое проклятие моего бессонного разума. Элисия. Имя, которое я старался не произносить. Даже про себя. Особенно — про себя. Она поселилась в моей голове, как яд, действующий медленно, сдержанно. Не убивая сразу, а выкрашивая изнутри всё, что я пытался строить годами — хладнокровие, сдержанность, контроль. Мои принципы рушатся не в схватке, не в проклятиях, не в словесной дуэли. Они рушатся — в тишине, когда я один, и весь мир сужается до одного воспоминания. До её взгляда. До её дрожащих пальцев, которые когда-то легли на край моего рукава. До её губ, которые я коснулся — и которых не могу забыть. Это не просто похоть. Это хуже. Потому что если бы это было только желание, я бы справился. Я умею справляться. Со страстью, с голодом, с телом — умею. Выучил наизусть ещё тогда, когда казалось, что весь смысл в том, чтобы не позволить себе чувствовать. Но с ней… я не чувствую себя защитником или хищником. С ней я — слаб. И это самое страшное. Потому что рядом с ней мои стены не падают — они трещат. Шрамами. Молчанием. Сном. А сны — я больше не в силах остановить. Мне снятся её плечи, освещённые тусклым светом. Волосы, слипшиеся от пота, разметавшиеся по моим простыням. Голос, чуть сорванный от крика, и шепот моего имени, вырывающийся с губ, как мольба. Мне снится, как её ногти царапают мою спину, как она смотрит на меня снизу вверх, с этим выражением доверия, от которого хочется бежать и остаться — одновременно. И я просыпаюсь, каждый раз, с дыханием, рваным и тяжёлым, с телом, в котором снова пульсирует жажда. Не только телесная. Нет. Гораздо хуже. Жажда быть в ней. Не просто в теле. В жизни. В уме. В том самом месте, где она прячет демонов. Я устал от этих ночей. От этих снов. От самого себя. И в этой изматывающей бессоннице — среди гнилых мыслей и несказанных слов — я вдруг вспоминаю. Один разговор. Когда-то, мельком, брошенный кем-то из преподавателей: «Она, кстати, старше остальных. Год потеряла… после какой-то трагедии». Тогда я не придал значения. Теперь понимаю. Они думали, она пропустила курс из-за болезни. Или переезда. Или других, более обыденных причин. А она… она в это время хоронила свою сестру. Она училась заново жить. Училась молчать, чтобы не выдать себя. Училась выживать, не умирая при этом полностью. Это знание прожигает сильнее любого сна. Всё становится на свои места: её отрешённость, зрелость, то, как она держит удар — и как не просит пощады. Та, кто уже прошла через смерть, не боится реплик Локхарта и тупых девичьих шепотов в коридоре. Но она боится себя. И, возможно, боится меня — потому что видит во мне то, что есть в ней. Тьму. Боль. Потенциал разрушения. Я встаю. Подхожу к зеркалу. Смотрю в глаза — собственные, усталые, затенённые. И сам себе не верю, когда шепчу: — Ты больше не контролируешь это, Снейп. Она старше своих сверстников не потому, что отстала. А потому что пережила то, что большинство не вынесло бы. И теперь я понимаю, почему её тело помнит прикосновения, но не даёт их. Почему её губы дрожали после поцелуя, а пальцы — сжимались, как у загнанного зверя. Она — не девочка. И никогда ею не была. И, возможно, именно поэтому я её хочу. Больше, чем должен. Больше, чем позволено. Больше, чем смогу себе простить. Я не выношу больше стен. Своих. Каменных. Душевных. Ни одни не спасают. Только давят. Часов, наверное, около двух. За окнами — мрак, густой, как декафония мыслей. Коридоры пусты, как и я внутри. Но я иду. Не зная, зачем. Просто потому, что если останусь в комнате — сойду с ума. Или вернусь в сон, где она снова дрожит у меня под рукой, снова смотрит с этим напряжённым, больным, острым взглядом, который ломает все чертежи морали. Каблуки глухо бьют по камню. Мантия скользит по ступеням. Всё вокруг дышит тишиной. Но я уже не дышу. Всё, чем я дышал, осталось на её коже. И я не сразу её замечаю. Она — тень, силуэт в проёме арки. Только свет факела цепляет волосы, отбрасывая золотистую дымку на шею. Я замираю. В груди — удар, не ритм. Слишком сильный, чтобы быть простым сердцебиением. Она тоже видит меня. Не делает шагов. Только смотрит. Молча. В глаза. Никто из нас не произносит ни слова. Я чувствую, как медленно наполняюсь… чем-то опасным. Горячим. Плотным. Как если бы всё желание, которое я задавливал в себе, припрятанное в слое сдержанности, начало прорываться сквозь кожу. Я не выдерживаю. Подхожу. Не быстро — нет. Медленно. Как будто каждая секунда на вес золота. Каждый шаг — разрешение. — Почему ты здесь? — спрашиваю глухо. Даже не надеясь на ответ. — Не могла спать, — её голос — как шелест. Как касание. — Ты? — Мне снилось, как ты… — я замолкаю. Ошибся. Я не должен был. Но она не отступает. Не моргает. Только делает шаг ближе. Один. — Как я что? Я смотрю на её губы. И вдруг — не могу. Я больше не могу притворяться, что не хочу её. Не её тела. А всего. Вздохов. Дрожи. Трепета. Шёпота на ухо. Ее согнутой спины под