———
Перо в руке Пушкина казалось тяжелым, как продолжение свинцовой тяжести в его душе. Дождь хлестал по оконным стеклам, и грустные капли отражали серость, опустившуюся на Санкт-Петербург. Он отчаянно пытался сотворить волшебство, вырвать красоту из сырой, гнетущей атмосферы, но слова казались пустыми, лишенными того огня, который обычно горел в нем. Его рабочий стол, обычно представлявший собой хаотичный, но вдохновляющий пейзаж из разбросанных бумаг и наполовину заполненных чернильниц, теперь был свидетельством его творческого застоя. Каждая строка, которую он нацарапал на пергаменте, казалось, несла в себе скрытый смысл, тайное стремление, но в то же время ничего не значила. Лабиринт символов, ведущий в пустую комнату. Он гонялся за тенями, хватаясь за проблески вдохновения, которые исчезали прежде, чем он успевал их удержать. Предыдущий день был настоящим мучением. Придворные интриги, мелочная зависть и удушающие ожидания общества, которое одновременно уважало его и ненавидело, истощили его до предела. Непрекращающаяся болтовня, натянутые улыбки, постоянная необходимость быть “Пушкиным” опустошили его, превратив в пустой сосуд, дребезжащий на ветру. Со вздохом, от которого зашелестели бумаги на столе, Александр откинулся на спинку потертого кожаного кресла. Кожа мебели протестующе скрипнула, и этот звук был таким же усталым, как и его собственный дух. На мгновение он закрыл глаза, а затем снова открыл их, устремив взгляд на декоративную лепнину на потолке. Это было знакомое зрелище, успокаивающее в мире мимолетных эмоций и коварных союзов. Замысловатые узоры, казалось, кружились перед ним, являя собой наглядное представление о хаосе, царившем в его голове. Он видел лица в завитушках – суровое лицо царя, кокетливую улыбку графини, насмешливый блеск в глазах поэта-соперника. Они все были там, насмехаясь над его неспособностью найти утешение в своем ремесле. Он пытался сосредоточиться, найти хоть какую-то нить ясности в этом запутанном хаосе. Ему нужна была история, персонаж, искра, которая разожгла бы тлеющие угольки его воображения. Но слова оставались неуловимыми, скрываясь за пределами его досягаемости, как шепот во сне. Дождь продолжал свое безжалостное наступление, отбивая барабанный ритм, который усиливал его разочарование. Он представил себя борющимся с бурей, одинокой фигурой, противостоящей силе природы. Юноша будет бороться за свою музу, вырвет вдохновение из тисков отчаяния. Но даже эта мысль казалась слабой, бледной имитацией героических образов, которые он так часто изображал в своих произведениях. Он был Пушкиным, знаменитым поэтом, мастером слова. Почему же тогда он не мог повелевать своими мыслями и вдохновениями сейчас? Почему они покинули его, когда он больше всего в них нуждался? Александр знал, что ответ был скрыт где-то в глубинах его собственного истощения, его собственного разочарования. Ему нужно было освободиться от ограничений своей публичной персоны, заново открыть для себя ту грубую, необузданную страсть, которая питала его ранние работы. Ему нужно было воссоединиться со своей душой, измученной безжалостными бурями придворной жизни. Юноша снова закрыл глаза, на этот раз вызывая воспоминания. Он увидел себя маленьким мальчиком, лежащим на поле, заросшем полевыми цветами, и слушающим сказки своей няни Арины Родионовны. Ее голос, теплый и успокаивающий, наполнил его сознание образами волшебства и фольклора. Она была его первой музой, его первым окном в мир повествования. Сергеевич цеплялся за это воспоминание, позволяя ему омыть себя, очистив от грязи, накопившейся за последние несколько дней. Писака почти ощущал солнце на своей коже, аромат полевых цветов в воздухе. Почти слышал голос Арины, шепчущей ему на ухо секреты. Постепенно в его голове начал формироваться новый образ, проблеск идеи, зерно истории. Этого было немного, всего одна сцена, один персонаж, но этого было достаточно. Это было только начало. Он снова потянулся за пером, его рука больше не казалась тяжелой. За окном по-прежнему шел дождь, но теперь он звучал не как жалоба, а скорее, как