смерть французского экзистенциализма

PG-13
Завершён
66
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 4 429 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

.

Настройки
      Весна была как зажженная в темноте свечка. Каким-то уж слишком слабым и неверным огоньком она едва-едва плавила тонкую наледь и, будто воском, плакала водой вперемешку с подтаявшей снежной кашицей. Дазай хотел бы протянуть руки и укрыть слабое пламя от влажного ветра с залива, но пальцы постоянно мерзли, и он зябко прятал их в карманы бежевого пальто. Он хотел бы, наверное, и сам ожить, немного, лишь малость, чтобы меньше походить на припозднившегося пациента патологоанатомов, но получалось так себе.       В сущности он не делал практически ничего. В книжном магазине, где работал на полставки, брал больничные при любой удобной возможности; иногда, будто по ошибке, забредал на лекции в универ, который собирался вот-вот бросить; почти постоянно спал, списывая хроническую усталость на авитаминоз и бог еще знает что, и с трудом заставлял себя не пропускать хотя бы ужин.       В таком режиме (он называл его "энергосберегающим") он жил всю последнюю зиму и напрасно думал, что вот сейчас настанет весна, выйдет солнце, запоют птицы, растает лед, неурядицы закончатся, все разрешится, и он опять очнется. Ну, вот-вот, осталось лишь чуток потерпеть.       Разумеется, этого не случилось. По многим причинам не случилось. Весна пришла, но какая-то разочаровывающая. Солнце выглянуло, но как-то лениво и тускло. Птицы запели, но как-то немелодично. Можно было долго искать то, чего не хватило до исполнения нехитрого плана. Долго сетовать, перебирать бесконечные обстоятельства, копаться в них, а итог все равно выходил один и тот же. Переставляй слагаемые сколько угодно — сумма не изменится.       Вот он. Вот слагаемые. Двадцать два года исполнится через неделю. Из универа попрут еще через две. Неурядицы по-прежнему с ним. На этом поиски, собственно, можно со спокойной душой сворачивать, а потом как бы невзначай сказать, что пытался, но не получилось.       Одна беда — и сказать-то толком некому.       Может, это и было недостающее слагаемое, но поиски-то завершились, так что гипотеза была отложена в долгий ящик. Человек пропадает где-нибудь в лесу — его, несомненно, ищут, но как срок выходит, как обнаружение живым становится все менее и менее вероятным, — обычно перестают. Сворачиваются поисковые отряды, не так рьяно развешиваются по городу листовки, а потом и вовсе вся история уходит в небытие. По крайней мере, для общественности. Родственники, конечно, помнят. Помнят, надеются и ждут, но тоже — до поры до времени.       Точно. Пора такая настала. Перестать изводить себя. Представить, что пропал. Пропал давно и надежно, а значит — нечего панику разводить. Мертв.       Дазай разучился вставать по будильнику.       Так, несколько месяцев назад, начался его медленный, но уверенный путь к отчислению. Следующим этапом, наверное, было бы увольнение не по собственному желанию, но кое-как, с изнурительного торга с собой, а потом и с пинка, он все-таки приходил на работу. С опозданием, в бог весть каком виде, но приходил.       Книжный магазин был небольшой, и проклятье его низкой выручки зиждилось на двух фактах, — неудачном расположении в темном уличном закутке и Кое Озаки, владелице, которой магазин достался в наследство от родителей. Ей было около тридцати, не больше, и последние два года она заботилась только об одном, — как бы быстрее продать магазин. Очередь из желающих сомнительно вложиться и прогореть за дверями не толпилась, и Озаки, которая сначала взялась за продажу энергично, со временем остудила свой пыл, оставила диковатые надежды и перешла в режим пассивного ожидания.       