моей рукой. Её ногтей в моей коже. Её имени — хрипло, на выдохе, когда уже не сдержать. — Как ты дрожишь подо мной, — выдыхаю я. Слишком тихо. Но она слышит. Я вижу, как по коже пробегает мурашка. Как сжимаются пальцы. — Это был сон? - Её голос — низкий, выдохнутый, почти сорванный. Не вопрос. Не жалоба. Признание. Как ожог на внутренней стороне запястья. — Это стало пыткой. И тогда — она касается. Почти случайно. Тыльной стороной пальцев — моей кисти. Касание лёгкое, как шёпот. Но меня будто током бьёт. Не от магии. От неё. От этого проклятого сочетания холода её руки и жара под моей кожей. Я хватаю её запястье. Не резко. Не грубо. Но точно. Так, как не отпускают. И веду за собой. Коридор кажется бесконечным. Каждый шаг — как удар сердца. Никого. Только гул в ушах, как будто само здание затаило дыхание. Мы влетаем в пустой класс. Дверь. Защёлка. Щелчок. Темнота. Только один факел — и тот еле тлеет, как будто и он не решается вмешиваться. Я поворачиваюсь. Она — рядом. Слишком близко. И всё же — недостаточно. Я просто смотрю на неё. В глаза. В лицо, которое знаю до каждой линии. И всё же — как будто вижу впервые. Она молчит. Но дышит тяжело, неровно. Я вижу, как вздымается грудь под тканью рубашки, как пульсирует вены на шее. Вижу, как дрожат пальцы, прижатые к бедру, будто она сдерживает себя — или наоборот, готова сорваться. Я делаю шаг. Впритык. Она не отступает. Я не касаюсь. Пока. Только смотрю. Вдыхаю её — запах пыли, кожи, золы, чего-то запретного. Мы оба — на грани. — Скажи «нет», — хриплю. — И я выйду. Её взгляд вздрагивает. Она поднимает глаза. Медленно. В них — не позволение. Не согласие. В них — приказ. — Не смей останавливаться. И тогда я рвусь. К её губам. Резко. Жадно. Как голодный, которого держали взаперти слишком долго. Это не нежность. Это — нужда. Я вжимаюсь в неё всем телом, вжимаюсь так, как будто одного касания — мало. Слишком мало. Всегда будет мало. Она открывается подо мной, отвечает. Ртом. Языком. Стоном, который рвётся наружу, но гаснет в моих губах. Мы слипаемся — дыханиями, кожей, пульсом. Я захожу под её рубашку, пальцами по талии — кожа горячая, гладкая, и я дрожу, как будто это я — впервые. Это она заставляет меня забывать, кто я. Она цепляется за меня — пальцами в волосы, в спину, в ткань. Рвёт поцелуй, но не отдаляется — чтобы вдохнуть, чтобы застонать мне в губы. Её бёдра прижимаются к моим, и я чувствую её — через ткани, через всё. Она — горит. Там, внутри. Между ног. И это чувство проникает в меня, как яд, от которого не хочется лечиться. Её спина ударяется о стену, но она не стонет от боли — она втягивает меня ещё глубже. Пальцы срывают пуговицы, дыхание — уже не просто тяжёлое, а сорванное. Мы оба — дрожим. Не от холода. От того, сколько всего не было сказано. И теперь всё это — в поцелуях, в прикосновениях, в том, как наши тела требуют друг друга, как будто если сейчас отступим — рассыпемся. И я знаю: она тает подо мной. Но вместе с тем — она тонет в себе. В этом бездонном водовороте боли, желания, страха быть слабой. И я тону с ней. До самого дна. Без попытки спастись. Я срываю с неё пуговицы — одну за другой. Медленно. Намеренно. Моя рука дрожит, но не от неуверенности — от сдерживаемой жажды. Она всхлипывает, едва слышно, вжимаясь лицом в мою шею, как будто её не касается свет, только прикосновения. Каждый стон — как заклинание. Я хочу впитать её звуки, вписать их под кожу. Не просто трогать — помнить. Её тело под моими ладонями — горячее, напряжённое. Она дрожит, будто внутренне борется с тем, чтобы не сорваться. Но срывается. В каждом прикосновении. В каждом коротком вдохе. В том, как пальцы вцепились мне в волосы, будто боится, что исчезну, что уйду, что это — тоже окажется сном. Я опускаюсь на колени. Медленно, как в ритуале. Как в молитве. Мои губы касаются её живота — чуть выше пояса, там, где кожа особенно тонкая, чувствительная. Я целую её, осторожно, с благоговением и голодом одновременно. Слишком жадно, чтобы быть кротким. Слишком нежно, чтобы быть просто похотливым. Она запрокидывает голову, шепчет моё имя беззвучно, будто язык отказывается подчиняться. Её ноги чуть подгибаются — я чувствую, как они дрожат. Она стоит на грани. И я — её граница. Её точка невозврата. Я поднимаю глаза. Снизу. От её живота — к лицу. И вижу, как она не смотрит вниз. Как борется с собой, с приличием, со всем, что когда-то держало её в броне. Она то не дышит, то дышит слишком часто. Грудь вздымается, губы приоткрыты, щеки горят. Веки дрожат. Она будто бы вот-вот закричит — но держится. Такая… проклято гордая, даже сейчас. Даже когда я стою на коленях, как перед богиней. Мои ладони ложатся на её бёдра. Я чувствую их жар сквозь ткань. Медленно, почти мучительно, поднимаюсь снизу вверх — вдоль изгибов, по внутренней стороне. Там, где особенно чувствительно. Там, где она дергается даже от намёка на касание. Она