.
16 марта 2025 г., 16:42
Вечером солнце медленно движется к линии горизонта, а падает за нее мгновенно, не оставляя ни времени на раздумье, ни пространства для маневра. Перекатившись за невидимую черту, оно просто исчезает из поля зрения, и вот уже тьма разливается на только что истекавшем кровью небосклоне, да вспыхивают на улицах факелы, а в ноздри бьет сырой запах тропической зелени вперемешку с дымом. Мир наводняют тени.
На сухих губах – терпкость вина; звуки таверны смешиваются в неразборчивый, раздражающий шум. Ночной воздух, проникший внутрь через вновь распахнувшиеся двери, охлаждает пылающее лицо, но не беспокойно мечущиеся в тяжелой голове мысли.
Кавех кривится, плечи сутулит, расплывающимся взглядом гипнотизируя стоящий перед ним стакан, в котором темной жидкости – капля на донышке. Дрожащие пальцы обнимают горлышко бутылки – пустой, уже час как пустой, послушно клонящейся к краю столешницы. Вина в ней ожидаемо нет, и, разочарованно вздохнув, архитектор возвращает ее на место. Так резко, что она, покачнувшись, со звоном бьется о стеклянные бока таких же опустевших сосудов, составленных на противоположной стороне стола за отсутствием собеседника. Кавех откидывается на спинку стула, проводя ладонями по лицу. Дышит тяжело, хрипло. Ему душно в этой таверне. В этом теле. В сети собственных неудач, вины и несчастий. Он поворачивает голову, на периферии зрения уловив зеленоватый всполох, однако находит лишь барную стойку и хозяина заведения – за ней. Тот хмурится встревоженно, но Кавех пьяно улыбается ему и высыпает из кошелька остатки моры. Встает, покачнувшись, стискивает ладонью спинку стула до побелевших костяшек.
Не падает.
– Не знаю, что у тебя там случилось, но шел бы ты домой, Кавех, – бросает ему Ламбад, протирая стакан, когда архитектор нетвердо проходит мимо.
– Домой… – повторяет тот глухо, опуская взгляд, и, видимо, горечь успевает отравить его голос, потому что в спину ему прилетает:
– Мне связаться с кем-нибудь через Акашу?
Когда же Кавех оборачивается, господин Ламбад с готовностью касается терминала на своем ухе. Его беспокойство кажется искренним, и Кавеха в сердце колет вина. Ему вдруг хочется выложить все как есть: и о дворце, и о родителях, и даже о давнем проекте, из-за которого он разругался с тем единственным, кого посмел – по наивной юности, не иначе, – неосторожность счесть своей родственной душой…
– Нет, я… – молодой человек сглатывает, собирая воедино остатки здравого рассудка, и улыбается шире, – Не стоит. Доброй ночи.
Вы очень любезны, господин Ламбад. Но никто не придет.
В это время он еще не пьет в долг, потому что платить за него некому, а мора заканчивается слишком быстро (всего-то на третий день), и у него больше нет повода оставаться в заведении до закрытия. Поэтому, отдав последние гроши, Кавех выскальзывает из теплой и душной таверны, растерянно замирая на пороге. Куда теперь?
После продажи дома возвращаться ему тоже некуда, и он неприкаянной душой бесцельно бредет по узкой улочке, зябко обнимая себя за худые плечи, ведь легкая накидка и тонкая ткань полупрозрачной рубашки с глубоким вырезом плохо защищают разгоряченное алкоголем тело от ночного холода. Кавех начинает постепенно чувствовать, как тот забирается под одежду, как ползет по спине, меж ребер и вдоль выемки ключиц. Его немного трясет. Из замерзшей груди вырывается слабый кашель.
Заслоняя рот ладонью, Кавех ощущает себя так жалко, как не чувствовал даже после отъезда матери в Фонтейн. Зрение мутится, приходится искать опору в стене. Он стоит так некоторое время, прислонившись спиной к холодному камню, прикрывает слезящиеся глаза и не плачет. Только глубокое, тяжелое дыхание выдает его. Но у него сейчас нет сил контролировать еще и это.