вызов. Александр Сергеевич обмакнул перо в чернила и с вновь обретенной целеустремленностью начал писать. Слова лились рекой, сначала неуверенно, затем набирая обороты, увлекая его все глубже и глубже в мир, который он создавал. Он все еще оставался Пушкиным, поэтом, обремененным грузом ожиданий, но он был и чем-то большим. Он был проводником, сосудом, через который истории могли проникнуть в мир. И пока он писал, дождь за окном, казалось, стих, словно прислушиваясь, словно ожидая, что он еще напишет. Снаружи бушевала буря, но буря внутри наконец-то утихла. Перо танцевало по пергаменту – безумный балет, движимый неумолимым ритмом пушкинского воображения. Погруженный в мир своих слов, в страстную суматоху нового стихотворения, молодой писатель не обратил внимания на тихий скрип открывающейся двери своего кабинета. Неторопливые шаги, чуждые привычному ритму его дома, мягко ступали по деревянному полу, направляясь к нему. В какой-то момент ощущение покалывания в затылке наконец прорвало стену его сосредоточенности. Почувствовав нежелательное присутствие, Пушкин повернулся на стуле, ожидая увидеть своего слугу с забытой просьбой или, возможно, настойчивого поклонника, надеющегося на автограф. Вместо этого он чуть не упал навзничь от шока со своего места. Над ним, резко контрастируя с теплом и творческим подходом, царившими в комнате, возвышалась леденящая душу фигура начальника жандармов. Идеально сформулированный вопрос “По какой причине граф мог явиться в его дом?” вспыхнул в сознании писателя-бунтаря с силой пушечного выстрела. А затем исчез так же быстро и бесследно, как и появился, оставив его безмолвно глядеть на незваного и, несомненно, зловещего посетителя. Чернила на странице, которые мгновение назад были полны жизни, внезапно, казалось, остыли, отражая леденящий душу страх, который теперь сжимал его сердце. Перьевая ручка выскользнула у него из пальцев и со стуком упала на стол, звук усилился в удушливой тишине, воцарившейся в комнате. Какова бы ни была цель этого неожиданного визита, Пушкин знал, что ни к чему хорошему это бы точно не привело. Какой проступок или неосторожный шепот привели длинную руку царского закона к его порогу? Его сердце бешено колотилось о ребра в напряженной атмосфере комнаты. Но её тут же перебил властный голос, нагрянувшего в столь уютную обитель поэта: — Помнится, вы не сильно-то пугались моего присутствия. Наоборот, дерзили только боле. Бенкендорф пронзил его взглядом, в котором читалось и превосходство, и скрытая угроза. Пушкин, несмотря на охватившее его волнение, постарался сохранить достоинство. — Признаться честно, не ожидал прихода вашего никак. Зачем пожаловали все же? Александр Христофорович медленно подошел к его столу, оглядываясь с видом хозяина, осматривающего свои владения. Его безупречный мундир контрастировал с творческим беспорядком комнаты. — Прошу прощения за вторжение, но ваша новая глава «Евгения Онегина» не прошла цензуру. Пушкин нахмурился. “Цензура… Конечно, цензура,” – подумал он с горечью. Он знал, что его стихи – это порох, а царский двор – искра. — Что за вздор? Неужто все-таки зря я все пишу? – резко ответил он, не в силах сдержать раздражение. Он знал, что дерзит, знал, что это опасно, но слова сами вырывались из его груди. — Что конкретно не понравилось его величеству и его прихлебателям? Слишком остроумно? Слишком правдиво? Начальник жандармерии усмехнулся, этот холодный, змеиный оскал не предвещал ничего благого. — Остроумие, Александр Сергеевич, похвально, но неуместно, когда затрагивает основы государственного порядка. В ваших строках, – он достал из кармана свернутую в трубку рукопись, — слишком много критики общества, чрезмерное количество сочувствия к бунтарским настроениям. Пушкин привстал наконец с места, подошел ближе и выхватил рукопись из его рук. Он быстро пробежался глазами по подчеркнутым местам. Критика высшего света, размышления о свободе, сатира на чиновников – все это выглядело сейчас, в свете визита Александра Бенкендорфа, как признание в государственной измене. — Вы преувеличиваете, Бенкендорф. Это