Трудности с продажей заключались еще и в том, что, по сути, магазин был частью ее дома. Как многие маленькие бизнесы, он вырос из одной семьи и желания иметь хоть что-то свое.       В одиннадцать утра Озаки спускалась со второго этажа, где жила, и переворачивала табличку на входной двери. Табличка стерлась, и вместо "открыто" возвещала о каком-то нелепом "крыто". Озаки раньше часто шутила об этом, шутила по-разному, придумывая похабные фразочки и играя словами, но чем ближе к чистому убытку двигался магазин, тем меньшее ее забавляли эти языковые упражнения.       Когда Дазай вошел, она лишь ненадолго оторвалась от кипы бухгалтерских бумаг, недовольно поджала губы и вновь окунулась в одуряюще сложный мир чисел (все числа становятся сложными, когда обращаются в минус для кошелька).       — Не понимаю, — мрачно пробормотала она, закусив кончик карандаша. — Плачу счета, плачу каждый месяц, а они все равно приходят.       Откровенно говоря, Озаки была красавицей. Настоящей красавицей с тонким лицом, высоким для Японии ростом, стройной фигурой и тонкими запястьями. Она могла бы найти и способ заработка полегче. Например, подцепить богатого мужа или что-то в этом роде, но, кажется, она все-таки лукавила, когда говорила, что этот магазин ей даром не нужен. Иначе зачем тянуть и ждать настоящего покупателя, если можно обратиться в какое-нибудь агентство?       — Кстати, ты опоздал, — Озаки снова подняла к Дазаю своё лицо с глубокими тенями плохо стёртой туши под глазами. — Удиви меня однажды. Приди хоть раз вовремя.       На самом деле, в этом не было никакого смысла. Покупатели заходили так редко, что появись Дазай хоть к вечеру — возможно, он совсем ничего бы не пропустил. Озаки понимала это не хуже, но по старой привычке, доставшейся ей от отца, продолжала ворчать.       Дазай снял холодное с улицы пальто, повесил его за стойкой с кассой и, бросив беглый взгляд на лежавшие перед Озаки бумажки, заметил сплошные минусы в графах итоговых сумм. Озаки быстро собрала листы, пихнула их в потрепанную бежевую папку, а саму папку, будто какую-то улику, воровато сунула в один из ящиков внизу. После, повернув маленький ключик в замке ящика, она устало взглянула на Дазая.       — Напомни, когда у тебя день рождения? — бесцветно произнес он.       — Двадцать первого апреля.       — Вот, двадцать первого апреля обязательно приду вовремя.       Озаки тяжело выдохнула, изображая раздражение, но раздражения не вышло. Одно разочарование, сродни тому, какое выказывает опытный врач, прибывший на вызов уже через час после смерти пациента.       — Ладно. Теперь, когда ты пришел, я наконец-то могу уйти. Удачного дня.       Раньше Дазаю было интересно, куда Озаки все время уходит. Ее дом здесь, вверх по лестнице, но каждый день она исчезает до самого вечера.       Но это, опять же, раньше.       Теперь же, когда она мягко похлопала его по плечу, он лишь подумал, что и без того плохо выгладил рубашку.       Озаки поднялась наверх, быстро простучала по полу каблуками, а потом снова спустилась и, звякнув колокольчиком на входе, юркнула за дверь. На секунду показалось, что она сказала что-то, и в ее голосе послышалось облегчение. Наверное, у нее было что-то, от чего она хотела убежать. Дазай ей даже немного позавидовал, потому что у него самого и причины куда-то торопиться не было. Некуда торопиться. Не от чего бежать. Пус-то-та.       Дазай по привычке обошел магазин, все печальные ряды старых полок, увешанных ценниками, которые он совсем недавно поменял на ценники более демократичные. Разумеется, ничего не изменилось, никакого откровения свыше не снизошло, стены не упали. Только показалось, что все было покрыто каким-то тонким слоем пыли. Дазай провел рукавом рубашки по книжным корешкам, но рукав остался чистым. Он несколько раз моргнул, пытаясь отогнать наваждение, и резко вздрогнул. Вздрогнул потому, что колокольчик над дверью пронзительно звякнул. Наверное, Озаки что-то забыла и вернулась.       