вздрагивает, ногти вонзаются в мою спину, и я понимаю — она едва держится. Я не спешу. Я впитываю. Реакции. Как дергается её дыхание, как подрагивает живот. Как напрягается каждая мышца. Я вдыхаю её запах — соль, кожа, что-то терпкое, дикое, непокорное. Я учу её вкус. Как выучивают древние заклинания. Медленно. Навсегда. Без возможности забыть. Я хочу знать её всю. Каждую дрожь, каждый стон, каждую слабость, которую она прячет от мира, но не может — больше не может — скрыть от меня. Я хочу быть не тем, кто ломает её защиту, а тем, кто становится внутри этой трещины — тёплым, живым, незаменимым. Потому что сейчас — я весь в ней. Руками. Ртом. Взглядом снизу вверх, от которого у неё перехватывает дыхание. Потому что он кричит: ты моя. Не потому что я отнял. А потому что она сама отдала. Пальцы проходят выше, туда, где нежность заканчивается, где начинается дрожь. Она вскидывает голову — смотрит на меня сверху вниз. В этом взгляде нет осуждения. Там — страх и голод одновременно. Она не уверена, где именно мы сейчас: на грани преступления или молитвы. И я тоже. Потому что мы оба знаем: после этой ночи всё изменится. Не в словах. В телах. В том, как они запомнят друг друга. Когда мои пальцы касаются кромки её белья, она резко втягивает воздух. Напрягается. Замирает. Но это не отказ — это предчувствие. Она сжимается не от отвращения, нет — от дикого, вспыхнувшего между ног желания. Того, что уже не спрятать. Даже если молчать. Даже если не двигаться. Я опускаю голову. Ни за что бы не остановился. Ни за что бы не отказался. Я целую её ниже пупка. Один раз. Второй. Губами. Теплом. Легко. Почти целомудренно. Как будто просто благоговею. Потом ниже. И ещё. Жёстче. Не как раньше — не благоговейно. Грязно. Голодно. Жадно. Я рвусь к ней так, будто это единственный способ остаться в живых. Каждый поцелуй — с языком, с зубами, с тяжёлым, влажным дыханием. Она дрожит, вцепившись в мои волосы, сдавленно стонет, как будто не может больше держать себя в руках — но держит. Проклятая гордячка. Даже сейчас. Даже когда её бёдра раздвинуты, а мои губы — прямо там. Медленно, будто с благословения, я прижимаюсь к её внутренней стороне бедра. Кожу — обжигает. Меня — разрывает. Я чувствую её — запах, вкус, пульсацию под кожей. Я вдыхаю её, как если бы она была воздухом, без которого я больше не могу. — Хочешь, чтобы я остановился? — шепчу прямо на её кожу. Голос обжигает её кожу сильнее, чем язык. Сильнее, чем прикосновения. Она качает головой. Глухо. Судорожно. Как будто «нет» даётся ей с трудом, потому что любое слово сейчас — срыв. Вены на шее натянуты, как струны. Её тело — в огне. Она дрожит вся, и я чувствую, как в ней копится буря. Жгучая. Слепая. Глубоко личная. И тогда я касаюсь. Осторожно. Почти священно. Я делаю это языком, так, как будто это запрет — но мой. Я захожу внутрь. Языком. Глубоко. Влажно. Без стеснения. Как будто каждое её движение — это разрешение. Я делаю это медленно, с наслаждением, со знанием того, что сейчас её тело нарастает, как песня, как вихрь. Я ебусь с ней ртом так, как мечтал сделать это с ней всем телом. Грубее, чем позволено. Медленнее, чем она терпит. И она стонет. Уже не может молчать. Тело предаёт. Она выгибается, стучит ногтями по моим плечам. Бьётся. Дрожит. Скулит. Она держит меня. Пальцы — в волосах. Спина — вогнута. Она горит. Там, между бедер, под моими губами, она — вся. Открыта. Живая. Не маска. Не броня. Только она. Такая, какую я хотел знать. Она вся на вкус, как грех. Солёная, тёплая, сгорающая подо мной. Я пью её жадно, с нарастающим рычанием. Не могу остановиться. Она двигается — навстречу. Давит бёдрами. Хочет больше. Хочет сильнее. И я даю. Я языком довожу её до края. Цепляю. Затачиваю. Жму губами, скользя, водя круги, от которых она корчится. Я чувствую, как она теряется. Как бьётся об это удовольствие, словно в первый раз. Я слышу, как она срывается — всхлипом, коротким криком, сломанным дыханием. Её ноги напрягаются, бедра сводит, пальцы вцепляются в меня, будто хочет разорвать. И вот — она теряется. И когда она рвётся — я остаюсь. Не отстраняюсь. Не отпускаю. Потому что я — с ней. В ней. До конца. До самого последнего дрожащего вздоха. А она кончает мне в рот. Громко. По-настоящему. Так, как не позволяла себе никогда. Я ловлю каждый спазм, каждый трепет, каждый сладкий судорожный отклик её тела. И не отпускаю. До последнего. Пока она не оседает по стенке, горячая, трясущаяся, мокрая. Я облизываю внутреннюю сторону её бедра, чувствуя, как она дёргается подо мной — не от страха, от невыносимого возбуждения. Она сдерживает стон, но её тело уже предаёт её. Всё в ней — зов, пульс, дрожь. Влажность между ног — не просто от желания, она пропитана мной. Моим ртом. Моим дыханием. Моим вкусом. Я поднимаюсь. Захватываю её, жадно, резко, как хищник. Прижимаю к себе так, чтобы она чувствовала, что я твёрдый для неё, до боли, до