Ich bin so weit weg
Von allem das ich mir erträume
Wann und wo ich bin
Ich hab’ Angst das alles Gute ich versäume
Ich - kann nicht mehr
Kann mich und meine Welt nicht mehr ertragen
Doch da ist niemand der mich sieht
Und da ist keine die mich kennt
Ich bleibe hier in mir
29 октября 2024 года, Альшвиль, пригород Базеля, Швейцария
Большую часть времени долгих отсутствий за домом смотрел специально нанятый человек — престарелый молчаливый швейцарец по имени Конрад. Абсолютно за всем, в том числе и за розами, которым была выделена отдельная комната с большими окнами. Не зимний сад конечно, но белые кустовые розы уже много лет неплохо себя чувствовали. Тило их очень любил и по большей части из-за заботы о них и нанял смотрителя. В комнату с розами он и отправился с порога, не особо обращая внимания на привычную записку, которую Конрад оставлял на столе в гостиной каждый раз, как уходил, на случай, если хозяин дома вернется. Белая бумага — все в порядке, можно даже не читать. А вот если бы была красная — был бы и повод для беспокойства. Такими записками общались уже много лет. Положив на подоконник маленький синий листок для записей, чтобы было видно с улицы, он был абсолютно уверен, что смотритель его не побеспокоит. Были бы все люди такими неразговорчивыми и понимающими. Тишина родного дома обнимала как верный старый друг. А стоило сесть на диван, единственный предмет мебели в комнате с розами, так вся усталость, вся боль, что отрицались, подавлялись всю дорогу, упали на плечи с такой силой, что даже пытаться сопротивляться было невозможно. Сколько он лежал отчаявшимся моральным трупом на этом проклятом диване он не помнил. Час, день, неделю. То в беспокойный сон проваливался, то вздрагивая просыпался. И таким живым было воспоминание — так давно, всего раз, но Андре здесь был. Тогда обстановка в комнате была совсем другая, и роз были всего пара кустов. Но уже тогда все розы были едва ли не его имени. Именно белые, которые с ним ассоциировались. Нежные, чистые. И колючие. «Ты говоришь, что любишь розы. А как на счет шипов?», так, кажется, у него было? Шипы тоже были любимы. В нем любимым было все. Язвительность, самовлюбленность, бесконечное самолюбование. И осудить его не за что, потому что в ярких утренних лучах солнца его тело было произведением искусства, прикосновения — благословением, поцелуи — ответом на молитвы, а слова всегда были лишены раздражающей тупости. В нем было все, кроме искренности, но осознание этого приходило только теперь, спустя столько лет. Но для чего бы на самом деле он ни был в его постели, доме, жизни, из какой корысти, глупости, страха, это было неважно. Потому что его не хватало. И эту пустоту так никто заполнить и не смог. У чувств логики нет. И обмануть их тоже трудно. Какое бы сокровище рядом ни было — верное, любящее, искреннее. Тебе все равно нужна твоя ядовитая роза, которая врет. Тило несколько дней бродил по дому призраком, не отвечая ни на чьи звонки и сообщения. Сам себе не признавался, что сломался — вот так, в один момент. Зациклился окончательно, словно в яму провалился, и даже не пытался выбраться. И впервые в жизни ни капли боли не ложилось ни единым словом на бумагу. Боль просто была. Ни слов, ни слез, ни ярости, ни крика. Ничего. Застывшее время, вязкая тишина. Словно сон. Тревожный, бесконечный. И такой же бесконечный вопрос: «что я сделал не так?». Но сообщение с этим вопросом так и не отправил. Обещал же не трогать. Обещал. Зато Анне, которой это гробовое молчание уже стояло поперек горла, в отличие от него призраком себя совсем не чувствовала. Скорее уж воплощением праведного гнева. — И что, даже трезвый? — ее это искренне удивило. Пока ехала до его дома, взвинченная кучей чужих звонков, передумала сотню мыслей. Ожидала увидеть что угодно, от горы бутылок до сломанной мебели, но не меланхоличное лежание на диване с букетом роз в обнимку, от шипов которых все руки были в корках застывшей крови. — Хоть раз в жизни алкоголь чему-нибудь помогал? — серо, абсолютно безразлично это звучало. Так, что ударить хотелось. — А просмотр потолка чем помогает? — Ремонт, наверное, надо делать. Вон, трещинами все пошло. — Вольфф, я в тебе последние месяцы разочаровываюсь все больше и больше. Ты взрослый адекватный мужик. Можешь себя и вести как взрослый адекватный мужик? — А зачем? — Что тебе опять не так? — склонив голову на бок, спросила Анне, облокотившись на стену. Она его, конечно, любила и ценила, но порой если не прибить хотела, то от души врезать. — Мне это все вообще не нужно. Я ничего не хочу. И никого уже. Рихтер еще в конец ебанулся. — Герман сокровище, которое ты не ценишь. И то, что он ревнует, это абсолютно нормально. А ты бесишься лишь потому что все не по-твоему. Ты не можешь сейчас просто взять и все это бросить лишь потому, что кто-то не упал в твои объятия с первой секунды. Это так не работает. Андреас живой человек, а не кукла. И если он не захочет с тобой даже разговаривать, это его право. Хотя я и не представляю, что ты такого мог сделать. — Я сам не представляю. Я перебрал уже все возможные варианты. — И? — Получается, что я не сделал что-то. А наоборот — не сделал. Анне на эту формулировку закатила глаза, старательно пытаясь удержать руку от встречи с лицом. Ее вся эта ситуация тоже немало напрягала, все-таки о своем дорогом друге она была более-менее нормального мнения, хоть и заебал он уже со своими мужиками. Но исходя из полученных рассказов, Страйфи вел себя неадекватно от слова совсем. И у этого, к сожалению, должна быть весомая причина. Не просто же так парень ебанулся. — Ты мне точно ничего рассказать не хочешь? — О чем? — О ком. Об Андре твоем ненаглядном. — Я. Ничего. Не. Делал. Я тебе уже сто раз говорил. — Да вот не похоже. Ладно, это все бессмысленно. Собирай себя в кучу, через пять часов самолет в Берлин. — Ты издеваешься? — Нет, я какого-то, Господи, прости меня, хера занимаюсь твоей группой. Которую ты собрал, которой ты что-то наобещал, и пропал без ответа. — У них Рихтер менеджер. Он ими заниматься должен. — Ты меня услышал? У тебя полчаса, чтобы привести свою страдающую морду в нормальный вид. Время пошло.