Он даже не стал выходить из лабиринта полок. Притаился среди них, вжавшись плечом в угол и почему-то затаив дыхание, хоть и знал наверняка, что если Озаки что-нибудь понадобится, то она позовет. Дважды, трижды, четырежды. Ровно до тех пор, пока он не откликнется. И если не откликнется — она знает, где его искать. Рядом с французскими экзистенциалистами, потому что именно им, обделенным читательским спросом, досталось самое укромное место на всем этаже.       Шаги где-то у входа были медленными и как будто бы немного нерешительными. Озаки так никогда не заходила. Напротив, она каждый раз будто бы старалась шуметь. Шуметь и стучать каблуками так, чтобы возвестить о своем присутствии не только Дазая, но и весь мир. Ей хватало на это уверенности и наглости. Ей хватало сил, чтобы нести свою прекрасную голову поднятой высоко и гордо. Мысль об этом почему-то была нестерпимой.       Дазай ведь тоже раньше знал, как это делается, — как из пустоты и тишины выгрызать свое право на существование. Как облечься в кровь и плоть. Как стучаться во все двери, чтобы быть замеченным, и как всем без исключения нравиться.       Забыл.       Он просто забыл.       Так или иначе, там, неподалеку от кассы, ходила не Озаки. Так или иначе, Дазаю нужно было выйти, но он схватился правой рукой за одну из полок, словно попытавшись забросить якорь, и ему нестерпимым весом сдавила грудь вся горечь и нелепость его положения.       Кто-то ходил туда-сюда, стараясь отыскать единственную живую душу вокруг. Кто-то наконец-то решил купить гребаные книги, и Дазай, не задумываясь, сжег бы их все вместе с магазином, чтобы избежать любого разговора. Ему казалось, что обыкновенный человеческий голос заставит его уши кровоточить. Вид чужого лица оцарапает глаза. Оставит его слепым.       Господи.       Сегодня было хуже. Сегодня было гораздо-гораздо хуже, чем хотя бы вчера.              А шаги приближались. Медленно и наугад, но приближались, и он хотел построить баррикады из Сартра, завалиться с головой под изданиями Камю, что угодно — только бы не выползать наружу.       В проходе слева появилась тень, закрыв собой пропыленные солнечные лучи. Дазай громко выдохнул и не успел досчитать до трех, чтобы на те самые три изобразить эпилептический припадок или — без всяких вымышленных причин — завалиться на пол, свернуться в позе эмбриона и громко завыть.       На один появилась невысокая фигура.       На два — голубые глаза, полные замешательства.       На три — на три Дазай забыл, что собирался сделать, чтобы изобразить недееспособность.       Пригвожденный к месту неожиданно мягкой улыбкой, не похожей на реакцию разозленного покупателя, он замер.       — Привет, — сказал кто-то незнакомый. — Ты ведь работаешь здесь, да? Мне нужна небольшая помощь. Я ищу пару достаточно редких книг.       Спазм в груди отступил. Он дошел до какой-то высшей точки напряжения, когда заболело в легких, и вдруг — исчез. Пружина разжалась. Удушье сменилось облегчением. Дазай вдохнул.       Он постарался запомнить то ощущение, с которым на него сошла лавина.       Разумеется, никакого судьбоносного поворота не случилось.       Покупатель не нашел свои несчастные книги и, достаточно грязно выругавшись, посетовал на то, что теперь его преподаватель по какой-то там дисциплине точно убьет и закопает. Убьет и закопает, потом выкопает, надругается над телом и снова закопает. Вот именно в таком порядке.       Дазай сделал вид, что ему очень жаль, и что он прекрасно понимает ситуацию. Ох уж эта учеба. Ох уж эти бесконечные голодные игры.       Ничего подобного он, естественно, не чувствовал. Его собственная учеба, как и любые мысли о пользе и будущем, давно отошла на какой-то иной план бытия, который никоим образом не соприкасался с его собственным. То, что ему реально грозило, и то, чего он боялся, — две параллельные прямые.       