злости. Её ноги мгновенно обвивают мою талию, живот тёрся о меня, вся она — как огонь, вжимается, ищет — толчка, проникновения, грубости. Она снова на моих губах, поцелуй срывается с хрипом. Мы не целуемся — пожираем друг друга. Слюна течёт по подбородку, наши рты сливаются, языки скользят, дерутся. Это уже не про нежность. Это — жажда. Язык в её горле. Её зубы на моих губах. Мы не можем насытиться. — Скажи, — шепчу ей в висок, сжимая за бёдра. — Скажи, что ты моя. Она не отвечает сразу. Только дышит. Быстро. Бешено. Как перед оргазмом. И потом, сдавленно, низко, как будто признаётся в грязном секрете: — Я твоя, Северус. Эти слова врываются в меня, как удар. И я больше не держусь. Я поднимаю её — за бёдра, ловко, привычно, но с тем напряжением, будто держу святыню. Её спина бьётся об камень, но она стонет от этого, не от боли — от того, что я сейчас войду. Я рвусь к ней, в неё, не целясь, просто вжимаюсь, скользя по горячей, влажной, сведённой в судороге плотности. Всё её тело — натянутая струна, горячая, ждущая. Я чувствую, как она скользит по мне — там, между ног — и теряю остатки контроля. Я вхожу в неё одним толчком. Не медленно. Не мягко. С силой, с рыком, с ненавистью к себе за то, что так долго тянул. Она захлёбывается воздухом, выгибается, закидывает голову и вжимается бедрами. Она принимает меня во всю длину, до упора, до боли. И просит — телом — ещё. Мы вжимаемся в стену сильнее. Её спина ударяется — не больно, но отчётливо. Как якорь. Как точка в реальности: да, это происходит. Это не сон. Я начинаю двигаться. Жестко. Ритмично. Глубоко. Сталкиваюсь с ней, как будто пытаюсь выбить из неё всё, что было до меня. Каждого мужчину. Каждую мысль. Каждый страх. Она стонет, душит себя криком. Сжимает меня изнутри. Её ногти рвут мне спину, плечи. Губы тянутся к шее. Она выгибается, рвётся на встречу, тянется всем телом, и мы врезаемся друг в друга, будто не было больше дней до этого, только этот миг. Я шепчу ей в ухо грязные слова. Говорю, как она тёплая, тугая, как она давит на меня своим телом, как она делает меня безумным. Она шепчет «ещё», «быстрее», «жёстче». И я даю. Я разрываюсь между её ног, как будто никогда не знал другого смысла жизни. Я двигаюсь жёстко. Резко. Не сдерживаясь. Она кричит, губами к моему горлу, к моей коже, а потом снова ловит ртом мой рот, будто хочет заглушить себя мной. Ногти впиваются в плечи, в шею, в спину. Она содрогается в каждом толчке, сжимается, стонет, зовёт меня — по имени, по-человечески. Не как ученица. Не как та, кем она была. Она — моя. Каждое её движение — отчаянное. Голодное. Она горит. Пропитывает меня этой огненной, грязной, настоящей потребностью. Я держу её. Толкаю. Вгрызаюсь в её шею. Я шепчу ей пошлости на ухо. Я слышу, как она умоляет — тише, чем стон. Говорит «да», снова и снова. И я двигаюсь в ней, как в доме, где всегда хотел быть. Она дрожит, как будто не может больше. Губы открываются — она кончает, выгнувшись, закусив губу до крови. Я чувствую, как её внутри сводит, как она сжимается вокруг меня, как будто не хочет отпускать. Замираю на долю секунды — только чтобы почувствовать её полностью. Я тянусь за ней, вжимаюсь, и в следующий толчок — теряюсь сам. Я срываюсь за ней. Глубоко. Резко. Почти с рыком. Как будто вырываюсь из себя — и влетаю в неё всем, что есть. В этом толчке. В этом слиянии. В этом разрушении и спасении одновременно. Сжимая её, рыча в кожу, сжимая зубы, чтобы не взорваться громче. Её запах, вкус, дрожь, крик — всё это впивается в меня, как клеймо. Мы дергаемся вместе, слипаемся, падаем, обвиваем друг друга, будто без этого нас больше нет. Я держу её, дышу в её шею, и знаю: я теперь в ней. В каждом смысле. Она — держит. Меня. Молча. Как будто если отпустит — я исчезну. Или она. А я вдыхаю. Медленно. И думаю только одно: Я пропал. Я проснулся с судорогой в пальцах и пересохшим горлом. Мгновение — и я не понял, где нахожусь. Потолок был чересчур близко. Воздух — затхлый, слишком тёплый. Пахло гарью от недогоревших дров в камине. А потом пришло осознание. Кресло. Я снова заснул в этом чёртовом кресле, с головой, свалившейся на плечо, с телом, свернувшимся в позу старого зверя, которого давно никто не гладил. Пыльный плед сполз на пол, и я даже не помню, когда накрывался. Скорее всего — не накрывался. Просто свалился. Просто провалился. Проклятый сон. Он всё ещё был где-то в глубине, цеплялся за рёбра, тянул остатками дыхания. Я ощущал её на себе. На губах. На ладонях. В бёдрах, сжавших мою талию. В голосе, где она… сказала. «Я твоя, Северус.» Тихо. Так, как никто и никогда. Я закрыл глаза. Мгновенно. Словно хотел утащить этот образ обратно, вернуть её — горячую, дрожащую, без остатка. Как будто мог вырвать этот сон из самой ночи и жить в нём. Остаться там. Где она не боялась. Где я… не боялся. Но нет. Комната была пуста. Молчалива. Как всегда. На стенах — холодный отблеск