Куда ж тебя девать

PG-13
Завершён
19
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 5 790 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
19 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник

Часть 1

Настройки
      Грише двадцать лет, он долговяз, близорук, чрезвычайно худ и никогда в жизни не гулял за руку с девушкой. У Гриши сутулая спина и впалая грудь; шагая по улице, он смахивает на циркуль и по-журавлиному сгибает колени; смотрит он чаще не под ноги, а в хмурое осеннее небо. В небе все чаще появляются чужие и свои самолеты — на дворе октябрь сорок первого, немцы бомбят Москву, в очередях и коридорах только и слышно, что о всеобщей эвакуации. Дома в тесной квартирке напропалую ругаются, пакуя вещи, мать с теткой, а в НИИ, где Гриша трудится лаборантом, ходят слухи о скором отъезде куда-то за Урал.       Гришу не берут ни на фронт, ни в ополчение, ни даже в дружинники; когда вместе с жильцами дома он бежит на крышу тушить «зажигалки», то в первый же раз теряет очки и едва не сворачивает себе шею, запнувшись о ящик с песком. Бойцы МПВО, среди которых много женщин, отправляют его в укрытие, прося не путаться под ногами. В укрытие Гриша, разумеется, не идет, хотя щипцы с длинными ручками у него забирают, отдав тому, кто справляется лучше. Грише стыдно рассказывать об этом матери, но мать и так все знает — и, кажется, вполне довольна тем, что сын останется при ней. Когда выясняется, что день эвакуации НИИ уже назначен, Гриша впервые в жизни решает поступить по-своему. Дома случается отвратительный скандал. День спустя мать с теткой, оставив запертую квартиру под присмотром соседей, уезжают к родне в Казахстан, а Гриша с институтом отправляется в незнакомый Красноуфимск — так он решил, так он где-то будет полезен и нужен, хоть он и понял давно, что место, которое отведено ему на земле, — одно из самых жалких и незаметных.       Как ни странно, без матери и тетки Грише живется спокойнее и легче. Через неделю после приезда, возвращаясь со смены в отведенный эвакуированным корпус рабочего общежития, Гриша натыкается на странное объявление: местной милиции позарез нужен фотограф со своим аппаратом. Гришино сердце подскакивает, а руки холодеют: вдруг это — про него? На следующий день в обед он неловко, чуть ли не боком, протискивается в незнакомое тесное помещение, где накурено так, что можно вешать не один топор, и долго собирается с духом, прежде чем обратиться к дежурному. Дежурный отчего-то не спешит его прогонять и зовет старшего. С Гришей беседуют — по-дружески, с искренним любопытством, воздерживаясь от шуток на его счет. Местный уголовный розыск действительно нуждается в добровольце, готовом делать хорошие снимки для экспертов и иногда выезжать на места происшествий. Оформить Гришу в штат не получится, он негоден к милицейской службе, но ему обещают часть пайка и талоны в столовую, а Гриша заранее согласен на все. У него есть свой собственный «ФЭД» и, признается он скромно, некоторый любительский опыт. С нервами у Гриши тоже, наверное, все в порядке — он догадывается, что снимать ему предстоит не цветы и не детские праздники. Какой-то милицейский начальник внимательно изучает принесенные Гришей снимки московских улиц. Товарищ Ушивин, вы нам подходите, говорит он, хлопая Гришу по плечу. Заведующему лабораторией, где Гриша шесть дней в неделю моет пробирки и ведет журналы, приходится согласиться и отпускать сотрудника прямо посреди рабочего дня — отношения с милицией, считает завлаб, лучше не портить. К счастью для всех, убийства и кражи со взломом в маленьком Красноуфимске случаются не каждый день.       Скоро выясняется, что хлюпик Гриша не боится снимать места преступлений, орудия убийств со следами кровавых расправ, неопознанные тела разной степени сохранности и снятые с них вещи. Он приходит на вскрытия и, отрешившись от переживаний, фотографирует то, что просит эксперт, и именно так, как он просит. Видоискатель аппарата становится для Гриши чем-то вроде Персеева щита, и сквозь него он смотрит на все, оставаясь целым и невредимым. Гриша крепко спит по ночам; его больше тревожат воспоминания о фашистких авианалетах, чем чьи-то останки на прозекторском столе. От него, конечно, не ждут никаких подвигов, но, думает про себя Гриша, может, подвиг порой состоит и в том, чтобы тихо, молча, правильно и хорошо делать нужную всем работу?.. Несмотря на молодость и нелепый вид, очень скоро его начинают считать профессионалом и большим специалистом.       Никаким профессионалом Гриша, разумеется, не был. На самом деле после школы он год проучился в химическом техникуме и ушел, потому что химия интересовала его лишь в тех пределах, приближение к которым требовалось для всевозможных манипуляций с фотопленкой. Такую химию Гриша знает в совершенстве и сам кого угодно ей обучит.       