Её учили любить по команде, — заглядывать в лицо с мягкой кроткостью, цепляться пальцами за плечи и просить не уходить; желать её учили тоже, — дышать часто и жарко, облизывать пересохшие губы и умолять о ласке правдоподобно.
Её учили играть уныние, скуку, уверенность, уязвимость, скорбь, привязанность, сострадание и радость.
Но ненависть — единственное чувство, предоставленной ей в распоряжение, — самое сильное из всех, самое таинственное, равноценное только любви, но всегда скрытое достаточно, чтобы можно было притворяться, глядя прямо в глаза, ведь как известно, — Amor et tussis non celatur, sed odium — est omnino diversum, — над ней невозможно властвовать, даже если дело касается агентов внутренней разведки, — иначе не было бы предательств и перебежчиков, исчезли бы все рычаги, стёрлись в пыль нити, за которые можно тянуть-направлять, — и необходимость в них исчезла бы тоже.
В какой-то момент у Доминики не остаётся ничего иного, она путается в том, где правда, а где только лишь маскарад теней, какая часть неё настоящая, а какая отравлена этой длинной шахматной партией, в которой нет победителей и проигравших, только бесконечное количество пешек, — и тогда ненависть восстаёт в ней, разрастается снежным комом, соскребает остатки её искренности по стенкам естества — и ударяет со всей силы в центр скопления её боли, страха, и любопытства, погубившего столько кошек.
На каждого воробья находится ястреб, — это правило Доминика ещё не успела выучить.
У всех есть слабые места.
Поэтому она всегда первой тянется к его мимолётному поцелую в щёку, привычному, как дыхание, хотя давно могла бы отвернуться, непокорно тряхнуть головой — и он бы не стал настаивать.
Поэтому она клюёт на его наживку с диктофоном и фотографиями, и соглашается на равноценный обмен, хотя могла бы отпустить всё это и жить дальше — но он её знает слишком хорошо.
Егоров спасает её снова и снова — по-своему, по-звериному жестоко даёт ей шанс — чтобы воспользоваться им же,
воспользоваться ей же.
он всегда так на тебя смотрел
я пыталась не подпускать его
не отдавай ему себя
я чувствую, ты не уйдёшь
я такая же, как ты
Никакой лжи, прекрасно, маски сняты и лежат на каждой горизонтальной поверхности в этой комнате, потому что их много, так много, и неокрепшее защитное оперение сбрасывается с неё рывком, обнажая ту самую Доминику, испуганную статуэтку со сломанной завистниками ногой, которая корчилась на полу и просила о помощи.
И он дал ей её — в привычном для себя смысле.
А школа научила не только быть игрушкой, но и распознавать желания — чужие, свои, одно дело.
И всегда быть честным с собой — это коварная и зыбкая трясина долга, покорности и неправильности, привлекательной настолько, настолько это возможно.
Доминика никогда не смогла бы приблизиться к дяде, если бы не эта его безграничная привязанность, гадкая и испорченная, но уж какая есть.
На этом поле она не победила бы иначе, — слишком мало опыта, слишком много собственного желания, которое она сцарапала с края своей души, сняла с самой верхушки этот минутный порыв и он должен был отвлечь только одного игрока на этой доске, — и сама ужаснулась тому, какая бездна скрывалась у неё под ногами: любовь, граничащая с ненавистью и ненависть, граничащая с любовью — всего лишь две стороны одной пуговицы, вшитой ей под кукольную кожу.
Егоров оброс жёстким птичьим покровом куда сильнее, но и он сдаётся в какой-то момент, обнажает беззащитную мягкую шкурку, подставляет ей себя всего на один короткий миг — но и его достаточно.
Она погубит его — это решено, он уже в капкане, больше не нужно никаких шагов, только одна наводка, одно её слово — и падение карточного домика неизбежно, Доминика знает об этом.
Но целуя его — она делает это впервые для себя.