всего лишь художественное произведение, игра воображения. — Воображение, Александр Сергеевич, может быть опасным. И ваш талант к этому воображению не делает вас менее… подозрительным. Его величество обеспокоен вашим… влиянием на умы. Пушкин усмехнулся. Влиянием? Да кто я такой, чтобы влиять на умы? Всего лишь поэт, пишущий о том, что видит вокруг. Но он знал, что глава жандармов говорит правду. Царь Николай боялся его слова, как черт ладана. — И что вы предлагаете? – спросил Пушкин, стараясь скрыть свою тревогу. Христофорович выпрямился во весь рост, его глаза блеснули в полумраке. — Его величество считает, что вам следует пересмотреть эту главу. Изменить тональность, убрать крамольные мысли. И впредь быть более… – его взгляд скользит по пергаменту, который был исписан новыми мыслями дерзкого писаки, с интересом подмечая некоторые зарождавшиеся фразы. —...осмотрительным в своих высказываниях. Пушкин молчал. Он понимал, что это не просто просьба, а приказ. Приказ, который может сломать его, как поэта, как личность. Приказ, который может лишить его свободы. Но что ему оставалось делать? Бороться против государственной машины? Это было бы самоубийством. — Учту. Это всё? – он отошел к дальнему концу своего письменного стола красного дерева, на котором в беспорядке были разложены листы пергамента. Почти каждая вторая строчка была плодом его беспокойного ума, зачеркнутая с яростной самозабвенностью или искаженная причудливыми набросками лиц, каждое из которых имело уникальное, почти вызывающее выражение. Он начал перебирать бумаги в тщетной попытке навести порядок в хаотичном излиянии своего творчества. Бенкендорф, однако, не выказывал ни малейшего желания уходить. Он двигался с вялой грацией, которая противоречила той силе, которой он обладал, – хищник, кружащий вокруг своей жертвы. С небрежным видом он взял со стола гусиное перо, его длинные изящные пальцы играли с ним, как с живым существом. Затем он сосредоточил свое внимание на одном из выброшенных набросков, особенно злобной карикатуре на того самого "неуправляемого дуэлянта и одаренного драматурга", под именем которого был так хорошо известен Пушкин. Он прищурился, его взгляд скользил по безумным каракулям, окружавшим рисунок, словно пытаясь расшифровать скрытое послание в хаотичных линиях. В комнате повисла тишина, густая и сдавливающая. Пушкин чувствовал на себе испытующий, расчленяющий взгляд Александра Христофоровича. Он перестал наводить порядок, его рука зависла над незаконченным сонетом, под его невозмутимым видом назревала буря эмоций. Писатель медленно сел на свое рабочее место. Не поднимая взора, юноша пытался заставить себя заниматься своими делами, но страх так и лип к нему, словно грязь к колесам, всячески пытаясь помешать движению. Наконец Бенкендорф заговорил, и его тихий, почти разговорный шепот прорезал напряжение, словно отточенный клинок. — Кажется, вдохновение ускользает от вас, Александр Сергеевич. Слова были простыми, даже безобидными, но Пушкин понял скрытый смысл. Мужчина расспрашивал не из искренней заботы о его творческом благополучии. Он прощупывал почву, искал слабые места. Вдохновения ему не просто не хватало; его намеренно душили, сковывали наложенные на него ограничения, постоянная слежка, вездесущая угроза изгнания или чего похуже. Пушкин выдавил из себя кривую улыбку. — Вдохновение, – повторил он, ощущая на языке привкус пепла. — Иногда оно прячется... Как застенчивая девушка за вуалью. Нужно быть терпеливым и настойчивым. — Действительно, – согласился граф, и в его глазах блеснуло веселье. Нрав поэта столь же бурный, как и неукротимый. Мужчина осторожно коснулся пером до лица бунтаря литературы, движение было обдуманным и точным. — Но у девушек есть привычка убегать, когда им угрожают. Возможно, более... благоприятная обстановка пошла бы на пользу? Куда-нибудь, где ничто не отвлекает? В воздухе повисла завуалированная угроза. Пушкин точно знал, на что намекал глава жандармерии. "Смена обстановки" вполне могла означать отдаленное поместье в Сибири, литературную ссылку, где его голос был бы заглушен. Он