Это случайность, как и все в жалкой, скучной, незаметной Гришиной жизни. Отец его, мастер обувного цеха, умер, когда Грише не исполнилось и трех лет, и нервная мнительная мать, чей характер окончательно испортился после того, как к ним в Москву переехала властная, совершенно нетерпимая к чужому мнению тетка, перенесла все свои заботы на единственного сына. Гришу с малолетства закармливали рыбьим жиром, тепло укутывали в любую погоду, не пускали играть с ребятами во дворе и нередко разрешали пропускать школу. Гриша хотел быть как все и страдал, но мать с теткой навалились на наго с двух сторон и последовательно душили своей любовью, поэтому пять месяцев в году Гриша болел, а в остальное время мучился, пытаясь нагнать школьную программу. Найти товарищей он давно отчаялся — и отчаялся бы во всем остальном, если бы у тетки не помер внезапно какой-то одинокий дальний родственник и если бы она, привыкшая не упускать своего, не привезла с похорон большой старинный кожаный чемодан с наследством. Среди всякого барахла, книг, писем и рукописей, которые тут же отправились на помойку, нашелся вдруг и взглянул на Гришу круглым черным глазом он — складной заграничный фотоаппарат, обернутый, за неимением чехла, в какую-то грязную тряпицу. У Гриши часто забилось сердце — он и сам еще не знал, почему, а руки сами потянулись к хрупкому черному телу фотоаппарата.       «Вещь недешевая, нам без надобности, продадим», — роняет сквозь зубы тетка, но Гриша, в тот год тяжело переболевший отитом, в отчаянии бросается к матери, и та, желая утешить лишенного обычных мальчишеских радостей сына, как-то договаривается с теткой, и фотоаппарат оставляют Грише — не самой новой модели, потрепанный, непростой в обращении, но все это не имеет никакого значения: в Гришином тесном и темном мирке словно открыли форточку, и он, боясь поверить своей удаче, сначала робко тянется к сквозняку, потом, осмелев, неожиданно для себя самого высовывается по пояс. Вылезти совсем ему не позволяет любовь двух стареющих одиноких женщин, но Гриша привык довольствоваться малым и радуется тому, что есть.       В свободное от школы время Гриша, не внимая материнским протестам («Куда тебе, надорвешься!»), идет разносить газеты и весь свой заработок тратит на расходные материалы. Памятуя необходимость экономить пленку, он подолгу бродит по городу, присматривается к людям, зданиям, уличным сценкам, выбирая красивые виды и занимательные происшествия. Незаметно для себя он осознает, что приручил этот неуклюжий хрупкий механизм, постиг основы тонкого мастерства работы с выдержкой, светом, кадром. Его снимки футбольного матча публикуют в районной газете, и Гриша понимает, что дело всей жизни найдено и что ошибки нет, он хочет стать газетным репортером, однако мать, обнаружив, что Гриша выправился в школе, в приказном порядке посылает его учиться на химика-технолога. Гриша бездельничает два семестра, забирает документы, устраивается в институт и, с началом войны оставив глупую надежду попасть на фронт, вместе со всем коллективом отбывает в эвакуацию.       Почти год спустя он мнется у стола завлаба с заявлением об уходе. В оттопыренном кармане связанного матерью жилета лежит письмо кому-то важному на Петровку от начальника красноуфимского уголовного розыска — смысла во всем этом, конечно, мало, но чем не шутят черт или, может, бог, в которых Гриша, как правильный советский человек, совсем не верит?       — Мне бы в Москву вернуться, — бормочет Гриша, — мать с теткой не пишут, найти бы их.       — Возвращайся, Ушивин, — равнодушно говорит ему завлаб, — ты, я вижу, давно весь не с нами и в мыслях, и делом, так зачем тобою койку в общежитии занимать?       Дорога до Москвы занимает почти три недели. Гриша мерзнет в товарных вагонах, дремлет на каких-то мешках, боясь выпустить из рук штатив в чехле и узелок с вещами, слушает рассказы о бомбежках и голоде, а если везет — судорожно хлещет из мятой железной кружки горячую воду, которой удалось разжиться на станции. Вот бы корреспондентом на фронт, вот бы, думает он, засыпая в грязной теплушке, да кто ж его, белобилетника, туда отправит…       В московской квартире нет ни матери, ни тетки и живут чужие люди; в почтовом ящике торчит письмо с извещением о теткиной смерти, о матери же — никаких вестей. Гриша хочет уйти в никуда, но новые жильцы, совестливые интеллигентные люди, в чей дом попала бомба, с извинениями уступают ему лучший угол за занавеской на бывшей теткиной половине, и Гриша остается жить почти у себя, просто при соседях. Кое-как почистившись с дороги, он влезает в трамвай и едет на Петровку; в кармане его лежит уже не только письмо, но и направление из обкома комсомола.       