Часть 1
18 марта 2025 г., 20:33
Рожков устроился в их отдел в августе и Женя сразу смекнул, что чё-то с ним не то; не, не так: Женя носом почуял. Потому что Рожков явно был упырём — это раз, а кровососущие в опера не шли — это два. Ну не их это, потому что. Оперская работа — грязная, скомканная, вечно кипучая, в поте и мыле — как влитая шла таким, как Женя; перекидышам, обычным людям с шилом в жопе — не упырям. Оперу ж чё надо? Хорошо бегать, чуть хуже думать и питаться подножным кормом; а упыри, ну, они ж ваще не такие. У них, вишь ли, родовые амбиции. Порода. Аристокра-атия, ебать их в рот. Для Жени образцом вампиров была чета Брагиных: тонкие-звонкие, с пробирающим до печёнок взглядом и ебать каким чсв. Обоих Женя знал больше шапочно, но репутация, рой из сплетен в их молодом-сплочённом и небольшая виралка стереотипный образ закрепляли, как цепан-лак свежую красочку по меди; в Брагиных чувствовалось многовековое самосознание и мудрость сфинксов. Брагиными, причём обоими, нестерпимо пасло от Мишки Шибанова. Это было в каком-то смысле странно: упыри, особенно такие эталонные, Жениным собратом обычно брезговали. Оборотни их взаимно не жаловали; больше зеркально, но с собачьей ревностью; не нравимся барям? тю-ю, так пошли баре нахуй! — но Шибанову Брагины явно нравились. И можно было бы списать на кровь; мол, де, у Мишки особая, голубая, с клубникой, — но был Мишка самым что ни на есть типовым волчарой. И даже группа пресловутой крови у него была типовая: вторая, резус-плюс. Женя всё это знал, расплывался в смутных догадках, но дальше собирать пазл сознательно отказывался, памятуя, что в каждой избушке свои погремушки и нехуй ими трясти, если не хочешь получить по морде; а морда у Жени была чувствительная, с белой подпалиной вокруг пятачка. Женя тоже был волчком. Только бурым. Красивым, конечно, метр сорок в холке, но таких в том же мвд хоть жопой жуй; явление частое. Женя любил, когда трепали за ухом и дули в нос, чесали пузо — Женя был совершенно нормальным, заурядным кобелём. Как все. И было, если честно, охуенно.
А потом в их отдел, на всеобщую беду, загремел Рожков. Загремел — меткое слово, пизже не скажешь. Рожков неуместно сидел, стоял, дышал и пах — собой и печеньем на развес. Мертвой стерильностью, как в холодных, шипровых шлейфах тех же Брагиных, от него не фонило. Женя не запомнил, как его зовут (неправда, запомнил: Антоном), и всячески подъёбывал, преследуя самую благую цель: выжить из отдела, но Рожков не сдавался. Смешная чёлка и розовые очки выдавали в нём свежеобращённого. В пресловутых Брагиных ощущались несколько пройденных столетий; чуялась эпоха балов. В Рожкове чувствовалось печенье курабье (будь оно неладно; Женя рефлекторно морщится, представляя против воли, как крошки обсыпают гортань) и слабый анемичный акцент. Ни зги румынского. Жене думалось — не то чтобы он много о Рожкове думал; вот ещё, ага, делать больше нехуй, — Жене думалось, что Рожкова заделали кровопийцей примерно в тот же год, когда вышел красивейший попкорн с Тильдой Суинтон. Романтизация тогда всем нехило так по мозгам дала. Женя ощутил её своим загривком по касательной, в восьмом, когда общественность треснула с «сумерек»; Жене там было типа-тридцать и ебать фссных сирен тупо по факту видовой принадлежности казалось прикольным. Ликантропам тогда привалило. Компенсаторно; перекидышей не жаловали. Оборотень в глазах социума это ж чё-то типа свиньи в исламе — куроед, существо грязное. Упыри, грациозные, с вечной претензией, как-то поболе в почёте. Всегда были. Даже возраст им в бумажках писали трепетно, циферкой, вечно застывшей на моменте обращения; фактическую дату хэппи бёздэя упоминать считалось невежливым. Хотя ликантропы тоже не прям по годкам старели. Не вечная молодость, конечно, но какая-никакая консервация; Женя — для справки — родился в начале русско-японской. А Рожков выглядел как пиздюк и пах совсем молодо: сладковатым железом и обезжиренным молоком, — рефлекторно тянуло то ли блевать, то ли прижать уши и засучить хвостом, но Женя виду не подавал: он целую академию и два факультета сверху кончил, и сдерживаться, когда надо, умел. А Мишка — младше, неопытнее; он при Рожкове становился нервный. Дул меха ноздрей в капиллярной сетке, щерился: Рожков Мишку тревожил и, судя по тому, что Мишка даже по плечу его хлопал со спиной, вытянутой на манер контрабасной струны, даже сам Мишка до конца не понимал, в каком смысле. Но пиздюлей на всякий случай вставлял. Женя отстранённо думал, что Рожков — он как НЭП или лакрица. Хуйня полная, но чё-то эдакое есть. Такое. Из-под шелухи, как у Алёши Толстого хорошо написано, зияет свет сердечника. Рожков упорно прятал внутряк за белым пальто: показательно веганил и трогал пухлую губу в железодефицитной плёнке; и если Брагин, когда злился, инстинктивно показывал звериные тройки, то Рожков клычки на Жениной памяти не светил. И вот эта его беззубость и беззлобный взгляд водянистых глазёнок тоже были для упырей аномалией. Женя сначала думал — прикрытие, овечья, что называется, шкурка, потом присмотрелся: не, туповат. В людях и нелюдях Женя, в целом, хорошо понимает; Женю натаскивали на холодную войну и учили немецкому в сороковом. Рожкова Женя читает с закрытыми веками. Обонятельный центр расслаивает запах по колбочкам; Рожков ещё пока пахнет, как человек: тело выученно реагирует снопом гормонов на малейшие раздражители. Жене кажется, что сладковатый привкус кожи сожрал мозговую луковицу. В какой-то момент, в день икс, игрек и ещё один, где непонятный русский символ, он понимает, что ловит следовую ноту бессознательно, подкоркой; это чёрный день и белая июньская ночь над Мойкой. С Рожковым не говорили про это. Естессна. Странно это и нахуй не надо.
