Письмо давно минувших лет
15 марта 2025 г., 20:32
Кровь. Окопы. Крики. Немецкая речь. Смерть.
Я сама это очень смутно помню, но Сашка говорит, что тогда было страшно. Говорит, я тогда очень часто плакала.
Ах, да. Я совсем забыла поздороваться. Прости, я впервые пишу письмо сама. Ты очень просила писать тебе. Сашка сказал, что если не знаешь о чем писать – лучше рассказать историю из жизни. Я не знаю, о чем писать, но в жизни у меня было так мало, что мне остается рассказать только о войне. Точнее, как я ее прошла.
Так вот. Это случилось в начале войны, кажется, в 1941. Мы жилы тогда еще все.… Ну, почти. Папу тогда уже забрали на фронт. Спустя сорок дней после этого пришла похоронка на его имя. Мама тогда долго плакала, не спала несколько ночей.
Тело так и не нашли. Похороны провести не вышло. «Как без тела хоронить?» - удивлялась мама и просила больше не поднимать эту тему. И я послушно молчала при ней, а у Сашки постоянно спрашивала:
«Почему мама не хочет папу вспоминать?»
Сашка всегда смеялся и трепал меня по волосам.
«Она его помнит. Просто не хочет, чтобы мы с тобой плакали».
И этот его смех отпечатался где-то на подсознание, как символ чего-то светлого и родного. Символ моего Сашки.
А еще через месяц к нам в деревню пришли немцы. Нас всех согнали на главную площадь и разделили на две шеренги. Взрослые и дети стояли в разных строях. Мама смотрела на нас со слезами, а я жалась к Сашке, хватая его за огромный, сползший рукав папиной рубашки. В тот момент я поняла, что Сашка для меня важен, почти как.… Даже не знаю с чем сравнить. Наверное, как воздух. А может, даже больше, чем воздух.
Немецкие офицеры ходили между нами, смотрели, перебрасывались какими-то фразами, которые я до сих пор не совсем понимаю. Один из них взял меня за руку и вытянул вперед. Он осмотрел меня и, засмеявшись, что-то броско крикнул своему товарищу. Тот тоже рассмеялся и подошел ближе, трепля меня по щеке. Он сказал что-то вроде «nettes kleines Mädchen». Я тогда ничего не поняла, но то, что это ни к чему хорошему не приведет, увидела по взгляду Сашки и его сжавшимся кулакам. А после, Сашка вырвал меня из рук офицеров и поставил себе за спину.
Сашку тогда побили. Я хорошо помню те кровоподтеки и синяки, которые он старательно от меня прятал. К слову, нас тогда всех забрали в концлагерь. Всех, кроме мамы и еще нескольких женщин. Мне потом пояснила старшая Катя, что те отказались выполнять какую-то просьбу немецких офицеров и их расстреляли. Правда какую, я тогда не поняла. Сейчас понимаю, я уже взрослая, мне почти 16, но лучше от этого мне не стало. Конечно, было грустно. Я тогда много плакала. А старшая Катя погладила меня по плечу и сказала:
«Почему ты плачешь?»
Я всхлипнула и ответила:
«Потому что мне жалко, что мамы больше нет».
«Тогда лучше успокойся. Маму ты все равно не вернешь, а захлебнуться в слезах еще успеешь», – фыркнула старшая и потеплее закутала меня в свою шаль.
И я послушалась. Я вообще предпочитала слушать, что говорят взрослые. В отличие от Сашки. Мама часто говорила, что до моего появления он был тем еще раздолбаем, но я, честно сказать, не верю. Не мог мой Сашка – и раздолбаем! Он же такой правильный и милый, он никогда бы не поднял руку на младшего! А мама говорит, что дрался, почти ежедневно. Я не верю, но, может, это правда?..
Нас привезли в концлагерь. Позже, я узнала, что это было на территории Белоруссии – Малый Тростенец, но мне эти знания особо уже не стали нужны. Зачем они 10-летней девочке? Единственное, что я уяснила из слов Сашки – до дома мы не добежим сами, даже если выберемся. Слишком далеко.
Следующие три года вспоминать, честно, страшно. Не знаю, чтобы я делала, если бы тогда рядом не было Сашки и старшей Кати. Но, раз я начала рассказ, нужно продолжать.
Когда нас привезли туда, разделили на 2 отряда, поселив в двух разных бараках. Когда я поняла, что мы с Сашкой должны будем жить порознь, обняла его за пояс и отказалась отпускать. Фрицы что-то кричали, но я вообще ничего не слышала. Я так крепко прижалась к Сашке, что руки потом свело. Но Сашка ничего не говорил. Даже когда сзади ко мне подошла старшая Катя и попыталась за плечо отвести меня от него. Только тогда, когда сзади послышались немецкая речь и собачий лай, он присел на корточки и, отцепив мои руки от себя, сжал их в своих, тихо, но четко заверяя, что все будет хорошо и он всегда будет рядом. Я кивнула. Точно помню, что перед тем, как его схватили и увели от нас с Катей, он вытер мои слезы и что-то положил мне в карман. После встал и, посмотрев на Катю с какой-то неясной мне нежностью, погладил ее по щеке.
Катя на меня за это не ругалась, не смотрела с осуждением, как мама, когда я случайной проказой ломала что-то важное ей. Она вообще стала мне как мама за эти три года ада. А маленькую куколку, которую Сашка положил мне в карман, мы обе считали талисманом.
Самое страшное, что я помню оттуда – это собаки и палки. Немецких овчарок всегда держали на привязи, но, если требовалось над кем-то поиздеваться, их отпускали. Иногда собаки гнались за нами и кусали. Тогда было все равно: бежать или прятаться. Тебя все равно бы нашли собаки, а если немцам что-то не понравится – то и они тоже. Тогда бы тебя побили палками. Привязали бы к столбу и побили, пока палки не сломаются. Не помню, сколько палок ломали о спины провинившихся, но их точно было много, потому что выживали не все.