Его не сразу пропускают в здание, потом он долго плутает по темным коридорам и наконец находит нужный кабинет, но дверь заперта, и Гриша садится на подоконник ждать. Бесконечно долго никого нет рядом, но вот издалека слышатся голоса и шаги. Первым по лестнице взбегает чернявый лохматый парень в поношенной штатской одежде и офицерских сапогах, высокий, ладный, стройный, с наганом на поясе — ни дать ни взять красный командир из песен, только глаза у него шальные, разбойничьи, больше какому-нибудь бандитскому атаману впору.       — Это еще что за фигура? — нелюбезно интересуется он, подойдя к Грише почти вплотную, — товарищ, потерпевших внизу принимают, ты дверью ошибся.       — Не ошибся, — мямлит Гриша, глядя в пол, и протягивает ему направление на работу.       Гришу окружают несколько человек, рассматривают с любопытством его самого, штатив в чехле и футляр с фотоаппаратом. Чернявый парень читает бумаги, кривит недоверчиво красивые брови, потом, усмехнувшись, горячей и крепкой своей рукой стискивает Гришину ладонь так, что у Гриши хрустят кости:       — Ну здравствуй, фотограф. Жеглов моя фамилия.       — Ты тут главный, что ли? — спрашивает зачем-то Гриша — кому еще тут быть главным, как ни ему, — и удивляется и дерзости собственной, и ответу.       — Нет, — смеется и мотает головой Жеглов, — капитан Болдырев Семен Тимофеевич у нас главный, сейчас он придет, познакомишься.       Сам Жеглов, Гришин сверстник, откликается на Глеба и всех, кроме Болдырева, на которого смотрит с мальчишеским обожанием и восторгом, по-свойски зовет на «ты». И Гриша знакомится со строгим, похожим на морского офицера из старых книг капитаном Болдыревым, смешливым, веснушчатым и щуплым стажером Тараскиным, седым усатым шофером Копыриным и язвительным старшиной Коваленко, которому Гриша не нравится с первой встречи. Бригада при ближайшем рассмотрении выглядит примерно так же паршиво, как Гриша после трех суток в товарном вагоне, — все пятеро худые, оборванные, голодные, давно забывшие о банных днях, бледные от недосыпа и хронического переутомления.       — Работы у нас, товарищ фотограф, невпроворот, и не только съемкой придется вам заниматься, — говорит ему Болдырев, и начинается бесконечно длинный день, который будто специально наступил для того, чтобы Гриша накрепко во всем сказанном убедился. Под конец он еле стоит на ногах и, кажется, натер фотоаппаратным ремнем шею.       — Высыпаться впрок умеешь? — то ли всерьез, то ли в шутку спрашивает у него ближе к ночи Жеглов, прямо в сапогах заваливаясь на громадный старинный диван, обитый драной кожей, и, видя, что Гриша ищет в вопросе подвох, смеется: — Ну, не умеешь — твоя беда. Домой лучше не иди, больше времени на езду туда-сюда потратишь. В соседнем кабинете пусто и тоже диван есть, а хочешь — я подвинусь, тут с краю…       Не послушав Жеглова, заснувшего на середине фразы, Гриша все-таки отправляется домой, сокращая тем самым свое время сна на сорок пять минут. Пока это кажется ему мелочью, но очень скоро Гриша понимает, насколько он заблуждался. У Гриши начинается новая жизнь — тревожная, быстрая, непредсказуемая, без расписаний, графиков и выходных. И в жизни этой, несмотря на все Гришины чаяния, по-прежнему нет места никакому, даже самому скромному подвигу.       Но Гриша все еще жаждет совершить великое и ждет от службы в выездной бригаде МУРа подходящего случая. Правда, в тот первый и единственный раз, когда он самовольно нарушает приказ Болдырева и вместе с группой безоружным лезет в рукопашную схватку с бандитами, разгоряченный боем Жеглов походя валит его с ног, отшвыривает куда-то к себе за спину и обкладывает заодно такой лютой площадной матерщиной, что Гриша, отползая к стене, готов умереть одновременно от стыда и позора, хотя самой вероятной из возможных причин его смерти оказыватся материальная и прозаическая — отползти он толком не успел, и его чуть было не затоптали.       В автобусе Гриша сидит рядом с капитаном Болдыревым, и тот втолковывает ему негромко и серьезно, однако вовсе не так сердито, как стоило бы ждать:       — Храбрость, Григорий, — это не приказы нарушать, понятно тебе? — и Гриша кивает, а сзади ободранный, мокрый от пота Жеглов, закусив незажженную папиросу, протягивает ему, держа за краешек перепачканными землей пальцами, чистый носовой платок.       — Бровь у тебя кровит, зажми, я не могу, руки грязные, — и, тут же взяв грязной своей рукой Гришу за ушибленное плечо, говорит ему дружески, без всякой насмешки:       — Ты пойми, чудак, хоть и смелый ты, и делом горишь, тебя до оперативной работы ни одна комиссия не допустит. Оружие тебе в руки тоже никто не даст, а вот на физподготовку с группой попробуй походить, вон, Семен Тимофеевич разрешил, может, тебе на пользу будет, — и совсем тихо, на ухо, чтобы не услышал и не принялся гоготать проходу Грише не дававший зубоскал Коваленко:       — А очки твои лучше бы на шнурок привязать, оно так надежнее.       