Дазай ответил еще на парочку полушутливых фраз и попрощался. Он сел на диванчик под окном, с отвращением посмотрел на витавшую в солнце пыль, и так просидел до самого вечера.       Озаки, которая пришла под закрытие, рвала и метала.       Все дело в том, что он даже не удосужился включить свет.       — Как, скажи мне, покупатели узнают, что тут открыто, если свет везде выключен?       Она и сама знала, что отчитывать Дазая не было смысла. И все равно отчитывала. Ей нужно было лишь принять тот факт, что продажа магазинчика — вопрос скорого времени, не более того. Именно на это принятие ее и не хватало.              Как оказалось, Чую никто не убил и не закопал. Все дальнейшие пункты, озвученные при первой встрече, тоже остались невыполненными.       Он появился в магазине в понедельник. Причем появился раньше Дазая, а потому, на самом деле, не в магазине, а у магазина. Он как раз, дернув на всякий случай дверь, собирался уходить, и тут-то появился, кашляя и зябко ежась, Дазай.       Дазай не проспал, вовсе нет. Он лежал до обеда, глядя в потолок, и лишь к трем часам дня сумел донести свое бренное тело до работы. Озаки уехала на Окинаву два дня назад и собиралась вернуться сегодня утром, но что-то задержало ее, и она попросила пережить этот понедельник без нее и отбиваться от толпы покупателей самостоятельно, что, конечно же, было бесстыдным и не очень-то смешным преувеличением.       Так Дазаю пришлось открыть двери, перевернуть табличку на входе и, в конце концов, узнать имя покупателя.       Оно проплыло не случайно. Чуя, уже у кассы с какой-то дурацкой книжкой в руках, явно очень хотел назвать его, а взамен — узнать имя Дазая, но Дазай при помощи многомесячного опыта избегания контактов долго уводил разговор в сторону. В сторону купленной Чуей книги и в сторону несчастных французских экзистенциалистов, которых так редко кто-то вспоминал (только если для того, чтобы отбить у собеседника всякое желание говорить). Чуя настойчиво пытался вернуться назад, к попытке выспросить имя Дазая, и к закрытию темы французского экзистенциализма подошел достаточно радикально.       — Такую чушь читать — с ума сойти можно.       Чуя говорил уверенно, с видом человека, который все на свете перечитал вдоль и поперек, а потому теперь мог сделать исчерпывающие заключения. Несостыковка заключалась в том, что книга, которую только что пробил Дазай, была книгой Альберта Камю. Дазай медленно перевел взгляд на вытесненные на обложке буквы, потом — на Чую, потом — снова на буквы.       — Наверное, — медленно проговорил он, — у меня что-то со зрением. Потому что как ни стараюсь — буквы складываются в слово "Камю".       Чуя не смутился. С его лица ни на мгновение не сошло выражение полнейшей уверенности в своей правоте. Более того, он оперся локтем на стойку и, немного подавшись вперед, добавил:       — Это — как цветы на могилу.       Дазай удивленно округлил глаза.       — На могилу французского экзистенциализма. Умер он. И Камю, и экзистенциализм, и французы... нет, французы живы, а вот все остальное нужно хоронить.       Дазай не помнил, когда в последний раз смеялся, но вот — чудо — он засмеялся. Немного нервно, едва-едва узнавая собственный голос, ломко дрогнувший на звуке, который уже успел стать непривычным. Как будто кто-то старый часовый механизм запустил, а смазать шестеренки забыл, и сквозь ржавчину и пыль с трудом прорвалось движение.       Он не понимал, почему это показалось таким смешным. Он, спящий с "Тошнотой" Сартра под подушкой и обращающийся с этой книжонкой как с катехизисом революционера-неудачника, нисколько не был задет таким милым и наивным невежеством собеседника. Чем еще это могло быть, если не невежеством? Уж точно не той прямолинейной и всеобъемлющей жизненной силой, которой самому Дазаю не доставало с детства.       