луны, за окнами — ветер, хлеставший мокрый камень. Моё тело затекло от неудобной позы. Пальцы дрожали. Во рту — горечь. Будто я всю ночь пил что-то запрещённое. Или — горел изнутри. Сон был… слишком реальным. Слишком, чтобы это можно было списать на физиологию. На банальное мужское отчаяние. Это было не просто возбуждение. Не просто фантазия, где я властвую, где получаю, где ломаю её дыханием и пальцами. Это было — желание быть с ней рядом. Желание видеть, как она распадается — не только телом, но и доверием. Как впускает. Как держится. Как шепчет моё имя, не как заклинание, а как правду. Я откинулся в кресле. Провёл рукой по лицу, по шее. Горячо. Проклято горячо. И, самое отвратительное… я не чувствовал вины. Не чувствовал того отторжения, что должен был бы ощущать. Ни жалости к себе, ни отвращения за то, что во сне трахал свою ученицу, свою ученицу, свою, мать его, ученицу, против всех правил, логики, инстинктов самосохранения. Я чувствовал… тоску. Долгую. Густую. Как если бы уже потерял её. Даже не получив. И именно это сжигало изнутри. Я встал. Тело скрипнуло, будто кресло было моим единственным пристанищем последние годы. Оделся. Осторожно, чтобы не думать о том, что было во сне, как её кожа дышала подо мной, как она выгибалась, сжимала ногтями мои плечи, как… Стоп. Я выдохнул резко, почти рыча. Подошёл к умывальнику. Холодная вода. Долгая. Прямо на лицо. На шею. Я стоял, сгорбившись, с мокрыми ладонями, не открывая глаз. Потому что стоило их открыть — и я видел её. Элисия. Слишком реальная. Слишком моя. Но всё это — ложь. Иллюзия. Сон, который не должен был случиться. Я вздохнул. Проклял себя. И отправился снова в ночь, полную мыслей, от которых не спастись даже во сне.***
Прошла неделя. Целая неделя с тех пор, как кости Локхарта хрустнули в моих руках. Неделя с тех пор, как в воздухе остался глухой привкус злобы, презрения и... чего-то ещё. Удовлетворения, наверное. Глухого, с привкусом горечи. Помфри, конечно, справилась. Зелья, магия — всё, как всегда. Через два дня рука была как новенькая. И всё бы ничего. Если бы не то, что оказалось хуже. Хуже, чем выбитая злость. Хуже, чем трещина в кости. Потому что — невидимое. Я шёл по тёмному коридору, гул шагов отдавался не столько от стен, сколько в голове. Замок сегодня казался особенно глухим. Как будто сам хотел отсрочить то, что назревает. Переждать. Я опять не спал. Впрочем, ничего нового. Бессонница — старая знакомая. Но теперь она шла в придачу с раздражением. Не на Локхарта. Не на Элисию. Даже не на Министерство. На себя. Я не мог выбросить ту ночь из головы. Не момент удара. Не то, как этот надутый петух съехал по стенке, прижимая лицо, будто пытался сохранить остатки достоинства. Нет. Не это. А молчание после. Макгонагалл ничего не сказала. Дамблдор всё ещё не вернулся. И она — Элисия — тоже промолчала. Хотя я видел в её взгляде: она знает. Чувствует. Понимает. Но не говорит. И в этом — самое невыносимое. Позже её вызвали в кабинет к этим «представителям». Тем самым, кто продолжал шататься по Хогвартсу с видом охотников на ведьм. Кто-то у них шёл на крючок за лесть. Кто-то — за страх. Её — за проверки. Всё чаще. Всё тоньше. Всё грязнее. И теперь, спустя неделю, слухи вились в воздухе, как дым от тлеющего погребального костра. Я слышал их. За обедом. В переходах. Даже в своей комнате — там, где, казалось бы, стены должны были защищать. «Она осталась с ним в одной комнате на ночь». «Она добивается внимания… всеми средствами». «Он защищает её потому что…» Пауза. Молчание. Подразумеваемое. Всегда заканчивается взглядом. Я сжал кулаки, проходя мимо арки. Почувствовал, как всё возвращается. Не ярость. Не стыд. Отвращение. Ко всем. К себе. К этому миру, где один взгляд может быть приговором. Где чувство — слабость. Где правда ничего не значит, если форма её — неровная. Я вспоминаю, как она посмотрела на меня в последний раз. Ни упрёка. Ни благодарности. Просто взгляд. Тёмный. Пустой. Как колодец, из которого уже вычерпали всё. И я тогда не сказал ни слова. Просто… ушёл. С тех пор я не понимаю, что именно горит внутри: её молчание — или моё. Слухи добрались и до Стимблтона — этого ревизора с лицом, будто его заставляют нюхать отбросы. Он смотрит на меня, как будто уже видит приказ об увольнении. Осталось лишь поставить дату. «Истинная угроза — не змей в стене, а слабость преподавателя», — сказал он однажды. Шёпотом, но достаточно громко, чтобы я услышал. Это была ловушка. Прямая провокация. И я... промолчал. Потому что знал: одно неверное слово — и всё. Я слишком хорошо знаю, как это работает. Или ты молчишь. Или тонешь. Но внутри… внутри всё кипело. Потому что никто — ни один из них — не имел права даже думать о ней так. Не после того, что я видел в её голове. Не после той боли. Тех осколков памяти. Тех разрывов, которые она сшивала изо дня в день, притворяясь, что держится. Я знаю: она