***
Дорога до безопасного дома заняла примерно полчаса. В затуманенном тревогой сознании Николая казалось, что прошла целая вечность. Большую часть времени они провели в молчании. Хотя о чём тут вообще можно говорить? Фёдор не задавал вопросов — и так всё было предельно ясно. Да, он был отравлен, но рассудок его оставался острым как никогда. Конечно же, он уже всё разгадал. Но даже если бы Николай захотел завязать разговор, это было бы попросту невозможно, Фёдор определённо был не в лучшей форме. Скорее наоборот — он слишком часто проваливался в забытьё, слишком резко возвращался обратно, и сердце Николая сжималось каждый раз. Тот самый орган, что он привык отрицать и ненавидеть — за его слабость, за его человеческость, за то, что заставляет чувствовать слишком остро. Каждый раз, проверяя, в сознании ли Достоевский, он терял его снова — и каждый раз внутри всё холодело. Разумеется, на лицо Николай этого не показывал. Но сам факт, что страх вообще имел место быть, отрезвлял достаточно. Это была карма. Карма за его нерешительность и тщетные попытки спрятаться от собственного нутра. Другого объяснения просто не существовало. Молчание раздражало сильнее, чем любой страх. Вой метели и гулкое биение собственного сердца — единственные звуки, что слышал Гоголь. Временами дыхание Фёдора становилось таким слабым, что он боялся — ещё немного, и тот окажется на пороге смерти. И это даже не говоря о том, как он выглядел. Расфокусированный взгляд, смертельная бледность, резко проступившие вены, посиневшие губы — всё это тревожило куда сильнее, чем Николай готов был признать. Чтобы не поддаться панике и не напортачить, он нарочно избегал смотреть в его сторону. Сейчас не время позволять тревоге брать верх. Особенно когда жизнь Фёдора — в его руках. Яд не был настолько сильным, но Николай не учёл его слабое здоровье. То, что не убьёт здорового человека, может оказаться фатальным для него. И если всё пойдёт так же дальше, то вполне возможно, что он действительно умрёт. Я столько лет думал, что твоя смерть освободит меня. Я думал, что смогу научиться дышать заново, как только исчезнет даже крайнее присутствие твоей тени. Но вот теперь, когда я смотрю твоему концу в лицо… Кажется, что задыхаюсь я. Это несправедливо. Ты ужасно несправедлив, Фёдор. Даже в смерти ты бы продолжил меня преследовать. Однако, дать ему противоядие означало бы потерпеть непоправимое поражение. Он не только признает содеянное, раскроет свои уловки и сделает всё это представление скучным и неубедительным, но и признает свою ошибку. Причём не только перед самим собой, но и перед Фёдором. Но какой у него есть другой вариант? Очевидно, что ему становится хуже. Если он потеряет сознание, вопрос, очнётся ли он вообще — особенно без медицинской помощи. При этом оставить его в какой-нибудь больнице исключено по целому ряду причин. Во-первых, так он не только раскроет свою заботу, но и смертельно разозлит Фёдора — за то, что бросил его в бессознательном состоянии на милость посторонних. Во-вторых… Сама мысль об этом Николаю не слишком-то нравилась. Чужим незачем видеть его таким. Фёдорова беззащитность предназначена только для него. Выбор стремительно сходил на нет. Нет, он должен был признать очевидное: теперь всё зависит от него. Хватит колебаться — так или иначе, но Фёдору придётся дать противоядие. Эта мысль жгла изнутри, а Николай, как последний трус, до последнего выискивал лазейку, чтобы не истечь кровью сильнее, чем уже. Может, если он преподнесёт всё это как испытание, Фёдор не раскусит его? Может, если он выставит это как глупую шутку, то… Ха. Какой же он клоун, в самом деле. Шутка удалась: только не над Фёдором, а над ним самим. Сейчас, в таком затуманенном состоянии, Достоевский, может, и купится, но стоит ему поправиться — и он разгадает его насквозь. Без вариантов. Возможно, избежать последствий в этот раз просто невозможно. Особенно когда собственной душе было куда важнее, чем Фёдору, чтобы боль длилась вечно — запереть его в клетке, что зовётся его черепом. Дверь с сухим щелчком закрылась за ними. В тот же миг Фёдор выскользнул из его рук и покачнулся