О его нынешнем статусе никто не должен узнать.
Ему не к кому обратиться так, чтобы это никого не обременило и не вызвало еще одного скандала.
Он знал, во что ввязывался, и должен разобраться с последствиями. Сам. Это было ему ясно так же, как и то, что последняя бутылка вина сегодня была лишней – для тела, увы, только для него, не для агонизирующего разума.
Размышляя о долгах и возможностях искупить их, архитектор чувствует, что воздуха снова ему не хватает. Ему смешно, потому что он на улице, и уж это точно не должно было стать проблемой, но вместо смеха из горла выходит лишь тихий хрип. Красные пятна, чуть расплывчатые, приближаются неумалимо. Дыхание сбивается, становится более поверхностным. Кавех распахивает глаза, неловко отшатываясь от надвигающихся на него теней, но дальше – лишь стена, и некуда более отступать. Архитектор с силой отталкивается от нее, встречая грудью чужую ладонь. Бьется спиной о шершавый камень, оцарапав подставленную тут же руку.
– Не так быстро, – говорит ему тень в алом одеянии пустынника.
Улыбка у нее неприятная, скользкая, а дыхание горькое. С щелчком раскрывается складное лезвие, кожу на горле холодит прижатый к нему металл. Кавех сглатывает, мгновенно трезвея.
– У м-меня… нет… денег, – говорит он отрывисто.
Его голос не должен дрожать. Но сердце колотится так, что клеть ребер ходуном ходит. Они не должны заметить.
– Какая жалость… – вторая тень возникает за плечом первой, чуть отводит руку, ныряет под локоть, касается светлых волос…
Кавеху не нравится их взгляд. Он нутром чувствует – пустынники или нет, от этих двоих веет опасностью. Веет жестокой, развращающей безнаказанностью, и лучше бы ему было не пересекаться с ними вовсе, но, видимо, сегодня удача оставила его окончательно, распрощавшись на пороге таверны и осторожной любовницей ускользнув прочь под покровом ночи, не оставив на прощание ни нового адреса, ни поцелуя.
Последствия, угрюмо напоминает внутренний голос. Последствия самостоятельно принятых решений привели его на эту дорогу, в этот час, к этой встрече. И справиться с ними он должен сам. Может быть, тогда он сможет доказать злой воле архонтов, Дори, родителям… и себе… что для него это – еще не конец…
Когда глаза начинает непроизвольно щипать, Кавех лишь поджимает губы. Не слушая, что еще ему скажут, он кусает первого и бьет наугад коленом второго, но ярко-зеленая вспышка в уголке глаза отвлекает внимание, и тогда он, все еще пьяный, не справляющийся с собственной координацией, мажет, пропуская ответный удар. Во рту чувствуется солоноватый привкус крови, брызнувшей из разбитой губы.
– Мразь! – щеку обжигает прикосновением. Хлестким. Липким. Совершенно неприятным и крайне болезненным. – Он меня укусил, скотина!
– Так ты из строптивых, – обращаются к нему, но он упрямо молчит.
Толстые мозолистые пальцы грубо хватают за воротник, тянут ткань до жалобного треска, прижимают тело к стене, отводя в стороны и заламывая ему руки. Их двое, и у них оружие. Он один, и у него кровь вином отравлена, губы в той самой крови перемазаны, да изумрудные всполохи то и дело возникают перед глазами, мешая реальности. Кавех в этот самый момент ощущает себя изломанной куклой-марионеткой, потрепанной, лишившейся нескольких ниток, от чего не слушаются теперь конечности. Обездвиженный и всклокоченный, он продолжает под действием выброшенного в кровь адреналина извиваться гусеницей в чужих руках. Главное, не сдаться без боя на милость теням.