глубоко вздохнул, заставляя себя встретиться взглядом с Христофоровичем. — Мое окружение... будоражит. Сам воздух здесь пропитан интригами, страстями, несправедливостью. Все они – отличный материал для пера. – Он сделал паузу, позволяя вызову повиснуть в воздухе. — А что касается девушек, что ж, я всегда считал, что те, кто старается изо всех сил, получают наибольшее вознаграждение. На лице начальства отразилось недовольство, гримаса которого грозила разрушить тщательно выстроенный фасад приветливости, который он обычно носил. Однако это было мимолетное чувство, быстро сменившееся его фирменной ухмылкой, леденящим душу изгибом губ, от которого по спине пробегали мурашки даже у самых закаленных в боях. В его глазах, обычно светившихся рассчитанным весельем, теперь появился холодный хищный блеск. Он наклонился вперед, свет лампы отбрасывал длинные, угрожающие тени на его черты. — Пушкин, – начал он низким, тягучим голосом, в котором звучала сталь, – ты, как всегда, раздвигаешь границы дерзости. Острый на язык, бесстыдный, наглый и упрямый, как мул. Александр, который с беззаботным видом откинулся на спинку стула, твердо встретил взгляд главы. Он знал, в какую игру они играют: опасный танец остроумия и силы. Риск и постоянная угроза, дамокловым мечом висели над его головой. Но он также знал, что не может и не станет позволять себя запугивать Он слегка, почти насмешливо склонил голову. — А вы как обычно ограничиваете в свободе и пытаетесь загнать в рамки системы, которая так отчаянно и безуспешно пытается меня усмирить. Ухмылка Бенкендорфа стала еще шире. Длинное перо, которые было изьято с чужого стола выглядело хрупким и безобидным, но в руке начальника жандармерии оно ощущалось как оружие. Он медленно, не спеша поднес перо к обнаженной шее Пушкина, и пушистый кончик коснулся кожи поэта. У Александра Сергеевича перехватило дыхание. Это, казалось бы, безобидное прикосновение стало ярким напоминанием о том, какой огромной властью обладал Александр Христофорович. Одно излишное слово или неуместное стихотворение, и это перо могло стать орудием его падения. Перо начало свой завораживающий танец по коже прямо под ухом Пушкина, легкое, как одуванчик, прикосновение, которое противоречило удушающей напряженности ситуации. — Видите ли, Александр Сергеевич, – пробормотал Бенкендорф почти гипнотическим голосом, — ваша гениальность неоспорима. Ваши слова…как песня, они возвышают, захватывают саму душу России. Но одновременно и раздражают. Провоцируют вопросы и бросают вызов авторитету, а это, мой дорогой Пушкин, действительно опасная игра. Юноша старался не двигаться. По всему телу проходила щекотливая дрожь, которая в свою очередь была и дьявольски приятна, и отвратительна одновременно. Мужчина помолчал, продолжая выводить пером изящные узоры на шее Пушкина. — Скажите, Александр Сергеевич, вы понимаете всю серьезность своего положения? Что ваша свобода и сама жизнь висит на волоске тоньше, чем это… перо? Пушкин сглотнул, из-за сухости в горле ему было трудно говорить. Он заставил себя встретиться взглядом с Бенкендорфом, отказываясь показывать страх, скрутивший его изнутри. — Мои слова отражают истину, ваше превосходительство. А правда, какой бы неприятной она ни была, никогда не бывает пагубной… — Правда – это оружие, Пушкин. И в чужих руках оно действительно очень опасно. Просто помните об этом, – мягко сказал Бенкендорф, не сводя глаз с напряжённого писаки. — Помни, что именно я решаю, чьи руки будут правильными. Перо продолжало свое путешествие уже от шеи к ключицам Пушкина, заползая чуть ли не в ворот белоснежной рубахи, пробуждая в юноше как некстати сильные ажитационные чувства. На лбу уже стали виднеться небольшие капельки пота. А непослушные волосы сильнее завивались, подобию стружек. Если бы можно было назвать самую томительную, долгую и невыносимую расправу текущего времени, Пушкин обязательно привел бы в пример именно эту. Бенкендорфскую. Разрастающееся возбуждение начало скручиваться в тугой узел. Литератор молча умолял графа прекратить свои изощренные пытки, поскольку ситуация