в сторону ближайшей комнаты. Какое счастье — спальня. Он дошёл до порога и потратил пару секунд, чтобы нащупать кровать. Гоголь уже собирался подойти, но Фёдор, не удержавшись, шатаясь, вошёл внутрь. — Дай мне… — неуклюже рухнул на матрас, — … просто немного… — зарылся лицом в подушку, бормоча невнятно. Необычно мило, особенно учитывая, от кого исходила эта вялость. Николай не сдержал смешок, но очарование длилось всего одно короткое мгновение — в ту же секунду, что родилось, оно и угасло. Как бы он ни хотел, не мог забыть, что послужило причиной этой слабости. Сколько ни отдыхай — яд в крови не исчезнет. И Фёдор, вероятно, знал это в глубине души, но был слишком не в себе, чтобы задуматься об этом или ему попросту было плевать. А может, он оказался ещё лучшим актёром, чем Николай когда-либо мог заподозрить. Не разобрать. Николай привалился к стене, прикрыл лицо ладонью и беззвучно рассмеялся, высмеивая собственное жалкое положение, порождённое одной лишь предательской прихотью. Ах, он переиграл самого себя. На чужом несчастье счастья не построить. Принеся страдания Достоевскому, он лишь познал свои собственные. Совесть и привязанность — самые крепкие цепи, в которые можно заковать человека. Если это не сигнал к пробуждению, то что тогда вообще? По меньшей мере, оставалось только стиснуть зубы и исправить то малое, что ещё можно спасти. И всё же, как последний трус, он продолжал колебаться, всё ещё мечтая уклониться от бури внутри. Вместо того, чтобы сразу же проверить, как там Фёдор, он направился в гостиную и разжёг камин. Сам он ощущал неприятный холод, и последнее, чего ему хотелось, — чтобы Фёдор подхватил ещё какую-нибудь болезнь. Может, стоит приготовить ему что-нибудь горячее? Нет, с расстроенным желудком лучше не есть и не пить. Тогда дать лекарство, чтобы облегчить симптомы? Вот только ничто не поможет от яда, который он ему подмешал. Что же тогда делать? Словно загнанный зверь, Николай лихорадочно искал, чем бы себя занять, — чем угодно, лишь бы мысли не забрели туда, куда не следует. Но всё тщетно. Измученный разум зациклился на самом худшем. Ни шороха простыней, ни приглушённых стонов, ни слабых просьб о помощи — ничего, лишь леденящая тишина. Фёдор дышал всего минуту назад, едва ли его состояние могло так резко ухудшиться. И всё же люди хрупки. Порой между «плохо» и «невозвратимо» — одно мгновение. Ядовитая тревога впилась в каждую клетку тела, и всё, что он пытался заглушить, вырвалось наружу. Прежде чем осознал, что делает, Николай уже стремительно возвращался в спальню. Если до этого дойдёт, то… Мысль оборвалась, оставив после себя лишь мучительное жжение в груди. Николай так и застыл на пороге. Страх сковал движения, приказывал отступить. И он подчинился. — Ну-ну, Дос-кун, — шуточный тон сам сорвался с губ, прежде чем он толком успел взглянуть на Фёдора. Никакой реакции. Однако, это не сбило его с толку. Он хлопнул в ладоши, чтобы привлечь внимание, и продолжил: — Как бы ни был восхитителен этот спектакль, должен признать, что ему чего-то не хватает. Поэтому я здесь, чтобы… — Голос постепенно стих, пока вовсе не оборвался. Смысла в этой комедии больше не было. Не тогда, когда Фёдор даже не в силах её оценить. На миг мелькнула мысль продолжить насмешки, вытянуть хоть какую-то реакцию, доказать, что всё это — лишь ловко разыгранный фарс. Но в этот раз следовало быть реалистом. Никакая выходка не вытянет эмоций из умирающего человека. Единственным утешением оставалось то, что не было нужды притворяться, раз Фёдор слишком слаб, чтобы заметить его растерянность. Никаких уловок, никакого кружева из слов — только леденящая правда. Фёдор выглядел скорее мёртвым, чем живым. Обескровленная кожа, затруднённое дыхание, опухшие, затуманенные глаза и судороги, пробегающие по телу, не предвещали ничего хорошего. Фатального, если быть точным. Да, он ещё жив. Но как долго — вопрос открытый. Глядя, как его взгляд всё тяжелее, как веки дрожат, грозя сомкнуться окончательно, Николай понял: потерять сознание он может в любую секунду, может даже в кому. А если впадёт, то… Он вздохнул и покосился на него. Хорошо, что