Жизненной силой, которая не ищет ответа на все мучительные вопросы.       Жизненной силой, которая способна преодолеть одуряюще сложные перипетии философии и морали.       Жизненной силой, которая так близка к первобытной воле.       Ах, то, что должно превзойти.              В следующий раз Чуя явился в пятницу. Он снова вошел, поздоровался и принялся шататься между стеллажами, и сначала Дазаю показалось, что никакой цели в этом визите не было, но вскоре Чуя принес на кассу очередную книгу.       Дазай быстро-быстро заморгал, чтобы сбросить с усталых глаз тусклую пелену и прочитать название книги.       — Так ведь умер же, — растерянно пробормотал Дазай.       — Прости, кто?       — Экзистенциализм.       Чуя тоже посмотрел ниже, на книгу на стойке, и на мгновение подвис.       — Это — Сартр. Жан-Поль Сартр. Французский экзистенциалист. Не многовато ли подарков для мертвых?       Дазай испытующе поглядел на Чую, силясь понять, в чем его проблема, но Чуя быстро вышел из замешательства.       — Уважение к мертвым — нормальная часть нашей культуры.       В этот день у Дазая впервые закралось подозрение, что Чуя ничего не знал — ни о французском экзистенциализме, ни о философии в принципе, ни, возможно, даже о том, как складывать иероглифы в слова.       На самом деле, он уже практически не жил.       Перечитывая помеченные простым карандашом фразы и целые предложения, Дазай старался довести себя до полного отупения. Только так, когда мысли превращались в одну бесконечную вереницу бессмысленных слов, он наконец-то мог заснуть. К сожалению, с недавних пор и этот метод работал из рук вон плохо. Слова вились вокруг него, как мухи, и падали замертво, но их маленькие тельца иссыхали и, подхваченные сквозняком, вновь взмывали в воздух, засоряя пространство.       Оттого что мысли мои не облекаются в слова, чаще всего они остаются хлопьями тумана. Они принимают смутные, причудливые формы, набегают одна на другую, и я тотчас их забываю.       Так писал Сартр. Его мысли, если верить ему, не застревали в фильтре, спрессовывающем мысли в слова. Если верить ему, он мог забывать. Проблема Дазая была в том, что он-то ничего забыть не мог. Каждая нелепая идея немедленно, как порох, засыпалась в патрон и тут же стреляла.       Было шесть утра. Пытаться заснуть уже не стоило, но Дазай попросту не представлял, чем в таком случае ему заниматься весь день.              Воскресенье. Магазинчик Озаки закрыт. Сама Озаки, скорее всего, не в городе.       Не то чтобы он рвался работать. Да если бы рвался покупателей все равно нет.       Дазая охватило беспокойство, знакомое только людям, которые хронически ничем не заняты. Беспокойство, порожденное праздно странствующим умом. От самой праздности не осталось ничего, а вот бесконечная тревога и ожидание все никак не наступающей деятельности — всегда пожалуйста.       С ним определенно было что-то не так, но он не мог понять, что именно.       Он ведь даже толком не помнил, как было раньше.       Чуя продолжал заходить. Как-то так случалось, что заходил он именно тогда, когда Озаки рядом не было, и даже в самом подавленном состоянии Дазаю приходилось встречать его и говорить о чем-то. Он терял счет этим разговорам и моментам, когда снова хотелось удрать к самому дальнему стеллажу. К чертовым французским экзистенциалистам. Уж они-то молчат.       Может, в этом и была проблема — в том, что он голосам живым предпочитал голоса, доносящиеся в настоящее сквозь десятилетия.       Он старался не думать.       О жизни. О смерти. О нелепости этих двух вещей.       