приближалась к точке невозврата. Глава жандармерии, неуверенно примостившийся на краешке письменного стола красного дерева, лишь слегка наклонил голову, и в его темно-стальных глазах промелькнуло веселье. Он продолжал играть с гусиным пером, выводя ленивые круги на обнаженной ключице Писателя. От этого нежного прикосновения, от скрытой угрозы, исходящей от острого кончика пера, по телу мятежного драматурга пробежала дрожь предвкушения. — Скажите мне, Пушкин, – протянул Бенкендорф, и его низкий рокочущий голос разнесся по комнате, – вы находите мои методы... убедительными? Юноша с трудом сглотнул, в горле у него внезапно пересохло. Он не мог говорить. Он знал, чего хотел Александр Христофорович, даже страстно желал. Мужчина хотел, чтобы поэт умолял, признавался в довольствии, которое получал от этой медленной, преднамеренной пытки. Он хотел, чтобы бунтующий писака сломался. Перо опустилось ниже, прочертив линию шеи Литератора к открытому вороту его рубашки. Легкая царапина, едва заметная, заставила его вздрогнуть. Он подавил стон. — Возможно, вам нужно еще немного... вдохновения? Отвлечься от всего этого и… расслабиться? – Предложил Бенкендорф, и в его голосе послышалось хищное мурлыканье. Он наклонился ближе, и его дыхание обжигающе коснулось уха Писателя. — У меня есть так много способов добиться от вас правды и удовольствия. Писатель закрыл глаза, его сердце бешено колотилось о ребра. Он терял контроль. Он чувствовал, как пот выступает у него на лбу, как предательски дрожат руки и ноги. — Пожалуйста... – наконец смог прошептать он, и это слово вырвалось из его горла, как жалкая мольба. Графу нравилось смотреть за тем, как вечно бунтующий и дикий пыл писателя, просил его остановиться. Мужчина не собирался прекращать свои деяния, наоборот, он намеревался продолжить, упиваясь каждой отчаянной попыткой Пушкина выбраться из ловушки, в которую давно угодил. Когда Александр открыл глаза и встретился с пристальным взглядом цензора, в котором смешались страх и покорность, он понял, что игра проиграна окончательно и бесповоротно. И какая-то часть его, та, что трепетала на грани краха, была рада этому. Узел в паху напрягся, обещая освобождение, которое было одновременно пугающим и изысканно соблазнительным. Он знал, что казнь вот-вот начнется, но отчаянно надеялся её подавить, оттянуть… Душный воздух кабинета был тяжелым, насыщенным запахом чернил и непрочитанных рукописей. Пушкин, задыхаясь под гнетом ожидания и неусыпного внимания Бенкендорфа, подошел к окну. Ему нужно было перевести дух, хоть на мгновение вырваться из места, подобию душегубки в своей позолоченной клетки. Он потянулся к задвижке, отчаянно желая ощутить прохладу петербургского ветерка. Но, прежде чем его пальцы успели ухватиться за металл, чья-то большая и сильная рука обхватила его свободное запястье. Дрожь, не совсем неприятная, пробежала по спине юноши. Он обернулся и увидел Александра Христофоровича. Начальник жандармерии стоял у него за спиной, и в его обычно бесстрастных глазах появился смущающий блеск. — Граф Бенкендорф? – начал Пушкин, намереваясь спросить, что задумал сей господин, но слова застряли в горле. Другая рука цензора, затянутая в мягкую кожаную перчатку, легла ему на бедро, и от этого собственнического пожатия по его телу снова пробежала дрожь. Он почувствовал дезориентирующую смесь страха и чего-то похожего на... восхищение. — Отключите свой бурлящий разум хоть раз, Александр Сергеевич, – пробормотал глава жандармов, и его низкий рокочущий голос эхом разнесся по маленькой комнате. – Воздух здесь спертый. Так что постарайтесь уложить свое дыхание. Прежде чем Пушкин успел возразить, Бенкендорф расположил его руки так, что одна из них крепко сжала его запястье, а другая по-прежнему лежала у него на бедре. Он с растущим чувством ужаса и недоверия осознал, что его удерживают в позе танцора. — Это абсурд! – прошипел Александр, вырываясь из захвата. — Отпустите меня! Александр Христофорович лишь улыбнулся, его тонкие, почти хищные губы изогнулись в улыбке. — Расслабьтесь, Александр Сергеевич. Доверьтесь мне. И