тот не смотрел. Николай провёл пальцами по осунувшемуся лицу и едва сдержался, чтобы не вырвать волосы от стресса. Чем больше он размышлял, как поступить, тем сильнее запутывался; грудь сдавливало всё сильнее, воротник становился всё туже. Сердце сжалось, руки задрожали — тело требовало отбросить метания разума и схватиться за что-то осязаемое. Наверное, хуже всего было то, что винить в этом он мог только себя. Он поставил на кон всё. Но ради чего? Если бы в поражении Фёдора можно было найти хоть толику радости, Николай решил бы, что оно того стоило. Но её не было — только острая боль сожаления, его собственное наказание. Но что толку лить слёзы над пролитым молоком? Сделанного не воротишь. Тяжело вздохнув, Николай глянул влево. Фёдор всё так же лежал, уткнувшись лицом в подушку, не шевелился, не издавал ни звука. Грудь больше не вздымалась, дрожь не пробегала по конечностям — ничто не говорило о том, что он вообще ещё жив. К чёрту всё это. Без всякого предупреждения Николай ворвался в комнату, сел на простыни рядом Достоевским, что едва ли был в сознании, и резко подтянул его вверх. От неожиданности Фёдор дёрнулся и попытался оттолкнуть его с теми жалкими остатками сил, что ещё теплились в этом безжизненном теле; чистый рефлекс, чистая необузданность, которую он мечтал искоренить, но теперь вдруг возненавидел. — Ах-ах, не дёргайся, — без тени привычного поддразнивания, резко одёрнул Николай; может, крохотная доля злости была оставлена этому жалкому демону, который давно уже не демон, но всё остальное — для него самого. — Открой рот. По приказу Фёдор разомкнул губы, но едва-едва. Так не пойдёт. Николай насильно разжал его рот, вытащил из плаща противоядие и силой влил всё до последней капли прямо в горло. Инстинкты сработали, тело Фёдора дёрнулось, руки вяло упёрлись в плечи — смехотворная попытка сопротивления. Если у Гоголя ещё оставались сомнения, что это притворство, они окончательно рассеялись. Только когда он убедился, что Фёдор проглотил всё до последней капли, Николай разжал железную хватку. Теперь ничего нельзя было оставлять на волю случая — это больше не шутки, а вопрос жизни и смерти. Странно, но не было ни попыток прояснить всё, ни даже вопросительных взглядов. В глубине души ты всё понимаешь или просто слишком устал чтобы интересоваться? Любопытство одолело его, и как раб своих импульсов Николай подчинился. — Неужели даже не спросишь, что это было? — он приподнял бровь и изобразил озорную улыбку. Едва заметный наклон головы был единственным признаком того, что он вообще его услышал. Вместо того, чтобы ответить своей дьявольщиной, Фёдор нахмурился. — Обязательно ли? — сухо огрызнулся он. Голос был откровенно вялым, но в словах всё ещё скользил укус. Разумеется, Фёдор знал. Глупо было глупо надеяться на обратное. — Туше, — пожал плечами Николай, признавая остроумие, но всё же надеясь, что Фёдор слишком одурманен, чтобы разглядеть глубину его раскаяния; а вместе с ним — заботу и всё прочее, что тянуло его на дно. Обычно Фёдор бы поддразнил его самодовольной усмешкой, но сейчас в своём дерзком ответе не находил ни капли удовольствия. Он поморщился, зажмурился и тяжело выдохнул; обхватил руками ослабевшее тело и завалился на бок. Не обращая внимания на то, что Николай сидит всего в нескольких сантиметрах, Достоевский свернулся клубком, жалобно заскулил и задрожал; во всех смыслах напоминая умирающее животное. — Дай мне немного поспать… Чтобы я смертельно волновался? Так не пойдёт. — И оставить меня скучать? К сожалению, нет! — вместо этого Николай подтрунивал. Он должен был оставить немного достоинства при себе, даже если в глубине души знал это бесполезно. С блаженной улыбкой он склонился над Фёдором, обхватив его за талию, приподнял и перекинул через плечо. — Лучши иди сюда. Кроме вздрагивания и беззвучного вздоха реакции не последовало. Фёдор обмяк в его руках, но даже если бы нет, Николай был уверен, что тот всё равно бы казался невесомым. Так не пойдёт. Он перехватил его вялые запястья и велел обхватить его шею для равновесия; потребовалось несколько попыток, но Достоевский справился. Впервые