А еще — о том, что Чуя действительно ни черта не понимал в литературе, но почему-то все равно продолжал приходить. Возможно, он действительно был одним из самых последних покупателей. Дела шли из рук вон плохо. До того, что однажды Дазай застал Озаки за разговором с мужчиной, который выглядел как самая грубая карикатура на ушлого мелкого дельца. Она провела его в магазин, показала ему весь первый этаж, и они о чем-то говорили, но закончилось все тем, что Озаки вдруг подняла голос и, угрожающе надвигаясь на мужчину, загнала его к двери. Он ждать не стал. Пулей выскочил наружу.       — Ты обратилась в агентство? — безразлично спросил Дазай, протирая пыль с корешков книг.       — Нет, — зло отрезала она.       А затем, печально вздохнув, все-таки сказала правду.       — Последние три месяца были полностью убыточными. Продажи не покрывают даже счета.       — Я думал, ты мечтала поскорее избавиться...       Он хотел сказать: "от ноши".       Он хотел сказать что-нибудь, что обобщило бы пренебрежительные фразы, которые Озаки бросала с того момента, как он пришел сюда работать.       И он не стал, потому что Озаки посмотрела на него так гневно. Одним взглядом она выдала все болезненное и мучительное сочувствие к родительскому наследию, отжившему свой срок.       — Людям не нужны книги, Дазай, — она раздраженно мотнула головой, вытащила из кармана джинсов пачку сигарет и зажигалку и закурила прямо в зале. — Пока были деньги, надо было вкладываться в какую-нибудь кафешку. Еда всегда нужна, а чертовы книги — когда ты уже сыт и доволен.       Дазай был не согласен. Многие книги возможно читать лишь тогда, когда желудок пуст, а разум — в агонии.       Он ничего не сказал. Это было не его дело.       Озаки устало потерла глаза, в которые попал дым, и сухо добавила:       — Возможно, если бы мой брат помогал, то дела пошли бы лучше. Знаешь, он умеет втюхивать людям всякое дерьмо. Совершенно бескорыстно. Сам не хочет, но хоть мертвецу свадебный фрак продаст.       — Не знал, что у тебя есть брат.       — Есть, младший, но он давно живет один. Говорит, один вид этого места вгоняет его в уныние, поэтому и почти не заглядывает сюда. Папа от рака умирал, а он все носился и твердил, что у нас-то жизнь продолжается, надо о будущем думать...       И Озаки, осознав, что ляпнула лишнего, вдруг замолчала.       Может, она рассказала бы и больше, но зачем что-то рассказывать человеку, который и сам со своей скорбной рожей легко сойдет за онкобольного на ранней стадии?       Ни с чем из магазинчика, пятясь и опасливо озираясь, ушли еще несколько агентов. Черт знает, какие условия они предлагали, но что-то подсказывало Дазаю, что и хорошую сумму Озаки встретила бы в штыки. Любая цена казалась ей грабежом среди белого дня, и реагировала она на нее, конечно же, как на грабеж.       Дазай отстраненно наблюдал за всем и никакого участия не проявлял. Его забавлял вид агентов, которые совершенно не ожидали, что красивая женщина с правильной осанкой и утонченными манерами за одну секунду способна превратиться в кровожадного монстра. Они сыпали комплиментами, расшаркивались перед ней, надеясь на легкую сделку, но стоило им дойти до положений будущего договора, и Озаки как с цепи срывалась — сыпала отборным матом и гнала прочь.       — Мой отец не для того вложился в этот бизнес, чтобы продать за бесценок! — кричала она с крыльца улепетывающему бедолаге. — Передай своему агентству, что...       Дальше Дазай слушал особенно внимательно. Некоторых выражений он толком в жизни и не слышал.       Отборная ругань прекратилась, но не потому, что Озаки исчерпала словарный запас, а потому, что кто-то столкнулся с ней в дверях. Повисла тишина. Долгая такая, некомфортная. Дазай даже сначала подумал, что кредиторы пожаловали.       Озаки медленно вошла обратно, за ней вошел кто-то еще, и вместо приветствия раздался звук смачного подзатыльника.       Дазай от удивления приоткрыл рот. Озаки залепила подзатыльник Чуе. Чуе, который шел за ней следом и скрежетал зубами от злости.       — Мой брат, — бегло обронила Озаки. — Чуя. Чуя, это Дазай.       И она, едва-едва сдерживая последний залп гнева, потянула Чую за рукав кожаной куртки наверх, на второй этаж.       Сверху слышалась полная раздражения перепалка, оба явно не уступали друг другу во взрывном темпераменте и крепких выражениях, но Дазай думал лишь о том, как это забавно, — господь, если он есть, распорядился так, чтобы Чуя едва-едва доставал Озаки до плеча. Воистину — проигранная генетическая лотерея.       Когда грохот и крики стихли, Озаки спустилась вниз. Она выглядела немного растрепанной, ее волосы, до этого собранные на затылке крупной заколкой, рассыпались по плечам. На щеках горел нездоровый румянец. Следом спустился Чуя, такой же разгоряченный ссорой и по-прежнему рвущийся в заведомо бесполезный бой.       Только теперь Дазай заметил, как они все-таки были похожи. Похожи не только внешне, но и мимикой, манерой двигаться. Это было неуместно и со стороны совершенно безумно, но он засмеялся. Впервые со дня, когда умер французский экзистенциализм.       Нечестное распределение сантиметров роста забавляло его так, словно действительно было искрометной шуткой.       Чуя объяснял горячо, обрывисто и непоследовательно, но Дазай суть конфликта уловил.       Когда отец умирал, Чуе едва-едва исполнилось восемнадцать. Он хотел жить. Несмотря на трагедию — жить. Он не собирался запирать себя в траур и скорбеть до скончания временен. Этому противилась молодость.       Он почти не появлялся в хосписе, а когда отец попросил помочь Озаки и взять на себя часть хлопот с магазинчиком — прямолинейно и, как показалось Озаки, кощунственно отказался. Он вообще не хотел никакого бизнеса. Ни маленького, ни большого. Он хотел, понимаете ли, идти своим путем, хоть еще и толком этого пути перед собой не видел.       Полного разрыва отношений удалось избежать. Озаки не простила, но и проклинать вслед не стала. Отец, может, и простил, но сказать об этом не успел — умер через пару суток.       — Он любил меня, — переведя дыхание, мягко проговорил Чуя. — Любил и поэтому не стал бы ненавидеть за то, что я решил не портить себе жизнь.       То, как Чуя был уверен в своей правоте, поразило Дазая. Поразило в самое сердце. Да, это было избитое выражение, но он впервые его прочувствовал. Впервые ощутил вес чужого существования.       Никаких сомнений. Никакого раскаяния. Никакого самоуничижения. Чуя казался именно тем, кого Дазаю, как закоренелому обитателю мира абстракций, следовало бы всей душой презирать, — человеком. Дышащим и готовым бороться за свое благополучие человеком.       Фатализм был Чуе не знаком.       Французский экзистенциализм — тем более.       Он, как оказалось, и книг-то особенно в руках не держал. Максимум — мануал по эксплуатации байка, который он холил и лелеял.                    — Понятия не имею, кто такой Камю, — без всякого стеснения признался Чуя. — Не читал и осуждаю. И тебе не советую. Пойдем лучше на байке прокачу.       Он звякнул ключами, которые достал из кармана кожаной куртки, и Дазай — Дазай согласился. В середине рабочего дня он перевернул вывеску, "крыто" снова показалось безучастному миру.       Манера вождения Чуи жутко напоминала отчаянное стремление к могиле, и все же Дазай чувствовал, что ничего подобного в Чуе, никакого желания расстаться жизнью, и в помине не было. Безрассудность проистекала из банальной веры в собственное бессмертие.       Он крепко держался за Чую, маневрирующего между плотными потоками машин, и пару раз, кажется, из открытых водительских окон слышал проклятия в их адрес.       Ему было страшно. Первобытно страшно.       