Наемникам его сопротивление явно не нравится, но вместе с тем – Кавех замечает в проблеске то и дело ускользающего сознания – оно же их и распаляет, словно они находят в том некое извращенное удовольствие. Громкий обычно, сейчас архитектор совсем не кричит. Ему бы вовсе затихнуть, лечь на стылую землю, закрыть глаза и успокоить дыхание. Тогда, возможно, от него отстанут. Про него забудут. Все же пустынники – хищники, а не падальщики. Но как заставить бешеное сердце подчиниться холоду разума и замолкнуть, Кавех не знает. Борьба – лишь способ немного отсрочить неизбежное – единственное, что остается ему помимо призрачной надежды, что, может, кто-нибудь все же… хоть кто-то…
Но он уже почти пересек черту города, и никто не придет ему на помощь. Он ведь это знает, он ведь уже все решил. Одиночество – его единственный спутник, не иначе как предопределенная судьба…
– Вам помочь? – звучит вопрос, когда Кавех закрывает глаза, покоряясь ожидающей его участи, и вздрагивает, потому что он знает этот голос.
Потому что этого человека точно не должно быть здесь. Не в этот час. Не в этом месте. Не в подобной ситуации.
– Наш друг немного перебрал, – отвечают за него, загораживая его от глаз неравнодушного прохожего, – разберемся как-нибудь. Сами.
– Х-х-х… – Кавех хрипит, силясь выдавить чужое имя, но болезненно спотыкаясь на первой же букве – кадык едва двигается под давящими на него пальцами.
Хайтам. Аль-Хайтам. Неужели твое присутствие сейчас так обязательно? О, Архонты… Почему это именно ты? Как ты можешь быть здесь? Неужели мое отчаяние велико настолько, что я придумал, будто ты действительно пришел, лишь бы не оставаться совсем в одиночестве…
Кавех распахивает глаза, с ужасом взирая на пепельноволосого мужчину в униформе Академии с эмблемой Хараватата, вышитой на левой груди. Взгляд серьезный и глубокий. Выжидающий. Слишком живой для галлюцинации, порожденной разыгравшимся воображением обреченного.
– Так вам помочь? – спрашивает (не)галлюцинация еще раз, делая небольшой, но уверенный шаг по направлению к Кавеху и его “теням”. Те коротко вздрагивают, но скорее от неожиданности и чужой решимости. Все же это они вооружены, а не их потенциальный соперник. Кавех тоже это замечает, и на короткое мгновение сердце колет тревога.
Никто не должен был узнать о его несчастье. Но пострадать от него – тем более.
Архитектор лишь допускает мысль: узнает ли аль-Хайтам его или думает, что спасает несчастного безымянного? Все же у него теперь другая прическа, он худ и лишен привычного лоска, к тому же, окружен… Нет, пусть лучше не узнает. Хотя бы не сразу. Тогда у Кавеха есть шанс не растерять сегодня жалкие остатки собственного достоинства. Есть шанс не пасть в обманчиво сладкий плен несбыточных иллюзий. Они уже успели однажды сказать друг другу так много, что искать с замиранием сердца скрытые смыслы в цветастых возмущениях и односложных, ровных ответах тогда, да в чужих действиях теперь было бы занятием как минимум неблагодарным, если не глупым. Наивным.
Пока Кавех невесело размышляет об этом – а не о спасении собственной жизни, – один из пустынников поворачивается и делает шаг навстречу харавататцу, поигрывая кинжалом.
– Слушай, парень, иди, куда шел.
Но аль-Хайтам не двигается. Не меняется в лице, и лишь золотистая макушка, выглядывающая из-за широкого плеча, заставляет его брови хмуриться сильнее. Пятна крови на светлой рубашке вызывают нетерпеливую дрожь в пальцах и ладонях, сжавшихся в кулаки.
Кавех в чужих руках напоминает райскую птицу, упавшую в стаю злых, голодных до мягкого, свежего мяса собак. Птицу, на чье крыло неуклюже, до хруста наступили лапой, пачкая вязкой слюной цветастое оперение. Наблюдать это мерзко. Ведь это безобразно, неправильно. Птицы должны свободно парить в небе, а не кататься в пыли в бесплотных попытках вырваться. Происходящее настолько противоестественно для него, что аль-Хайтам едва сдерживает подступающую к горлу тошноту, не позволяя себе думать. Но это сложно, ведь мысли одна за другой – яркие, навязчивые – лезут в голову. До тех пор, пока их не поглощает поднявшаяся из груди ярость.