Рожков допёр сам. У упырей же интеллект не ебаться. Отсюда, кста, частая социопатия и аблятивность к манипулятивным штукам. Шашисты, ебать их. Женя возвращается из подворотни после неудавшихся догонялок с жуликом и, не перекидываясь, тычется мокрым носом Рожкову в ладонь. Рожков садится на корты. Чешет за ушами и, схватив под брыли, внимательно заглядывает в глаза. Рожков абсурдно любит собак. Ладони у него шершавые. Женя лижет ему нос. Совсем детские щёки.
Лаконичный конфетно-букетный без конфетов-букетов — и Женя хронически раскладывает Рожкова на диване в отделе. Время за полночь, посторонних ушей не осталось; они на этаже одни, две бедолаги на деж сутках. Диван, не предназначенный для сношений, возмущённо скрипит. Рожков обкатывает вытертую обивку спиной; вдоль хребта вожжами расползаются синяки. Вампирская склонность к петехиям обуславливается специфическим гемостазом, по коагулограмме схожим с первой фазой двс-синдрома. Женя когда-то слушал спецкурс. От его пальцев, зубов, ладоней на Рожкове остаются отметины. Как у угоревших — ярко-розовые, холодного цвета заката в мороз. Это тоже особенность, Женя учил судебку, у вампиров связывание кислорода ниже, но это всё такое нахуй не нужное, душное, пыльные буквы; Рожков прохладный, как пятичасовой труп, и от его языка яйца рефлекторно поджимает; Женя откидывается на водительском и блаженно скулит. Рожков показывает клыки, когда сосёт. Кусается, когда Женя вылизывает его рот в миссионерской; в нём охуенно горячо на контрасте с синюшными холодными дёснами и Женя потом, втирая в прокус радевит, отвлечённо разгадывал, на каком уровне жкт разжаривает — характерная виду тощесть намекала на гипосорбцию.
Про пожрать Женя Рожкова — грешен! — заёбывал. Издевался. Подкладывал в верхний ящик стола, к дыроколу и пустым формам описи, гематогенки. В рандомные моменты замахивался, суя предплечье под нос: «ешь!»
Рожков хмурил плешивые брови и почему-то обижался. Зрачки у него нечитаемо вытягивались на свежей мокрухе; от их эллиптоидной черноты и нервного кончика языка, промокающего губы змеиным движением, Женю раздразнивало до неприличия. Он вылизывал впалый живот и ему вылизывали разбитую бровь; Рожков жадно сглатывал и вжимался губами, потом блевал в толчке на заправке; Женя заливал кислотно-синюю омывайку и думал, что это всё, наверное, работает по принципу переносимости лактозы. Типа, чем больше контрагента внутрь, тем лучше переваривается. Или нет. Вдруг оно как летальный синтез. Хуй его знает, в общем. Не так важно. Другие Женины составляющие, к счастью, отторжения у Рожкова не вызывали. Плечи, в мочалку изгрызанные поверх шрамов по типу смычка, и запах, грязный, переплётшийся с Жениным, слабый, но Мишка чуял. Смотрел презрительно, с жалостью. Но рот не открывал. Понимал: только зацепись — разъебут. Они друг за другом много знали. Поэтому Мишка только наедине позволял себе потрясти пальцем: «Жека, твою ж, бля, мать, доиграешься!» — больше по начальническому долгу. Мишка ж правильный. По-своему, беспрецедентно верный не столько букве закона, сколько самостоятельно обозначенным принципам и упырю-следаку с таким же людоедским взглядом на мир; Мишку обратили уже при Горбачеве и, вроде как, он дважды отслужил, закрывая демографическую брешь нерождённых потомков убитых под Курском; всё это и набивка первых шишек в угро лихих девяностых своё дело сделали. Стрелял Мишка хорошо. Даже слишком; так и не переломленная привычка брать двухсотыми выходила боком. Но Мишку в отделе, несмотря на генерируемые им проблемы, любили. За широкую душу и отходчивость. И бабы на него вешались. И даже как будто упырь-следак. Женя однажды сально шутканул, мол, давай махнёмся, и справедливо получил в ебало. Нос, несмотря на собачью регенерацию, срастался месяц, и после на переносице остался, в знак светлой памяти, кокетливый горбик; душа у Мишки была, без сомнений, широкая, но тяжесть руки никак не компенсировала.