затем он повел. Пушкин, несмотря на свои пылкие протесты, обнаружил, что его затягивают в причудливый импровизированный вальс. Начальник жандармерии был удивительно грациозен для человека его комплекции. Его хватка была крепкой, но не причиняла боли, и он провел Пушкина через ряд выверенных па. Писатель сопротивлялся, поначалу не поддаваясь на уговоры и действия графа, но Бенкендорф был неумолим. Александр боролся, как колибри, пойманная в железные тиски орла. Он пытался вырваться из всепоглощающего танца, его движения были резкими и отчаянными. Но цензор крепко держал его, обхватив за пояс, и не давал сбиться с ритма, с навязанной ему поступи. Недавно разливающийся жар по всему телу стал постепенно отступать на задний план, однако, ненадолго. Внезапное движение вывело Пушкина из равновесия не только физически, но и в замысловатой хореографии вальса. Жестоким движением руки Бенкендорф заставил писаку прогнуться назад, и его позвоночник отозвался острой, жгучей болью. Это движение было не просто физическим. Оно нарушило привычное равновесие Пушкина, тонко намекая на то, что глубоко укоренилось в его сознании. Танец, тщательно срежиссированная пародия на преданность и покорность, был постоянным напоминанием о его шатком положении. Он был величайшим поэтом России, но в то же время был узником, танцующим под воображаемую музыку человека, который держал его свободу в своих крепких руках. От вынужденного поклона у юноши перехватило дыхание, и он посмотрел в расчётливые глаза графа. В них не было тепла, только хищный блеск, удовлетворение от контроля. Сергеевич, с леденящей душу уверенностью понял, что этот танец был не просто светским обязательством. Это была игра власти, постоянное утверждение превосходства, танец, который ему суждено было повторять, пока ведущий не соизволит прекратить. Каждое движение было обдуманным, каждый поворот рассчитанным. Литератора закружили, окунули в объятия графа и вернули обратно. Сама по себе дерзость ситуации была почти комичной, но в воздухе витало странное напряжение. Он был неукротимой марионеткой, а Бенкендорф – умелым кукловодом, манипулирующим каждым его движением с пугающей точностью. В какой-то момент мужчина исполнил особенно ловкий поворот, искусно перевернув Пушкина. Комната закружилась, и измученный писатель потерял равновесие, запутавшись ногами в замысловатом персидском ковре. Он споткнулся, ожидая, что упадет, но Александр Бенкендорф держал его. Вместо того, чтобы рухнуть на пол, драматург почувствовал, что его отбрасывает назад, и с испуганным вздохом приземлился на свой собственный бархатный диван. Он лежал, сбитый с толку и затаивший дыхание, уставившись на маячившую над ним фигуру. Граф стоял над Пушкиным, его тень падала на лицо, выражение его лица было непроницаемым. Воздух потрескивал от невысказанного напряжения, от странной и опасной игры, в которую играли поэт и полицейский. Свежий воздух из открытого окна внезапно показался незначительным на фоне накаленной атмосферы в комнате. Что затеял Бенкендорф? Вопрос тяжело повис в воздухе, не получив ответа, пока Пушкин ждал, захваченный странными, тревожащими последствиями их импровизированного танца. Молчание затянулось, нарушаемое только бешеным биением его собственного сердца. Начальник жандармов, непредсказуемый, как хищник, начал приближаться. Он проскользнул на диван, где лежал Пушкин, двигаясь с извивающейся грацией змеи, спустился к его ногам и устроился между ними. Свободная рука скользнула по изгибу упругой ягодицы. Затем, она продолжила свой путь вверх, пробираясь под льняную рубашку, которая, судя по блеску в глазах жандарма, не продержится на пленнике долго. Александр Сергеевич, всё ещё не оправившийся от недавней вспышки Бенкендорфа и чувствуя себя загнанным в окончательно патовую ситуацию, начал пятиться, пока не прижался к резной деревянной спинке мебели. — Что вы делаете?! – наконец выдавил он из себя напряжённым шёпотом. Бенкендорф просто прижал палец кожаной перчатки к его губам. Глаза пылали собственническим огнём. — Ш-ш-ш. Рука, которая до этого была всего лишь блуждающим