сильная. Но сила — не броня. Это — то, что держит тебя на ногах, когда ты уже истекаешь кровью. Это не значит, что боль не достаёт. Это значит, что ты выбираешь не падать. А они… эти безликие, скользкие, министерские черви… хотят её вывернуть наизнанку. Ради контроля. Ради власти. Я дошёл до окна. Встал. Вдохнул. Холод сквозняка пробрал до костей. Ночь была липкой, сырая влага стекала по стеклу, как тени. А я стоял — тень внутри другой тени. Вглядывался в темноту. В себя. Я не знаю, сколько ещё смогу держать дистанцию. Сколько выдержу, видя, как она идёт на последнем дыхании, делает вид, что всё под контролем — и каждый раз исчезает в одиночестве. Без меня. Потому что я не иду за ней. Потому что боюсь. Потому что знаю: если ещё раз коснусь… границ больше не будет. Я закрыл глаза. Вдохнул. Поздно всё отрицать. Эта девочка с глазами взрослой боли… въелась в меня. Пропитала. И теперь не отпускает. И я… я не хочу, чтобы отпускала. Пусть я не имею права. Пусть не имею ни возможности, ни свободы. Пусть завтра меня выкинут, лишат имени, должности, сути. Я просто хочу быть рядом. И это, чёрт возьми, пугает меня сильнее, чем все шёпоты вместе взятые. Потому что впервые за столько лет я снова… живой. И она — мой последний якорь в этом, катящемся в пекло, мире. Я знал, что будет хуже. С самого начала. С того самого момента, как в кабинете инспектора впервые прозвучало её имя с той особенной интонацией, которую используют, когда уже решили: этого человека надо дожать. С того самого дня, как Локхарт стал посматривать на неё слишком долго, а на меня — слишком ухмыляясь. Я знал, что дальше будет не просто грязь, не просто слухи. Я знал: её будут искать. Проверять. Пытаться поймать на тонкостях. Выдернуть из тени и растянуть, как лягушку на препарируемом столе. Потому что она — не такая, как все. А таких мир старается или сломать, или спрятать. Но даже я не думал, что всё окажется настолько хуже. Срыв. Я чувствовал его заранее. В каждом её взгляде, в каждом затянутом вдохе. Она молчала — но внутри накапливалась магия. Нестабильная. Голодная. Я видел, как по ночам она почти не спит. Как сжимает руки под столом. Как замыкается, чтобы не… сорваться. И всё же я надеялся, что она выдержит. Тупое, идиотское, бессмысленное надеялся. Шум доносился с лестницы. Я услышал его первым. Не крики — вибрации. Магия разливалась по полу, как вода. Нервная, молодая, ломаная. И что-то внутри меня взвилось: её присутствие ощущалось отчётливо, как запах крови в морозной пустоте. Я шёл быстро. Почти бегом. И когда свернул за угол, увидел: толпа. Не просто студенты, сбившиеся в кучу от скуки. Это был круг. Как на дуэли. Я не сразу увидел её — она стояла чуть в стороне, грудь ходила ходуном, волосы сбились, глаза — налились чёрной яростью. Напротив — Локхарт. Он, конечно, тоже с палочкой. Конечно, с ухмылкой. Конечно, с издевкой в голосе, которая в этот раз перешла все границы. Я не слышал, что именно он сказал. И, честно — не хотел слышать. Потому что этого уже было достаточно. — Всем разойтись! — грохнул мой голос, сорвавшись сам, без усилия. — Немедленно! Толпа неохотно, но быстро распалась. Некоторые затаили дыхание. Кто-то уже потянулся за пером — быть свидетелем публичного унижения — роскошь. — Протего Тоталум, — выдохнул я, ограждая пространство. — Силентио. Звук исчез. Остались только мы: я, она, и это слизняковатое существо, что всё ещё ухмылялось, даже когда предчувствие расплаты уже вонзалось в него иглами. Элисия дрожала. Но это была не слабость. Это была сдерживаемая ярость. Такая, что могла прорезать камень. Она держала палочку, как клинок. В глазах — тьма. Слёзы, если были, уже высохли. Осталась пустота. Холодная. Прожигающая. — Хватит, — сказал я ей. — Всё. Он того не стоит. Она не слышала. Или делала вид, что не слышит. Локхарт открыл рот — возможно, чтобы ляпнуть ещё одну мерзость. И в этот момент… Я застыл. Её рука дрогнула. Движение — знакомое. До боли. До отвращения. До собственного отражения. Тонкая дуга, кисть — чуть внутрь, пальцы — напряжены, как струна, дыхание — в грудь. Я сам придумал это заклятие. В темноте. На грани безумия. В отчаянии. Когда мне было столько же лет, сколько сейчас ей. И прежде чем я успел даже понять, что говорю, слова сорвались с её губ: — Сектумсемпра. Мир застыл. Я дёрнулся вперёд — но уже было поздно. Локхарт охнул. Его тело резко повело назад, мантия порвалась, из воздуха будто вырвались невидимые лезвия, оставляя следы — красные, глубокие, живые. Он упал. Я вцепился в неё. Схватил за руку, за запястье, чуть сильнее, чем нужно. Она не сопротивлялась. Только смотрела. Не на меня — на то, что сделала. А я… Я не знал, кого убить первым: себя — за то, что не остановил, или Локхарта — за то, что довёл. — Где ты это взяла? — прошептал я, будто кто-то чужой говорил моими губами.