Нас заставляли работать. Работали по 15-18 часов, без перерыва, иногда без еды. Старшая Катя часто на свой страх и риск приносила мне сухие корки хлеба из опилок или совершенно безвкусного супа. Но тогда даже это было за радость. Сашка тоже часто носил нам с Катей еды. Он работал в другом месте, но кормили их не лучше.
А через год, Сашка сбежал. Зимой, под покровом ночи, с несколькими одногодками-парнями. Тогда Сашке только исполнилось 18. Мы с Катей узнали об этом не по звуку сирен, а по письму, которое получили спустя месяц. Тогда там, в 10 выведенных аккуратным почерком строчках, мы узнали, что Сашка ушел в партизаны. Тогда я впервые увидела, как старшая Катя плачет. Она плакала тихо, даже не всхлипывала. Просто по ее щекам катились крупные слезинки. Я обняла ее тогда, а она прижала меня к себе и, уткнувшись носом в макушку, тихо прошептала: «Бедная, бедная моя девочка…» Я просто молчала, обнимая ее. Я никогда не умела успокаивать людей, потому даже не пыталась тогда это делать.
Нам разрешали писать письма, но были два главных условия. Во-первых, можно было писать только одно письмо в месяц. Во-вторых, и это затрудняло больше всего, письма должны были быть на немецком языке. Среди детей, да и среди взрослых тоже, мало кто немецкий знал. Но нам повезло, там была очень сердобольная переводчица. Она помогала нам писать письма.
А когда приходили письма, мы читали их всем бараком. Тогда не было «моих» и «твоих», тогда все были «наши» и за всех переживали одинаково, все одинаково ждали этих редких писем. Ночью, когда немцам было не очень до нас, мы собирались рядышком и читали эти долгожданные письма и слушали их с замиранием сердца. Мы с Катей особенно ждали писем от Сашки. Те редкие строчки мы берегли, как могли. Это было то нужное напоминание – он пишет, значит, жив.
Еще, над нами издевались. Я слышала, что над евреями ставили опыты, но сама этого никогда не видела. Наверное, хорошо, что не видела. А еще у нас брали кровь, для раненых фрицев. Брали у младших, считали, что у них самая хорошая кровь. Благо, не до меня, не до старшей Кати, очередь не дошла.
Когда в 1944 году лагеря не стало, мы все пошли по разным местам. Старшая Катя пошла со мной, аргументируя тем, что ей все равно идти некуда. Да мне тоже идти было некуда, перед уходом немцы сожгли нашу деревню. Но, собравшись остатками, мы стали восстанавливать деревню с пепелища.
Знаешь, сейчас на дворе 1947. Война кончилась, а деревня более-менее восстановлена. Надеюсь, ты догадалась, что Старшая Катя – это ты, моя дорогая Екатерина Андреевна. Ты вместе с одним из солдат уехала, обещая при первой же возможности забрать меня. Я скучаю, но, честно сказать, не понимаю, зачем ты вообще хочешь меня забрать. У меня все хорошо, правда-правда! Мы работаем в сельхозе и помогаем друг другу как можем. Я уже совсем взрослая, мне целых 16 лет! Представляешь, может скоро замуж выйду, прям как ты!
А Сашка… Сашка умер. Не дожил пару дней до победы.
Я так и не решилась тогда тебе сказать.
Прости.
Анна обернулась, отрываясь от письма и ставя после последнего слова кляксу, будто нарочно упавшую с конца пера. Проводник оглядела ее, потом пробежалась быстрым взглядом по написанным, еще теплым строкам.
- Ты закончила? - сидящая за столом кивнула. - Прекрасно.
Развернувшись на скамье, Анна проводила взглядом хозяйку избы, наблюдая, как та берет с полки свечи и зажигает их, держа на руке.
Сова ухает и вылетает на крыльцо. По тонким, бледным свечам, готовым в любой момент погаснуть, медленно стекают восковые капли и капают на ладони проводника. Анне хочется вскрикнуть, но она держится, как изначально и говорила та.
"Чтобы не происходило, говорю только тогда, когда я попрошу. Духи - существа капризные."
Потому она молчит. Спугнуть свой последний шанс на хоть какое-то счастье не хочется.
- Иди за мной, - произносит проводник и Анна идет за ней, выходя на крыльцо.
Останавливаясь у ступеней, проводник берет у нее письмо и подносит к свече. Пламя жадно пожирает бумагу, а губы хозяйки шепчут что-то, двигаясь с огромной скоростью.
Анна не отрываясь смотрит за ее действиями, а когда от письма не остается ничего, поднимает голову вверх, провожая взглядом дым.
А тот уносится к звездам.
К Кате. К Саше. К маме. Ко всем.
Будто угадывая ее мысли, проводник задувает свечи и так же, как и раньше, спокойно и будто без эмоций, произносит:
- Они его получат. Жди гостей во снах.
Анна заторможено кивает. Ее кот Арсений трется о ногу и, мяукая, идет вперед, зовя хозяйку за собой.
- Спасибо, - кивает Анна, оборачиваясь. - И... до свидания?
- Прощай, - поправляет стоящая на крыльце. На плечо ей садится сова.
- Да, прощай, - соглашается Анна и уходит от избушки, отворачиваясь, чтобы не увидеть ее больше никогда.
Проводив ее взглядом, Квил хлопает крыльями и угухает.
- Тише, Квил, - девушка чешет его по шейке и улыбается. - Не всегда же тебе выигрывать.