взглядом под рубашкой, теперь маячила рядом с головой молодого писателя, красноречиво свидетельствуя о том, что он загнан в угол и полностью находится во власти своего врага. — Ты задаешь слишком много вопросов, Пушкин, – протянул начальник жандармерии, и его голос превратился в томное, усталое мурлыканье, от которого по спине поэта, уже в который раз, свело легкой судорогой. Свободной рукой, все еще удерживая Пушкина, он приподнял подбородок поэта. У Александра перехватило дыхание. Комната, до этого освещенная теплым светом угасающей свечи, внезапно погрузилась в пугающую, интимную темноту. Он знал, что этот день может настать. День, когда придётся отвечать за содеянное. Его стихи, его остроумие, его непокорный дух всегда ходили по натянутому канату, заставляя власть принудить его замолчать. Но реальность ситуации, ощутимая угроза, висевшая в воздухе, была гораздо более пугающей, чем любые опасения, которые он питал. Жандарм наклонился ближе, пахнуло несвежим вином и чем-то неопределенным… хищным… наполняющий ноздри драматурга. — Пришло время наказать тебя за все те вольности, которые ты неоднократно позволял себе. – На лице мужчины появилась злобная ухмылка, он высунул язык и облизал потрескавшиеся уста, словно смакуя каждое слово. — И у вас есть особая привилегия наблюдать за тем, как именно я собираюсь это сделать. Сердце Пушкина бешено колотилось, готовое выпрыгнуть в любой момент из грудной клетки. Он попытался сглотнуть, но в горле у него пересохло. Ладонь, лежавшая на его голове, надавила сильнее, безмолвно предостерегая от сопротивления. Он встретился взглядом с Бенкендорфом, в глазах которого был холодный, расчетливый блеск, обещавший боль, не только физическую, но и более глубокую и коварную. Он знал, что побег невозможен. Его слова, которые когда-то были его щитом, теперь стали его тюрьмой. Он осмелился бросить вызов установленному порядку, разоблачить его лицемерие и коррупцию, и теперь последствия были на его совести. Настоящей тюрьмой была не комната, а ожидание, мучительное ожидание неизбежного. Взгляд жандарма переместился с глаз Пушкина на его рот и задержался там с тревожащей напряженностью. — Твои слова… остры на язык и они очень глубоко ранят. Возможно, пришло время мне показать тебе истинное значение боли, той, что не оставляет видимых шрамов, но гноится в душе. Пушкин закрыл глаза, собираясь с духом. Он не доставит ему удовольствия увидеть страх на своем лице. Он встретит свою судьбу с достоинством, с тем же непокорным духом, который привел его в это затруднительное положение. Однако, писатель не заметил, как его противник интимно прижался бедрами к его. Прикосновение было поразительно теплым и неожиданным. Разум поэта, будучи недавно настроенный на ритмику пятистопного ямба, изо всех сил пытался осознать вопиющую телесность происходящего. Мысли разлетелись, как листья от внезапного порыва ветра. Прежде чем он успел среагировать, глава жандармов заключил Александра в свой ранимым требованием поцелуй. Губы Бенкендорфа обжигали, как раскаленное железо, вгрызаясь в плоть Пушкина. Поэт пытался вырваться, но железная хватка графа в его волосах пригвоздила к месту. — Не дергайся, – прошептал мужчина, его голос звучал как ледяной ветер, предвещающий бурю. Язык Бенкендорфа проник в рот Пушкина – дерзкий, агрессивный акт, от которого у поэта скрутило живот. Румянец расцвел на щеках писаки, как огненный знак унижения. Свободная рука Бенкендорфа скользнула ниже, обхватывая уже напряженную плоть Пушкина через тонкую ткань штанов. Александр уже не мог сдерживаться и с его уст сорвался гортанный стон, звук которого был немедленно поглощен глубоким поцелуем. Укутанные темной кожей перчатки пальцы графа – сжали бледное горло, лишая воздуха, но одновременно усиливая удовольствие. — Смотри в мои очи, — приказал Александр Христофорович, его глаза горели, как угли в камине. Сергеевич, задыхаясь, подчинился, ощущая, как его тело предает его, реагируя на каждое прикосновение. Граф улыбнулся, видя страх и наслаждение в глазах поэта. — Приятно видеть вас послушным, мой дорогой