— Где ты… Она смотрела на меня. И впервые… в её глазах было только отчуждение. Без драмы. Без раскаяния. Только истощение. — В твоей голове, — выдохнула. И я понял: всё давно перешло грань. К своему проклятому успокоению — если в этом дерьме ещё можно найти хоть какие-то крохи утешения — я наложил Тенебра Импресса. Заклятие размытия изображения. Старое, из запрещённой части архивов. Работает тихо, неуловимо: всё, что происходит под куполом, снаружи видится искажённым, будто сквозь воду или дрожащий жар над камнем. Ни один из студентов не мог разглядеть заклятие. Ни выражение её лица. Ни то, как воздух вспоролся острыми, почти музыкальными лезвиями. Ни самое главное — не мог услышать. Я двигался быстро. Резко метнулся к Локхарту, который уже сползал вдоль стены, хватаясь за бок. Кровь… чёрт, слишком много крови. Он выл. Низко, с хрипом — как собака, которой наступили на хребет. Глаза расширены, губы дрожат, он пытается понять, что случилось, но сознание уже ускользает. И хоть каждый нерв во мне кричал, что он это заслужил — я знал: позволить ему умереть значило бы приговор подписать ей. И себе. — Vulnera Sanentur, — с глухой яростью прошептал я, склонившись над ним. — Vulnera Sanentur… Снова. Снова. С каждым повторением кожа на его боку срасталась. Рваные края слипались, кровь втягивалась назад под кожу, залипая в ткани, как тень. Это было некрасиво. Не гладко. Но — эффективно. Он дышал. Слабее, но дышал. Она стояла. Сзади. Я чувствовал её спиной. Её дыхание. Оно снова стало рваным. Она не ожидала. Сама от себя. Не этого — не той силы. Не того, как легко она отпустила. Как будто всё это время держала поводок внутри. А поводок прогнил. — Уйди, — бросил я через плечо. — Сейчас же. — Северус… — Уйди! Я не кричал. Голос был сухой, резкий, как хлёст по нерву. Как стекло по коже. Это был не приказ. Это был рефлекс. Сработавший в последний момент, чтобы не сорваться. Не сказать ей, что у меня внутри сейчас всё разрывается от страха. От злости. От того, что я почти потерял её — прямо у себя на глазах. Не в крови Локхарта. А в том, кем она стала в ту секунду. Она ушла. Я услышал, как её шаги стихли в глубине коридора. И только когда я снова остался один — с его задыхающимся телом под руками и собственной дрожью в пальцах — я позволил себе выдохнуть. Холодный. Медленный. Почти рвущий лёгкие. И тогда я понял, что это был только первый звонок. Я смотрел на него. Прямо. В упор. Пока он хватал ртом воздух, пока дрожал и моргал, как слепой щенок, пытаясь прийти в себя. Пока его разум ещё не закрылся от боли, я выдернул палочку и, склонившись ближе, тихо, вкрадчиво, как яд в чашке, произнёс: — Legilimens. Он не успел даже сглотнуть. Я провалился в его сознание, как в болото — вязкое, липкое, отвратительное. Всё было там: его самодовольная ухмылка, его дешёвый одеколон, напускное обаяние и… сцена. Чёткая. Отчётливая. Элисия. Загнанная. Рядом — пустая аудитория. Он блокирует дверь. Она — с палочкой, но не решается. Он подходит ближе. Говорит мерзости, те самые, что я уже слышал раньше — о «вкусе», о «девке», о «твоей фигурке», о «ты ж сама хочешь». А потом — его рука. На её запястье. Слишком сильно. Слишком уверенно. И её глаза, полные омерзения, страха и той самой ярости, что я видел сегодня. И я понял, почему. Почему заклинание сорвалось с губ. Почему она сорвалась. Потому что он — это прошлое, от которого она бежала. Он — то, что пытался оторвать с неё кожу. И она решила, что в этот раз — не даст. Я выдернулся из его головы, и отвращение клокотало в горле, как жёлчь. Всё во мне хотело ударить. Дорвать. Дожать. Стереть эту память не только из него, но из самой ткани реальности, чтобы Элисия никогда больше не была рядом с такой мерзостью. Я поднял палочку, чуть дрожащей рукой — что случалось со мной нечасто, и прошептал: — Obliviate. Один всплеск света. И всё — стерто. Вся сцена. Вся память. Вся грязь. Он моргнул, тупо взглянул в потолок. Как новорождённый. Или как подонок, которому только что дали второй шанс, которого он не заслуживает. Я посмотрел на него последний раз. — Ты споткнулся. Упал. Ударился. С мисс Люминор простая ссора. Понял? Он кивнул. Растерянно. Тупо. Я выпрямился. Развернулся. Уходя, сдержал себя, чтобы не впечатать его лицом в стену. Потому что тогда — уже бы не остановился. Но я знал точно: если он ещё хоть на шаг приблизится к ней — в следующий раз Обливиэйт не понадобится. И я знал, что Элисия… уже почти перестала быть в безопасности. Даже рядом со мной. Мне нужно было уйти. Прочь. Вырвать себя из этого гнилого воздуха, из липкой тишины, в которой ещё витало эхо её голоса, её гнева, её заклинания. И запах крови. Локхартова. Почти заслуженного. Но стоило мне сделать и пары шагов — в воздухе повис резкий жар. Неестественный. Почти святой. Я остановился, нахмурился, и уже в следующий миг — ослепительно-красное пламя расцвело в воздухе, с жаром, от которого даже камень трескается. Перья. Искры. И — он. Фоукс. Его блеск был слишком ярок. Слишком чист. Как пощёчина грязной правде, что только что полилась на мою жизнь. Он появился, как всегда, без предупреждения. Без объяснений. Как напоминание: ты не один. Ты пешка. И король двинулся. В клюве — письмо. С сургучной печатью. Я разорвал её почти с ненавистью.«Поттер должен быть отведён к Тайной Комнате. Девочка Уизли пропала. Времени мало. Действуй. И доверься Поттеру.