Втоптанные в голую землю над теплотрассой Гришины очки уже после искали всей группой. Гриша смотрит сквозь треснутые стекла в окно автобуса, где стелется над крышами тяжелое зимнее небо, потом отворачивается и долго молчит. У него кружится голова, кровь отхлынула от лица и трясутся руки. Жеглов, с сомнением взглянув на Гришу, предлагает ему свою недокуренную папиросу — последнюю:       — Возьми-ка, может, полегчает, — и Гриша соглашается, хотя никогда в жизни не курил, и кашляет, и слезы навертываются ему на глаза, но в голове проясняется, и остаток пути до Управления он сидит прямо и строит планы на дальнейшую жизнь: физподготовка — обязательно, холодной водой обливаться — каждый день, и стрелять его пусть тоже научат. На всякий случай.       Две недели спустя все повторяется почти в деталях — срочный выезд, стрельба, свалка, ругань, звон битого стекла и скрежет металла. Гриша, как велено, сидит на подножке автобуса и ждет сигнала; очки его прихвачены шнурком и надежно держатся на носу. Он уже несколько раз побывал в холодном, тускло освещенном спортзале; инструктор, увидев его, кажется, едва не зарыдал от жалости, но Гриша гордо вышагивал в строю и даже попытался подтянуться. Над ним смеялись — ну и пусть. Зато, быть может, когда его позовут, когда от него понадобится совершить подвиг, он будет готов. Наверное.       Сегодня все сделано без него — двое преступников обезврежены, трое убиты, отвоеван у бандитов грузовик с продуктами, и Гриша тяжело дышит, будто минуту назад сам бился с осатаневшим ворьем, отбиравшим последнее у своих сограждан, и все вроде хорошо, все так, как должно быть, вот только Жеглов отчего-то сидит на корточках у стены, устало привалившись к облупленным кирпичам, и Гриша, чуть не грохнув о землю казенный объектив, бросается к нему и видит на его поношенном осеннем плаще влажное темное пятно.       — Глеб, ты что?..       — Нормально все, — хрипит Жеглов, пытается встать и с закрытыми глазами валится на руки подоспевшему капитану Болдыреву. Тот подхватывает его, аккуратно усаживает обратно к стене, ладонью зажимает рану.       — Заточкой они его, паскуды. Ничего, Глебка, потерпи, сынок, не страшно, сейчас мы тебя… Гриша, не стой столбом, помогай бинтовать да следи, чтоб он дышал.       В отличие от Гриши, у которого от ужаса лязгают зубы, капитан Болдырев знает, что делать при проникающих ранениях грудной клетки, он деловит, собран и совершенно спокоен; его страх за воспитанника, младшего товарища и подчиненного заметен в одном-единственном жесте, когда уже потом, вместе с Гришей и Колей Тараскиным занеся раненого в карету «скорой помощи», он на мгновение задерживает Глебову ладонь в своей и что-то тихо говорит, склонившись к его лицу.       Благодаря выдержке капитана Болдырева натуго перевязанного Гришиным шарфом — бинтов не хватило — Глеба удается живым довезти до госпиталя в Лефортово и сдать хирургам, а несколько дней спустя исхудалый, небритый, бледный, лохматый, как анархист-народник, Жеглов улыбается Грише с больничной койки и сам тянется пожать ему руку, но лицо у Гриши при этом такое, что Глеб спрашивает хриплым шепотом:       — Ты что это, отец Григорий? Меня испугался? Ну так подлатаюсь и вернусь, не играй мне тут трагедию.       — Да не тебя, — неубедительно бодрится Гриша, — ты-то молодцом, мы думали, хуже будет, я же тебя видел уже — мы с Колей приходили раз, ты спал.       Вот когда кровь у него брали для Глеба, на хирургическом столе рядом лежавшего, Гриша от страха зажмурился сразу и никуда не смотрел, только руку его холодную в своей держал крепко и очень хотел, чтобы стала она опять живой и горячей, как в тот самый день, когда познакомился он с Жегловым, — и ведь стала же, и все бы хорошо, и поправится скоро Жеглов, он парень сильный и жить хочет, но другая пришла к ним беда, и никто теперь не знает, как быть, и Гриша тоже не знает.       Сказать или не сказать, бьется у него в груди, сказать или не сказать?       Врать Гриша не умеет совсем, умалчивать умеет худо-бедно, а Жеглов, уже почуявший своим оперативно-розыскным нутром неладное, привстает и впивается в Гришу запавшими, с искрами недавней горячки глазами.       — Давай, говори уже, что там у вас без меня стряслось.       — Семен Тимофеевич, — тихо бормочет Гриша, — он… его… похоронили вчера, Глеб.       — Что-о?..       — Убит он был. Кто, как — пока не знаем.       Жеглов, черный, страшный, с повязкой через плечо и на ребрах, неимоверным усилием поднимается с койки, хватаясь за Гришу, наваливается на него всей тяжестью ослабевшего тела.       — Так, помоги одеться и веди меня в Управление.       — У тебя рана откроется, — пугается Гриша, — тебе нельзя.       — Можно, — хрипит Глеб, — веди, я сказал, — и Гриша, кое-как одев его поверх казенного госпитального белья в галифе с гимнастеркой, сапоги и одолженную у соседа тяжелую длинную шинель, по глубокому снегу, в обход проходной, тащит Глеба на трамвайную остановку, по дороге прислоняя его чуть ли не к каждой стене, чтобы им обоим передохнуть, и почти заносит его на себе — откуда силы взялись? — в трамвай, а в мыслях крутится глупое: так, должно быть, раненых на фронте с поля боя вытаскивают, я бы смог, видите — смог бы! я бы вообще много чего смог, только никто мне ни разу ничего путного не доверил, — и чувство непоправимого, причиненное смертью капитана Болдырева, ненадолго утихает в неспокойной Гришиной груди, — но тут они доезжают до Управления, у Гриши мутится в голове, кто-то знакомый встречает их прямо на остановке, и скоро совсем ошарашенные происходящим Копырин и Коля Тараскин осторожно забирают у него Глеба, отводят, поддерживая под руки, в кабинет, укладывают на диван, поят его и полуобморочного Гришу крепким сладким чаем с парой глотков спирта, зовут врача из санчасти, которому ничего не остается, кроме как подтвердить, что смерть от внутреннего кровотечения Жеглову пока не грозит, хотя, конечно, и он, и Гриша, перепуганный и совсем обессилевший, — конченые придурки, — и вот уже вся их бригада, от которой их четверо и осталось — Коваленко лежит в больнице с воспалением легких — собралась вместе, растерянная и осиротевшая.       Конец растерянности кладет пришедший в себя Жеглов.       — Никто не уходит, в трауре потом побудем, — негромко распоряжается он с дивана, — Иван Алексеич, иди к главному, проси людей в помощь, Гриша, давай мне сюда все бумаги по делу, а ты, Тараскин, садись поближе и рассказывай, как все было, раз уж ты первым узнал…       Возвращаться в госпиталь Жеглов отказывается наотрез, он так и лежит на своем диване с бумагами, карандашами, картой, записной книжкой и переставленным поближе телефонным аппаратом. Врач из санчасти приходит сменить ему повязку, вколоть лекарства и поругаться, а Гриша, который добровольно остался при нем на бессрочном дежурстве, делает все остальное — следит, чтобы он хоть немного спал, уговаривает поесть, подсовывая украдкой часть своей столовской порции, и пытается лишний раз не дать ему встать, что получается плохо, — ладно еще уборная у них прямо за углом, куда Глеб может дойти сам, а не в противоположном крыле здания. Когда Гриша порывается поставить ему выданный врачом градусник, Глеб отнимает его и, убрав в футляр, кладет к себе в изголовье, под диванный валик, туда же, где прячет вынутый из кобуры наган и папиросы со спичками: курить ему запретили, пока рана не заживет, но плевать он на это хотел.       — Себе что-нибудь измерь, отец Григорий, — бурчит он, — хватит и того, что я тут перед вами дважды в день заголяюсь, — и обиженный Гриша уходит дремать на кресло.       Через короткие пять дней они выходят на след капитановых убийц и готовятся брать их в каком-то притоне на окраине, где те хранят награбленное и пересиживают бурные времена. Сам начальник МУРа, изможденный, простуженный, в порядке исключения приходит в кабинет бывшей болдыревской бригады, чтобы дать последние распоряжения Жеглову, а Жеглов — тоже в порядке исключения — слушает его, не вставая со стула. Начальник говорит устало, почти горестно:       — Жеглов, людей я тебе больше выделить не могу, хотя и хотел бы, и всю эту твою похабную самодеятельность разрешаю только потому, что самих вас… — он смотрит на торчащие из расстегнутого ворота Глебовой гимнастерки бинты, потом на Гришу — тот стоит рядом и, робея перед начальником, держится за спинку жегловского стула; споткнувшись взглядом о щуплую фигуру Коли Тараскина, которого со спины можно принять за школьника, начальник заканчивает сердито: — …полторы калеки.       Все трое — и пусть им совсем не весело — украдкой переглядываются, и по их взволнованным лицам пробегает общая на всех тень усмешки. Потому что похабная самодеятельность — это про Гришу.       В автобусе непривычно людно — сегодня с ними ребята из ППС и начальник другой опергруппы, на которого возложено руководство операцией, но их все равно лишь восемь, не считая Копырина, — ребята сначала негромко переговариваются, потом замолкают. Грише не по себе, однако он полон решимости, и очки крепко держатся на его взмокшем от волнения носу. Рядом с Гришей сидит Жеглов, уже похожий на себя прежнего. В санчасти его как следует забинтовали и укололи обезболивающим, и на какое-то время этого должно хватить.       — Гриша, сегодня будешь за меня, — говорит он серьезно, — но только в самом крайнем случае. Просто так не стрелять, по бандитам — пока я не начну. А стрелять ты умеешь, мне тут доложили, — в голосе его слышится нечто вроде похвалы: Тараскин вчера действительно ходил с Гришей в тир, где тот пропадал все последние недели, и засвидетельствовал его успехи, а заодно показал всем насмешникам свой тощий веснушчатый кулак — и если не осадил их, то свое дружеское к Грише расположение проявил в полной мере.       — Бери, отец Григорий, — и Глеб отдает ему старенький милицейский наган, такой же, как у него, теплый от его рук, и Гриша снова думает о красных комиссарах, перепоясанных пулеметными лентами, но рядом с ним только Жеглов — бледный, обманчиво спокойный, хотя внутри у него каждая жилка наверняка звенит от напряжения, — это для Гриши он такой, чтобы Гриша не нервничал, не боялся и понял наконец, что ему доверяют.       Сам Глеб держит оружие наготове, хотя до команды «к бою» еще далеко. Руководить операцией ему не дали, и он, конечно, расстроен, а Гриша думает, что в кои-то веки не прячется он за крепкой Глебовой спиной, и вроде как оба они сегодня на равных, а значит, надо постараться не подвести.       Когда группа окружает приземистый кирпичный домик, они с Глебом оказываются позади всех и занимают место у северной стены с единственным окном, укрывшись в развалинах сгоревшей бани.       — Не дергайся, гляди в оба, — напоминает ему Жеглов. Перед ними так долго ничего не происходит, что Гриша, уставший держать глаза открытыми, думает, будто и в этот раз до подвигов дело не дойдет, но тут начинается пальба, в окне со звоном высаживают раму, наружу летит непонятный предмет, следом показывается чужая бритая башка, и Жеглов, похожий в этот момент на отпущенную пружину, первым же выстрелом укладывает этого лысого хмыря под стену.       — Один есть, — удовлетворенно говорит он.       С обратной стороны дома тоже стреляют. Кто-то через чердак пытается влезть на крышу, но падает, повисая на досках забора; следом появляется второй: если Гришу не обманывает зрение, он собирается стрелять прямо в них с Жегловым. Гриша изо всех сил жмет на тугой спуск и в последнюю долю секунды закрывает глаза; выстрел гремит совсем рядом, и Грише кажется, будто ему оторвали обе руки и насквозь пробили голову, но голова оказывается целой, а руки просто гудят от напряжения. Глеб, в которого целился бандит, к счастью, жив и невредим, если к нему, перебинтованному, применимо это понятие; он отнимает Гришин револьвер — в его барабане еще шесть патронов — и методично палит по чердаку. Мокрый до нитки Гриша устало льнет к горелым бревнам. Очки его запотели, во рту сами собой скрежещут зубы. Опять он не успел, растерялся, не попал, ничего полезного не сделал, другие за него и поработали, и подвигов насовершали.       Все снова случается быстро и занимает куда меньше времени, чем кажется в тот момент, когда это время проходит. У Гриши все-таки есть своя задача в этой операции, с выполнением которой он справляется блестяще, пусть она и совсем незаметна: когда все заканчивается, он помогает Глебу подняться на ноги и дойти до автобуса. Жеглов глядит на него с теплотой, сквозь которую пробивается едва заметная усмешка.       — Ничего, Григорий, — говорит он, — главное, ты человек хороший, а основным твоим оружием пусть и дальше фотоаппарат будет, — и Грише, которому хочется сквозь землю провалиться, отчего-то становится намного легче.       Жеглову с разрешения начальника отдают как табельное оружие изъятый у бандитов болдыревский, оставшийся у того еще с гражданской войны парабеллум с приметной царапиной на рукоятке, и Глеб отныне не расстается с ним никогда. Исполнив долг перед погибшим наставником и другом, он, потрясенный пережитым, с незалеченной раной, впадает в глухую черную тоску и лежит на диване в кабинете, глядя в одну точку и не притрагиваясь к еде, которую ему принесли из столовой. Не выдержав этой его тоски, Гриша садится рядом, тихонько берет его за локоть.       — Глеб, а знаешь чего? — заговорщицким тоном спрашивает он. — А я в Красноуфимске, куда мой институт вывезли, раз шпиона выследил…       В погасших глазах Жеглова вопреки всему появляется не лишенное иронии любопытство, и Гриша, заварив им двоим пустого чаю, — Глеб отказывался, но все-таки глотнул немного, когда Гриша приподнял ему голову и почти насильно приложил к пересохшим губам край теплой железной кружки, — усаживается на диванный валик и до рассвета вдохновенно сочиняет какую-то неимоверную чушь о шпионах в духе дореволюционных бульварных романов. Я бы книжки мог писать не хуже этого, как его там, Карла Мая, вдруг понимает Гриша, точно мог бы; у него уже и голос пропал, и спина колом; он не видит, что Жеглов давно спит неглубоким тревожным сном, съежившись под принесенным из клуба полотнищем со следами какого-то лозунга и уткнувшись виском в кобуру болдыревского пистолета.       В кабинете холодно, как на улице, ветер бьется в треснувшие от бомбежек стекла. Бессмысленно таращится в кружку с мокрой заваркой на дне Гриша, вздрагивает и тихо бредит во сне Глеб. В тепло бы его, думает Гриша, а лучше обратно в госпиталь, или хотя бы лечь рядом и греть, но у него нет сил сдвинуться с места. Утром пришедший из гаража Копырин смотрит на них обоих, тяжко вздыхает и, не тратя время на разговоры, кое-как помогает им сойти вниз по лестнице и отвозит к себе, в пустую мрачную комнату в коммуналке с фотокарточками на столе вместо живых людей.       — Мало вам стрельбы с драками, вы еще и замерзнуть решили, — бурчит он, затапливая печку. — Один совсем плохой, второй такой же скоро будет. Я вам хоть чаю согрею…        Не дождавшись кипятка, Жеглов и Гриша засыпают сидя, дрожа и привалившись друг к другу на каком-то сундуке. Потом Гриша не может вспомнить, где и был и что делал несколько дней — должно быть, болел, температурил и валялся здесь на старой железной кровати вместе с таким же пылавшим горячкой Глебом, который отнимал у него одеяло, пихался локтями, звал капитана Болдырева и тихо стонал, суетой этой растревожив рану; потом, наконец, он успокоился, прижался к Грише худым горячим боком и надолго уснул, а Гриша, сам горячий и весь в испарине, лежал не шевелясь и радовался тому, что не один и что никто не стремится их с Глебом разлучить: вдвоем с ним Грише было вовсе не так страшно и плохо, как могло бы быть без него. Кажется, периодически они будили друг друга кашлем и в минуты просветления порывались обсудить приемы стрельбы из нагана и красноуфимских шпионов, а недоумевающий Копырин, который щупал их взмокшие лбы, приносил попить и заботливо следил, чтобы свалившимся на его голову бедолагам досталось хоть немного тепла, покоя и согретой на печке каши, все пытался понять, чего же такого дурацкого начитались они оба.       Когда Гриша в очередной раз приходит в себя, в окно заглядывают сумерки, вокруг мелькают расплывчатые цветные пятна, в груди тревожно кувыркается тронутое неизвестностью сердце; тут знакомая смуглая рука, за которую он держался в забытьи, очень кстати протягивает ему очки, и Гриша с огромным облегчением видит, что вокруг все те же: рядом на кровати, укутав его в одеяло и удобно прислонив к себе, отчего Грише тепло и уютно, сидит вполне живой, хотя и замученный Глеб в чужой рубашке не по размеру — ворот сполз на плечо, и в разрезе видна аккуратная чистая повязка, значит, и рана его заживает потихоньку, не оставленная без присмотра; в углу возится с печкой Копырин, явно не спавший несколько ночей, а напротив у стола Коля Тараскин, который вместо Жеглова ходил на какое-то совещание, пьет чай и взволнованно рассказывает, что некомплектную бригаду могут расформировать, а их — оставшихся — распределить по другим до лучших времен, и Гриша, которому, несмотря на неважное самочувствие, минуту назад было хорошо и спокойно среди заботливых, снисходительных к его хилой закалке товарищей, замирает в тоске: кому и зачем он будет нужен, если все закончится вот так?..       — Хрена с два я вас кому отдам, — говорит Жеглов и заходится хриплым кашлем. Даже несмотря на ранение, он поправляется быстрее Гриши — он и крепче от природы, и на работу рвется, и бандитов всех перебил бы голыми руками хоть сейчас, ну а Гриша, боясь остаться не у дел или попасть в другой коллектив, думает о возвращении с некоторой опаской.       Но все складывается благополучно. Через день Жеглов, хоть он и нетвердо держится на ногах, вместе с Копыриным отправляется в Управление и, видимо, доносит до начальства какую-то более здравую мысль, а может, выясняет, что Коля неправильно все понял, или просто опровергает слухи о своей безвременной кончине; словом, что бы то ни было, оно проходит удачно, поскольку в глаза его возвращаются лихие разбойничьи огоньки — конечно, не такие, как раньше, но все-таки немного на них похожие. Грише, получившему железную кровать в единоличное пользование, он велит скорее выздоравливать, и на этот раз Гриша его не подводит: в глубине души он и себя отчасти считает пострадавшим в схватке с бандитами, и это ему даже нравится немного, но одному болеть скучно, а когда все остальные работают каждый за троих — еще и стыдно, если подумать.       Жизнь налаживается. К ним присылают пополнение — полуграмотный, молчаливый, но исключительно порядочный и надежный Ваня Пасюк, возвращенный с фронта после двух контузий, заменяет списанного с оперативной работы Коваленко, по которому, признаться, никто не скучает. Скоро выясняется, что Пасюк не так уж прост и к тому же не лишен чувства юмора; спустя пару дней всем начинает казаться, будто он был с ними с самого начала, а с Колей, несмотря на разницу в годах, они и вовсе становятся друзьями.       Жеглов, на чьей зажившей груди отныне всегда кроваво пылает боевой орден, оказывается самым молодым из муровских капитанов и занимает место погибшего начальника бригады. Разумеется, каждый из них считает это решение исключительно правильным и разумным. В ордене ли дело, в капитанском ли звании или, быть может, в скулах, резче обозначившихся на красивом цыганском лице, но Жеглов, навсегда сумевший спрятать от посторонних глаз тоску по убитому товарищу и наставнику, почти отцу, и в удаль обернуть свое одинокое неприкаянное житье, выглядит теперь постарше, что, однако, не мешает ему задирать всех встречных, созывать группу хулиганским свистом и однажды собственноручно выписать зверского щелбана стажеру мамыкинской бригады, который по глупости позволил себе шутить над Гришиным телосложением.       