– Я. Спрашиваю. Вам. Помочь. – повторяет он немного раздраженно, и Кавех понимает – обращаются именно к нему. Аль-Хайтам смотрит на него, поверх чужих плеч, и его взгляд темен, но нечитаем.
Из горла Кавеха через приоткрытые губы вырывается хрип. Тяжесть растекается по телу от основания шеи по позвоночнику.
– Дружок твой, что ли? – архитектора встряхивают, заставляя запрокинуть поникшую было голову, едва качнув ею, до золотых – не зеленых – всполохов в глазах, да сплюнуть кровь обидчику в лицо.
Разлившаяся вокруг зелень ослепляет, и Кавех пропускает момент атаки, но только в следующее же мгновение его отпускают, и он падает на мощеную дорожку, зажмурившись от боли. Не видя происходящего, он слышит лишь звуки глухих ударов да тихое механическое жужжание над собой, прикрывая голову руками, отползает к стене и сворачивается подле нее в позе эмбриона. Ему бы бежать – но ослабшие ноги внезапно отказываются держать привычный вес, подкашиваются и немеют при каждой попытке подняться. Его бьет крупная дрожь. А потом…
Все в одночасье затихает.
– Кавех? – шуршание гравия под мягким шагом – кто-то подходит и присаживается рядом. Осторожно, словно боясь спугнуть, дотрагивается до острой лопатки. Кавех вздрагивает.
– Посмотри на меня.
И архитектор смотрит. На дендро глаз Бога, что еще горит ядовитой зеленью на яркой накидке, но постепенно, словно вторя настроению своего владельца, затухает.
– Хайтам… – пальцы сами сжимаются на твердых предплечьях спасителя, когда Кавех распахивает глаза и захлебывается воздухом, но справляется с тем, чтобы без запинки произнести имя того, кто больше не был его другом, но кто… сегодня...
– Ушли. Они ушли.
У аль-Хайтама все такой же сосредоточенный взгляд и хмурая черточка меж бровей; голос звучит ровно, но, если вслушаться, в нем можно обнаружить беспокойные ноты. Молодой человек медленно протягивает руку к чужому лицу, но Кавех, который не слушает, которому совсем не до того, вдруг отшатывается, резко порываясь встать – что ему удается со второй попытки, держась за стену.
– Не трогай меня! – фантомы грубых рук горят на щеках, на горле особенно, а еще на плечах и груди, и кажется, нет ни одного места, где бы они не достали.
Поднимаясь следом, аль-Хайтам предусмотрительно отступает чуть в сторону, примирительно поднимая перед собой раскрытые ладони.
Я не причиню тебе зла. Я тебя не трону.
Поведение Кавеха его тревожит. В нем появляется новый надлом, граничащий с бездной истерики. Аль-Хайтам отстраненно наблюдает, как длинные пальцы нервно трут шею и запястье, как подрагивают разбитые губы. И когда шок в алых глазах сменяется животной паникой, он решается сделать шаг.
И, следуя подлому закону Вселенной, на каждое действие тут же приходится свое противодействие.
Кавех вздрагивает снова, обнимает себя руками за плечи крест-на-крест, разворачивается и идет – едва не бежит, пошатываясь, – прочь из города. Ему тесно в этом липком, пропахшем ужасом и алкоголем теле. В этом городе. В мире – он не находит себе нынче места. Ноги, путаясь, несут его к реке.
Аль-Хайтам следует за ним, продолжая то и дело звать беглеца по имени. Кажется, говорит еще что-то. Его голос настигает сквозь толщу мечущихся мыслей, но смысл уловить не получается до тех пор, пока он не приближается на опасное расстояние, не хватает за локоть и не разворачивает к себе, силясь заглянуть в лицо. Встревоженно.
– Кавех! Дай я хотя бы…
Кавех не дает ему закончить, вырывается и бьет харавататца в грудь, позволяя излиться на другого всему ядовитому отчаянию, что до этого мгновения плескалось в нем с той встречи, едва не ставшей роковой. И от того смирения, с которым аль-Хайтам переносит удар, собственную грудь его жжет кислотой. Он не хотел этого, архонты видят, не хотел! И снова все испортил. Ужас и гнев возвращаются, сковывают, гудят в кончиках подрагивающих пальцев. Аль-Хайтам молчит.