— A.»
Как мило. Даже без фамилии. Как будто я не знаю, от кого. Я сжал пальцами пергамент до треска суставов. Пламя ещё витало в воздухе. От него пахло старостью. Манипуляцией. И драмой. Разумеется. Конечно. Почему бы и нет. Девочка пропала. Тайная Комната. Волшебное спасение. И кто на сцене? Поттер. Конечно, Поттер. Я прошёлся по комнате, медленно, как зверь, выверяя пространство. Я бы взорвался, если бы не знал заранее. Дамблдор уходит — начинается спектакль. Он и не скрывает, что режиссёр. Что всё это — игра. Фигуры на доске. Я, Поттер, Люминорм, чёртов Локхарт — все мы в его сценарии. Даже дети — не дети. Маски. Но если он думает, что я дам этому идиоту свернуть себе шею в поисках мёртвой девчонки в канализациях — он переоценил мои нервы. Хотя… Я усмехнулся. Медленно. Холодно. Идея пришла быстро. Почти без усилий. Так быстро, что я даже не успел разозлиться на себя за то, насколько она — точная. Пусть Локхарт пойдёт с ним. Герой. Спаситель девичьих сердец. Пусть подышит воздухом тайны. И если повезёт — его там и оставят. Навсегда. В сточной яме, где ему самое место. Я шагнул в коридор. Ходил он обычно у своих классов. Там я его и нашёл. Как мокрую тряпку, отбеленную Обливиэйтом и самодовольством. Привычное выражение рожи. Привычная сутулая спина. — Локхарт, — сказал я сухо, как будто указывал на предмет мебели. — Сегодня твой день. Время геройствовать. Поттеру нужно сопровождение в Тайную Комнату. Думаю, ты подойдёшь. Он замер. Губы задёргались. Но я не дал ему времени даже открыть рот. — Ты же хотел славы. Доказать, что не зря здесь? Вот твой шанс. Поттер — и девочка, которая почти мертва. Кто, как не ты? Я уже видел, как его лицо бледнеет. Но деваться ему было некуда. Ни передо мной. Ни перед Фоуксом, что всё ещё сидел на перилах, как немой судья. Я отыскал Поттера в библиотеке. Он что-то рыл. Паника в глазах. Гроза над головой. Я подошёл тихо, но он заметил меня мгновенно. Вцепился глазами. — Профессор, — сказал он, — я думаю, я знаю, где это. Где Комната. — Разумеется, знаешь, — отозвался я холодно. — И ты туда пойдёшь. Он открыл рот. Я подался чуть ближе. Наклонился, будто конфиденциально. И внёс мысль. Ты справишься. Но не один. Локхарт пойдёт с тобой. Он поможет. Пусть он будет первым. Гарри кивнул. Почти автоматически. Он даже не понял, что это было внушение. Он просто поверил. Потому что хотел верить. Я развернулся. Пусть теперь старый маразматик наслаждается своей сказкой. Только я поставлю туда своих пешек. И буду смотреть, как рушатся его партии. А сам… Я знал, что не смогу вернуться в покои. Не сейчас. Не после всего. Локхарт — это был спектакль. Поттер — фигура. Феникс — знак. Но главное… Она. Элисия. Перед глазами снова вставал её взгляд — дикий, вырванный из реальности. Белое, выцветшее лицо, на котором застыла смесь ужаса и ярости. Эта дрожь в пальцах. Плечи, вздымающиеся, как будто каждое дыхание — это борьба за выживание. Она не осознавала, что сделала. Не в тот момент. Сектумсемпра вылетела из неё, как крик — бессознательно, бесповоротно, как вспышка, что рвёт ночь. А потом, когда всё стихло, я увидел — это не облегчение. Не месть. Это был страх. Страх, что она снова потеряла контроль. Страх, что в ней — нечто куда опаснее, чем просто боль. Я должен найти её. Сейчас. Немедленно. Потому что я знаю, как она чувствует себя после. Знаю, что значит смотреть на собственные руки и видеть не кожу, а клинки. Я видел, как её трясло. Как она, едва Локхарт рухнул на пол, отшатнулась, будто сожгла себе ладони, будто её собственная магия ранила её сильнее, чем его. Если она в своём состоянии — одна, где-то в этом замке… она может не справиться. Не просто с эмоциями. С собой. Она способна стереть себя подчистую, не оставив и имени. Ноги сами понесли меня сквозь коридоры. Ни одного слова. Ни дыхания. Только напряжение в каждом шаге и дрожь в груди — нет, не от страха. От ярости. От бессилия. От того, что я допустил. Я должен был отвести её. Сразу. Закрыть в кабинете. В собственной чёртовой комнате. Где угодно, только не оставлять одну. После такого. Где ты, чёрт возьми, Элисия? Я свернул за угол и ускорил шаг. У меня не было карты, но внутри будто сработал какой-то древний, почти животный инстинкт. Она здесь. Где-то рядом. Где-то между этажами, с закушенной губой, с магией под кожей, с болью, которую не утешит ни один отвар. И если я не найду её первым… То её может найти нечто куда хуже. И это уже не гипотеза. Это — реальность.