Удивительно, но, когда они выехали из города и, выжимая под двести, летели по пустой трассе, стало еще страшнее. Дорога непредсказуемо извивалась. Металлические ограждения возникали перед самым мотоциклом, и в последний момент Чуя избегал аварии. У Чуи нашелся второй шлем, который Дазай все-таки надел, но помог бы шлем при лобовом столкновении? Максимум — улетел бы вместе с растекшимися внутри мозгами.       Он представил аварию. Например, Чуя нечаянно мог бы вылететь на встречную полосу, и в скрежете покореженного металла все мысли бы стихли.       О чем бы он думал в последнюю секунду? Думал бы вообще? Или все бы случилось так быстро, что никто бы и моргнуть не успел?       Дазай крепче прижался к спине Чуи. Он ненавидел ситуации, в которых не имел никакого контроля над событиями, и как раз в такой ситуации оказался. Все зависело от Чуи. От его благоразумия, которого вроде бы и не существовало. От его реакции. От удачи, любящей разворачиваться к людям исключительно жопой.       Ему хотелось закричать. Закричать, чтобы Чуя остановил чертову махину, но Чуя бы либо не услышал из-за ветра, либо именно этот выкрик отвлек бы его от дороги, и финал оказался бы плачевным.       Грозовые облака, собравшиеся на небе, все сгущались. Дазаю казалось, что они тяжелой волной наваливаются на землю, и их вот-вот можно будет коснуться макушкой. И вдруг среди облаков, в крошечной прорехе между ними, промелькнул луч предзакатного солнца. Он, словно обоюдоострый меч, прорезал облака. Забился ярко, как огонь, украденный Прометеем, и упал куда-то на залив.       Мутная пелена спала. Грязная пленка, покрывавшая все вокруг, истончилась и исчезла. Дазай впервые за несколько месяцев по-настоящему открыл глаза. И он понял.       Он не хотел умирать. Совсем не хотел.       Да, он, может, не знал, как жить, но кто вообще знал?       Они наконец-то остановились на кромке песка у самого залива, с которого дул холодный ветер. Онемевшими руками Дазай расстегнул шлем, положил его на сиденье, с которого спрыгнул Чуя. Он совершенно оглох от ветра и визга колес, и его затекшие ноги не хотели гнуться. Он ошалело сел на песок задом, не беспокоясь о брюках, и уставился на залив.       Вот-вот грянет гроза. Стремительно темнело. От воды нужно было уходить, но они оказались так далеко от города, что вымокнуть и промерзнуть — единственная доступная перспектива.       Чуя плюхнулся рядом на песок и, видя, как Дазай трет озябшие руки, снял с себя куртку и накинул ее на чужие плечи. Ему холод был не страшен. Его грела кипящая кровь.       — И часто ты так катаешься?       — Каждый день.       — Ты не боишься разбиться? Знаешь, есть статистика, которая говорит о том, что время жизни владельца мотоцикла с момента покупки мотоцикла — примерно семь лет.       — Что ж, тогда у меня в запасе осталось пять. Надеюсь, они пройдут хорошо.       Дазай повернулся, чтобы убедиться, что это был всего лишь блеф и дешевая бравада, но столкнулся с уверенным и спокойным взглядом человека, который хорошо понимал смысл собственных слов. Он говорил именно то, о чем думал. Он не лгал. Смерть в его сознании была так далеко от него самого.       — Если постоянно думать о смерти, — продолжил Чуя, — психушка не за горами. Я ведь прочитал те дурацкие книжки, которые тогда купил. Прости, но действительно дурацкие. Люди толком и не жили, а рассуждают обо всем так, как будто что-то понимают. А что можно понимать, если дальше своей комнаты не выходишь?       И правда. Как все просто. Как все у Чуи просто.       И именно эта простота, даже если она была в корне ошибочной, заставила Дазая улыбнуться.       — Я бы выпил сейчас, — произнес Дазай, кутаясь в чужую куртку.       — А повод какой?       — Смерть французского экзистенциализма. Погиб в бою с реальностью. Убит тобой. Гордись.       Дазай засмеялся свободно и легко, и чужие губы нашли и накрыли его смеющийся рот, и гребаная гроза все-таки разорвалась в небе мельхиоровыми молниями. Солнце окончательно скрылось в ливне.       И тьма не объяла его.
Отзывы (3)