Телосложение — Гришина беда, что делать, таким уж он родился. На физподготовку после болезни пока не хватает сил, и все-таки Гриша не теряет надежды когда-нибудь к ней вернуться. Наган Грише тоже больше не дают, но и фотоаппарата ему хватает вполне; с ним Гриша на своем месте, на боевом посту, можно сказать, с оружием в руках, и пусть кто-нибудь попробует убедить его в обратном.       Эксперты отдела уважительно зовут Гришу по имени-отчеству, а еще — подумать только — ему начинает улыбаться суровая очкастая девица из машбюро. Гриша до смерти ее боится, но все-таки приглашает в кино, и на первое свидание его собирают всей бригадой: Коля одалживает ему приличный пиджак, Пасюк — новый подворотничок, а Жеглов, который сам вечно ходит оборванцем и одни сапоги начищает до блеска, делится гуталином.       — Ты, Гриша, парень хоть куда, просто не каждая понимает, — говорит ему Глеб, — а которая не понимает, она тебе и ни к чему, — и Гриша идет в кино с гордо поднятой головой, по-циркульному переставляя ноги.       С очкастой девицей дело не заходит дальше нескольких прогулок — слишком уж она серьезна, однако Гриша не сломлен неудачей и вообще нравится себе куда больше, чем раньше. Хотя ремень его пора утягивать на очередную дырку, он чувствует себя крепким и возмужалым. Он по-прежнему недоедает, недосыпает, мерзнет, сносил до заплат последний связанный матерью жилет и видит иногда сквозь щель видоискателя такое, что другой доходяга-очкарик давно начал бы заикаться, но все оно, разумеется, того стоит, потому что и есть это настоящая, правильная, нужная людям жизнь.       — Работаем дальше, орлы, — словами капитана Болдырева подбадривает их Жеглов, который, конечно, про жизнь думает примерно то же, что и Гриша, хотя и впадает нередко в мрачную раздражительность, и тогда с ним бывает нелегко, но Грише, как ни странно, от жегловских вспышек достается меньше всех, — и они работают до полного изнеможения, ведь непременно должна закончиться война, а с улиц должны навсегда исчезнуть бандиты, и тогда окончательно станет ясно, что все было не зря.       А подвиги и приключения — про них и сочинить можно. Не хуже, чем у Карла Мая.       — Я вон какие мускулы накачал — у меня фотоаппарат тяжелый. Меня бандиты так боятся, что я на задания без оружия выезжаю! — говорит он хохочущим девчонкам из ОРУДа, и все это — почти чистая правда.       Когда над Москвой гремит салют Победы, Гриша откладывает приготовленный было фотоаппарат и просто смотрит в небо своими глазами, чтобы лучше запомнить. Теперь он знает, что матери тоже нет на свете, и, оставшись наедине с собой, роняет по ней не одну слезу, но знает он еще и другое: с жизнью, какой бы она ни была, он прекрасно справится сам — ведь у него есть Жеглов, Копырин и все остальные, есть память о капитане Болдыреве, человеке достойном и славном, да и соседи, бездетная пожилая пара с племянницей-школьницей, давно приняли Гришу в семью и на первых порах даже пытались дожидаться его к ужину, но Гриша им объяснил, что с такой работы, как у него, вовремя не приходят.       Наступает долгожданный мир, а забот не становится меньше. В московскую милицию идет пополнение с фронта. На исходе августа в бригаде наконец появляется тот, кого им так долго недоставало, — неприметный загорелый коренастый парень с копной светлых волос и спокойными внимательными глазами, одетый в форму без погон, с двумя нашивками за тяжелые ранения; Гриша знакомится с ним первым и думает, что ему никак нельзя дать заявленных двадцати двух: он выглядит ровесником Пасюка, не меньше, и Жеглов, ухватками и видом на его фоне все-таки совершенный мальчишка, хитро щурится из-за стола, верно, прикидывая, получится ли командовать новичком так же легко, как и остальными, — и, видно, не приходит к однозначному выводу, однако новый товарищ ему явно по нраву, — а скоро всем им становится вообще не до взаимных приглядываний и знакомств, потому что дел — не продохнуть, беды у мирных людей случаются одна за другой, и вот уже вымотанный за сутки Глеб, готовый по своему обыкновению устроиться спать на казенном диване, отпускает их всех по домам и раздает указания на завтра:       — Вы, Тараскин и Шарапов, со мной завтра дежурите по городу.       — А я? — ревниво вскидывается Гриша. — А я что буду делать?       И Жеглов оборачивается к нему, глядит тепло, по-доброму, с им только двоим понятной искоркой в усмешке:       — Ну и ты с нами, конечно, куда ж тебя девать.
Примечания:
19 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (4)