– Не смей идти за мной! – шипит архитектор, продолжая путь.
Глаза жжет самую малость. А щека, хранящая отпечаток чужой ладони, горит. Никто его, конечно же, не слушает. Шаги за спиной, тихое механическое журчание – тому подтверждение. И это справедливо, думает Кавех, останавливаясь на границе пыльной дороги и зеленой заросли. Он это заслужил. Горло царапает комок – не сглотнуть, не вытолкнуть. Заслужил… А что именно?
– У тебя кровь.
Кавех закрывает глаза, не оборачиваясь. Он знает. На него вдруг разом троекратно накатывает все накануне выпитое, и зрение плывет. Тело, распаленное гудящим в крови алкоголем, бьет мелкая дрожь озноба, и колени вдруг, совершенно неожиданно для обоих, подкашиваются. Кавех сломанной куклой оседает на землю – и тянет за собой подоспевшего секретаря, инстинктивно вцепившись тому в грудки. Аль-Хайтам молчаливо принимает на себя вес обмякшего тела, подводит его к реке и осторожно сажает на землю под раскидистым деревом. Опускается рядом, достает платок и окунает его в прохладную воду.
– Вот так, – говорит он, бережно стирая ржавые разводы с чужих щек, губ и носа.
Кавех не реагирует, гипнотизируя взглядом медленное течение, нервно теребит край накидки замерзшими пальцами и замирает, когда их накрывает сухая – и очень теплая – ладонь. Наверное, надо что-то сказать, но ему не хочется. Он уже испортил больше, чем было нужно. Чем можно представить. Аль-Хайтам тоже молчит. Смотрит внимательно, но не произносит ни слова. Кавех сглатывает. Его взгляд скользит от темной водной глади по широкому рукаву, останавливаясь на длинных пальцах писца и подсыхающих рыжих пятнах на белой ткани платка, зажатого в них. Внезапно для себя Кавех узнает этот платок – одна из немногочисленных вещей, оставшихся у аль-Хайтама от его покойной бабушки. Наверняка ученый очень дорожит им, но теперь эта вещь – сосредоточие светлой памяти – оказалась испорчена. Кавех испортил ее, запятнав своей кровью. Он портит все, к чему прикасается? Бледная кисть чуть приподнимается. Архитектор рассматривает ее, словно ответы кроются в линии вен.
– Ты его испачкал, – произносит он хрипло совсем не то, что можно было, наверное, ожидать от человека в его состоянии, и склоняет голову на бок. – Платок.
– По крайней мере, я использовал его по назначению, – аль-Хайтам пожимает плечами в ответ на чужое возмущение, и они снова молчат.
Странно сидеть рядом и разговаривать вот так спустя месяцы (годы?) игры в незнакомцев. Кавех пытается упорядочить спутанные от вина и усталости мысли, но в конце-концов сдается.
– Мне холодно, – вздыхает он и неосознанно льнет к чужому теплу.
Аль-Хайтам пытается незаметно отстраниться, пока архитектор случайно не пришел в себя и не обнаружил, что его голова уже слишком доверчиво лежит на чужом плече, но Кавех требовательно сжимает его запястье, заставляя остановиться. Когда аль-Хайтам смотрит на него, его глаза закрыты, а щеки красны. А когда он шепчет в чужую шею, в его дыхании слышится кислая горечь:
– Еще немного, – архитектор тяжело вздыхает и поворачивается, прижимаясь теснее.
– Кавех, остановись. Если тебе холодно, иди домой, – аль-Хайтам все же пытается препятствовать чужим действиям, потому что ладони – обжигающе-ледяные – беспорядочно шарят по сидящему рядом телу, норовя забраться под просторные, многослойные одеяния униформы, и, явно недовольные сопротивлением, оказываются очень настойчивы.
Противостояние не перерастает в настоящую драку лишь потому, что аль-Хайтам, как самый трезвый из них двоих, мудро решает отступить. Мудро ли?