Ну, справедливости ради, Женя и сам Рожкову в порыве страсти пару раз ребро ломал. В коленно-локтевой перехватывал под грудку, чтоб к себе покрепче притиснуть, и хрясь! Слава богу, срастались хрупкие вампирские кости быстро. И гнулись хорошо; ебать Рожкова было одно удовольствие. Женя, мусоля незажженную сигарету, стоял на балконе в трусах и думал, это ему так фартануло или очередная видовая особенность. Спросить, кроме Мишки, было не у кого, но Мишка не понял бы; Женя сплёвывал измятый кэмел в пустоту семи этажей ниже и в блаженном неведении шёл за вторым таймом.
Курить не хотелось.
Много думать тоже. У Рожкова на безжизненной съёмной однушке завёлся чистящий ролик. Женя почти обижен; в антопоморфной форме он пока ещё не линяет. Только височки слегонца просеребрило — тю, мелочи. Женя по ликантропским меркам молодой ещё.
Рожков разбрасывает бесконечные ноги через его локти. В салоне видавшего виды форда до комичного тесно, они трахаются неловко, едва не сталкиваясь носами; у Рожкова мертвенно белеют губы, интимно и душно. Он впивается ногтями в Женину грудь. Женя толкается в него часто и мелко; Рожков хрипит и стонет, руки, упирающиеся в Женю, ощутимо дрожат.
Жене нравятся его пальцы с короткими, некрасивыми ногтями. Хочется вылизать. Обернуться клубком. Защитить. Это что-то поганое, первобытное; собака, боящаяся воды, ныряет за хозяином, переплывающим Финский. Умом Женя понимает — Рожков не нуждается в защите. Нахуй Рожкову не нужен для этого Женя, сами с усами, но — дурь в жилах закипает, поднимаясь плотной волной, когда Мишка начинает в очередной раз залупаться. Воспитывать. Женя бортует его плечом и, ссаживаясь на полурык, пёрхает: «пойдём выйдем». Мишка смотрит зрачками-точками и глухо соглашается: «ну, пойдём». В сортире, на кафеле, они дыбят шерсть и перещёлкиваются зубами; до драки не доходит, но осадочек ебать какой. В отделе пару дней искрит статикой. Мишка разговаривает сухо, исключительно по существу, и смотрит, как на говно, хотя у самого рыльце в том же пушку; Женя памятует, сколько ебал было снесено за Брагинскую честь, но благоразумно придерживает язык в жопе. Бодаться им ни к чему. Мишка, видно, того же мнения; быстро оттаивает. За примирительным пивом в спортбаре пихает Женю в плечо: «ля, Жек, ну он правда долбан же». Женя миролюбиво щерится.
Да, долбан. Лучше не скажешь. В октябре нажить солнечный ожог через лобовуху — трудно, но угро центрального района трудностей не боится. Рожков мажет обгоревший лоб вонючкой с алоэ и осуждающе закатывает глаза на все Женины шутки. Женя заказывает на ягодках сетку на окно пассажирского и закатывает лобаш тонером. Рожков, за неделю совсем регенерировавший, с неожиданной силой держит ему руки и, ёрзая на стратегической точке рабочих джинс, говорит: «а ну, погавкай». Женя послушно тявкает и, уловив незаметную перемену в фокусе внимания, рывком сдёргивает и подминает под себя. Рожков смеётся в простынь. Женя приподнимается и, нависнув сверху, разглядывает его; Рожков возбуждённо дышит и не сопротивляется ни-че-му.
После вылазки Женя, ещё не перекинувшись, лежит мордой у него на коленях и лениво плещет хвостом. Рожков выбирает из шерсти нацеплянные листики-веточки. Женя по ушлой собачьей привычке тычется пастью к нему во внутреннюю часть бедра; Рожков возмущённо шлёпает по рылу. Женя прячет любопытный нос лапой и думает о том, какие, всё-таки, упыри ограниченные: в одной ипостаси можно, а в другой, вишь ли, нет. Рожков дёргает коленкой. Женя растревоженно ворчит. Рожков вздрагивает, пропуская тихий смешок, и склоняется, чтоб обнять. Оплетает руками. В ноздри затекает тонкий запах тревоги, крема для рук и обезжиренного молока. Женя прижмуривается. Хвост выбивает об пол радостную чечётку. Ну, ладно, великодушно решает Женя, сойдёт. Нормально. Одного упыря ещё куда не шло; можно вытерпеть. У Мишки, вон, их ваще с двух сторон. И ничё, справляется. Вроде. (Но чеснок к Шибановскому столу Женя всё-таки втихаря приколотит; так, на всякий. Мало ли.)