Пушкин. – прошептал он, его голос звучал как приговор. Поцелуй не был нежным. Это было насилие, властное утверждение своей власти. Внизу живота возникло странное, неприятное ощущение. Вибрирующее давление, тревожная пульсация удовольствия, смешанного с отвращением. Это было запутанное, противоречивое чувство, крайне неприятное, но, несомненно, будоражущее до предела. Ему показалось, что кто-то слегка потерся о его промежность. Он почувствовал, как по его телу пронесся странный, приводящий в замешательство табун мурашек, оставивший его слабым и дезориентированным. Мир поплыл перед глазами. Стыд и зарождающееся нежеланное желание боролись в нем. Он был заключен в паутину власти и насилия. Цензор взял драматурга за одну ногу и пристроил ее себе на плечо, чтобы плотнее прижаться к чужим и горячим бедрам. Мужчина продолжал свои тактильные действия, заставляя Пушкина проникнуться всей ситуацией, почувствовать её каждой клеткой своего содрогающегося тела, которое вот-вот готово было завершить давно терзающую извращенность, будучи вызванной по инициативе графа. С каждым трением, Бенкендорф сдавливал горло сильнее, настолько, что у Александра стало темнеть в глазах, а удовольствие стало сменяться болью. Он задыхался. Голова начала кружиться, а мир вращаться с неистовой скоростью. Все мысли, ощущения и чувства стали невыносимым адом, который, казалось бы, его разорвет с минуты на минуту. Но все закончилось в моменте, когда поэт распахнул сонные веки и вскочил с кровати.———
Писатель резко проснулся, весь в холодном поту, хватая ртом воздух, пытаясь избавиться от ярких образов, запечатлевшихся в его сознании. Воспоминания об этом эпизоде, кошмарном гобелене, сотканном из страха и ужасающей жути, все еще липли к нему, как саван. — Дьявол. Бенкендорф, вы чертов псих! Он моргнул, пытаясь привыкнуть к темноте. Комната была погружена в предрассветный мрак; единственным источником света была полоска луны, пробивавшаяся сквозь щель между занавесками. Тихий гул города звучал как далекая колыбельная, резко контрастируя с какофонией ужасов, которая только что овладела его чувствами. Потребовалось мгновение, болезненное, мучительное мгновение, чтобы до него дошло. Это был всего лишь сон. — Жуткий кошмар. Больная фантазия.. Облегчение нахлынуло на него, на мгновение вытеснив давний страх. Его взгляд метался по комнате, лихорадочно отмечая знакомые детали: беспорядочную стопку книг, стоящую на прикроватном столике, потертое кресло, на котором лежала наполовину законченная рукопись. Каждый предмет был крошечным якорем, возвращавшим его к реальности, к безопасности его собственного пространства. Он сделал судорожный вдох, вдыхая холодный и бодрящий воздух в легкие. Пушкин сосредоточился на простом дыхании, втягивая воздух и медленно, осознанно его выпуская. Казалось, что каждый выдох уносит частичку кошмара прочь, словно рассеивающийся дым. Его сердце все еще бешено колотилось в груди, отбивая барабанную дробь по ребрам. Александр обхватил себя руками, пытаясь унять дрожь, сотрясавшую его тело. Ему нужно было успокоиться, напомнить себе, что он в безопасности, что ужасы, свидетелем которых он был, остались в области его подсознания. Наконец, по прошествии, как ему показалось, целой вечности, его дыхание выровнялось. Бешеный стук его сердца сменился глухим. Он снова выдохнул, долгим, прерывистым вздохом, который, казалось, избавил его от последних остатков страха. Александр Сергеевичн все еще был потрясен, остатки ночного кошмара липли к нему, как паутина. Он знал, что больше не сможет заснуть. Ему придется встретить новый день, неся в себе тяжесть этого сна. Но сейчас он был в сознании. В безопасности. И, наконец, снова дышал. Он сделал еще один медленный, размеренный выдох, выдох усталой благодарности. Мир за окном, возможно, все еще был темным, но в его маленькой комнатке уже забрезжил слабый свет. Свет понимания, жизнестойкости и неоспоримой силы человеческого разума, даже перед лицом его самых мрачных творений. В конце концов, он был писателем, и даже ночные кошмары могли стать топливом для его воображения.