– Посидим так… еще немного... Пожалуйста. Здесь так спокойно…
Хриплый шепот мешается с тяжелым, горячим дыханием, замерзший кончик носа находит выемку оголенной из-за съехавшего воротника ключицы и беспомощно трется о нее, вызывая у замершего подобно мраморной статуе аль-Хайтама мурашки и странное, тянущее внизу живота чувство, словно из его кишок вяжут морской узел. Харавататец сглатывает как можно тише, едва отстраняясь, но новый – болезненный – стон и сведенные на переносице темные брови заставляют его застыть вновь. В этот раз чужие пальцы находят лазейку меж крупных пуговиц и забираются под верхнее одеяние, продолжая свои поползновения.
– Не нужно тебе было столько пить, – произносит аль-Хайтам тихо, уверенный в том, что, будь Кавех хоть капельку трезвее, не позволил бы им подобного своеволия, – это вредно для твоего здоровья.
Он медленно делает вдох, отдаваясь на милость шершавым пальцам, позволяя им исследовать изгиб своего позвоночника и не сводя глаз с нездорового румянца на бледных щеках, сосредоточившись на размеренных движениях собственной грудной клетки. И выдыхает.
Вдох-выдох.
Вдох. Выдох.
Вдох...
Пьяные люди ему противны, но пьяный Кавех в его объятьях выглядит слишком хрупко и потерянно, точно оставшийся без матери, новорожденный котенок. Его пальцы все еще судорожно сжимают униформу с эмблемой Хараватата, и ученый больше не находит в себе сил тотчас оттолкнуть его и пойти своей дорогой, вместо этого обнимая лишь крепче. Потому что ночи в Сумеру холодные, а Кавех, одетый не по погоде легко, никак не может перестать дрожать.
Выдох.
Аль-Хайтам рад, что в этот час на дороге безлюдно, и его собственные горящие щеки скрыты в ночной темноте и светлых, то и дело щекочущих нос, волосах. Он уже знает, что больше никогда в жизни не наденет ничего столь же свободного, что не станет никому объяснять свои решения и что при воспоминании об этой ночи у него будет сводить желудок. В отличие от него архитектор, конечно, ничего не вспомнит по утру. В этом его, аль-Хайтама, счастье – и самая большая трагедия. Эта ночь станет его тайным знанием, за разглашение которого даже самые выдающиеся умы безжалостно ссылают в пустыню, и пески принимают их, позволяя исчезнуть бесследно. Он – невольный хранитель – последует на их зов, если того потребует случай. Если это знание начнет разрушать его, как однажды разрушило аль-Ахмара, обратив в пыль одну из могущественнейший цивилизаций. Лишь пески иногда поют на ветру о ее участи. Пески, забравшие и у Кавеха больше, чем любой живущий человек способен был теперь ему возместить…
В смирении и тишине аль-Хайтам медленно прикрывает глаза.
– Я знаю о твоем долге, – говорит он и, когда ему отвечают недовольным мычанием, вздыхает, – и о том, что ты продал родительский дом, чтобы построить Алькасар для Дори…
Кавех икает, сонно хихикая. Он улыбается криво. Болезненно. Неправильно. Не открывая глаз. И аль-Хайтаму от его следующих слов совсем не смешно.
– Смешная шутка… Хайтам… – бормочет архитектор сипло, пару раз кашляя в воротник. – Я избавился от него… Но легче… не стало…
Не стало.
Легче не станет никогда. И Кавех знал это, занимаясь самообманом. Знал, что, гуляя по этим улицам, не избежит разбросанных по ним то тут, то там осколков памяти. Что самые разные места будут воскрешать своих призраков и воссоздавать в его мыслях картины прошлого, чтобы он проживал их снова. И что дом тот хранил лишь десятую их часть.
Права была его мать, сбегая из Сумеру в чопорно-кружевной Фонтейн, прячась за кринолинами, шляпками и ажурными зонтиками. Она бежала без лишнего багажа навстречу действительно новой жизни. Сделала то, на что у сына не хватило мужества. В отличие от нее, он не смог расстаться с прошлым, убедив себя в том, что здесь от него будет больше прока. На самом деле, ему было… страшно. Забывать. Он должен был помнить.
Ты никому ничего не должен, твердит сквозь стук в висках внутренний голос – голос не его, но человека, на чье твердое плечо он тяжело опирается головой. Кавех отмахивается от него. Этот человек ничего о нем не знает.
Аль-Хайтам не спрашивает больше, лишь берет его кисть – холодную узкую ладонь с длинными пальцами – и начинает заботливо массировать точки, чтобы разогнать кровь. Ему кажется, он держит в собственных руках целый мир.
Я не отдам тебя пескам. Никому не отдам.
– Кавех… – сухое горло сжимается, и приходится зажмуриться, проталкивая через него следующие слова, – переезжай ко мне?
Небольшая пауза кажется глотком воздуха перед шагом к неизбежности. Аль-Хайтам контролирует свое дыхание – оно ровное, как и тон его голоса. Он бесстрастный. Уверенный. Мир не схлопывается, но где-то внутри, кажется, взрывается сверхновая. Впустить в свою жизнь – в свой дом – кого-то еще, позволить ему нарушить его спокойствие – ему потребовалось несколько дней наблюдения, один инцидент и пьяный архитектор, сопящий под боком, чтобы чаша весов с аргументами “за” перевесила все “против”. С незнакомым волнением аль-Хайтам ждет, не зная, что заставляет его беспокоиться больше: отказ или… Ему не отвечают. Он открывает глаза, смотрит на расслабленное – красивое, но такое уставшее – лицо, на сомкнутые веки и мерно вздымающуюся грудь и приходит к выводу, что Кавех… уснул. Просто уснул, пока ученый решал внутренние дилеммы, принимая едва ли не самое сложное в своей жизни решение.
– Ты невыносим, – правый уголок губ ползет вверх, – а еще старший.
Ученый откидывается назад, опирается спиной о шершавый ствол дерева, перетаскивая тяжелое, несмотря на худобу, тело архитектора на собственные колени, а сам с тяжелым вздохом устраивается поудобнее на стылой земле.
– Мехрак, – зовет он в темноту ночи, замечая неяркое зеленоватое свечение между стволами, – спасибо.
Выплывший из своего укрытия артефакт складывает из пикселей рожицу, но аль-Хайтам улыбается ему, укрывая Кавеха собственной накидкой. Он заберет ее позже, когда будет уходить.
– С ним все в порядке, но он выпил... много. Утомился и теперь спит. Я прослежу за ним до утра. Ты сделал хорошую работу.
Не имея голосового модуля, мехрак издает лишь базовый набор звуков, складывая на экране новые пиксели, приземляется в высокую траву и переходит в спящий режим. Аль-Хайтам опускает взгляд, задумчиво смотря на капельки росы, покрывшие длинные зеленые стебли, и включает в наушниках тихую мелодию.
Завтра он поговорит с Ламбадом и оплатит все счета, которые необходимо оплатить. Хотя бы потому, что ему нужно время, чтобы подготовиться к следующему разговору, а Кавеху… Кавеху надо где-то оставаться на ночь, пока они не встретятся снова.
Аль-Хайтам никогда не чувствовал особой склонности к благотворительности, но уже не в первый раз его размеренная жизнь осыпается витражной крошкой, стоит в нее ворваться одному конкретному архитектору. Возможно, все дело в том, что аль-Хайтам уважает острый ум и ненавидит, когда кто-то настолько талантливый – по-настоящему талантливый – так бездарно губит свою жизнь. Или потому что этот человек – единственный, кто заговорил с ним с момента смерти бабушки и оказался действительно достойным собеседником, разбирающимся в своем ремесле, но не кичащимся приобретенными знаниями и опытом… Или, может…
Я не позволю, чтобы ты сам себе навредил.
В его руках безмятежно сопит бесценное сокровище, которое он все-таки осторожно укладывает на мягкое травяное ложе под деревом незадолго до рассвета, торопясь домой по постепенно оживающим городским улочкам.
Через несколько дней. Он попробует еще раз.