за этот вечер искренняя улыбка озарила лицо Гоголя. Он прекрасно понимал, что беда ещё не миновала, но теперь, когда Фёдору была дано противоядие, его состояние больше не будет ухудшаться. Он будет в порядке. Николай об этом позаботится. Не имея чёткого плана, он перенёс Фёдора в гостиную; замер, крепче прижал его к груди и бережно провёл ладонью по спине. Время поджимало, рано или поздно Фёдор начнёт ёрзать и требовать, чтобы его положили. Как бы Николай ни хотел растянуть это мгновение абсолютного блаженства, он знал, что это невозможно. Что же делать? По правде говоря, ему просто хотелось побыть рядом. Хотелось насладиться этим украденным моментом, насколько возможно. Без сомнений, после этой ночи Фёдор будет ещё более настороже в его присутствии — так почему бы не воспользоваться моментом, пока есть шанс? Взгляд зацепился за диван у камина. О, как же не упустить такую раз в жизни выпадающую возможность? Кто знает, когда ему снова представится случай прижать к себе этого на удивление податливого, так называемого демона? Судя по всему — никогда, так зачем сдерживаться? Улыбаясь до ушей, Николай уселся на диван — а вместе с этим устроил Фёдора у себя на коленях. Места для двоих взрослых было маловато, но они как-то умудрились уместиться. Николай обвил левой рукой талию Фёдора, а правой водил успокаивающие круги по его спине; мягко направил его к себе, позволяя устроиться щекой на своём плече и найти наиболее удобное положение. Тяжёлый вздох не был заглушён ни в малейшей степени. Недовольный взгляд и вялая попытка возразить только позабавили его. — Не смотри на меня так, — рассмеялся Николай. — Мне же нужно за тобой присматривать. Он осмелел настолько, что даже уткнулся щекой о макушку Фёдора. Ох, какое же мягкое. Чего бы он только не отдал за то, чтобы этот уютный самообман длился вечно. Резкий вздох, за которым последовала дрожь. Фёдор потёр руки — судя по всему, ему было холодно, несмотря на жар. Николай выудил из-под плаща плед и укрыл его сгорбленную, дрожащую фигуру. Тело может гореть, но это вовсе не значит, что он не чувствует холода; уж если ухаживать за Фёдором, то как следует. Вместо того, чтобы поморщиться или попытаться вырваться, Достоевский лишь запутал пальцы в его рубашке; протяжно выдохнул и уютнее прижался к нему. Гоголь моментально растаял. В этот миг все тревоги и напряжение растворились, оставив лишь тёплую, пьянящую нежность в груди. Конечно, ситуация ещё далеко не решена, и Фёдор наверняка предъявит ему множество претензий. Но это уже проблемы для будущего него — того, кому предстоит разбираться не только с последствиями своих поступков, но и с неприятной истиной, что эта тоска теперь заклеймит его навечно. Краем глаза Николай заметил, как Фёдор прищуривается, вероятно, поддаваясь искушению задремать. Каким бы умилительным ни был этот вид, сейчас это не годилось. Может, позже, когда он убедится, что худшие симптомы отступили, но сейчас Фёдор нужен ему в сознании хотя бы ради собственного душевного спокойствия. Посему Николай слегка покачал его, ровно настолько, чтобы не дать уйти в сон. Ожидаемо, Фёдору такое вмешательство не пришлось по душе. — Твой яд, твоя ответственность, — потянулся тот и проворчал, но подлинного раздражения в голосе не прозвучало. Николай в ответ только просиял. О, да ни за что бы Достоевский не признался в этом, если бы не был ослаблен. Слон в комнате очевиден, но, будучи первым, кто заговорил об этом, Фёдор тем самым дал ему возможность прикинуться неведением — чем Гоголь и воспользовался, пусть всего на пару мгновений, прежде чем осознал, что эта игра в нарочитое раздражение сейчас будет пресной. — Конечно-конечно, — прикрыв глаза, мурлыкнул он, ни отрицая, ни подтверждая вину. — Теперь ты моя ответственность. С этими словами Николай ласково улыбнулся, вплёл пальцы в мягкие пряди Фёдора и прижался к нему так близко, как только было возможно. Единственное, тихое ворчание не встретило ни малейшего возражения, что означало, что Фёдор полностью поддался. Николай расплылся в улыбке. Есть что-то по-настоящему особенное в том, чтобы держать воплощение высокомерия и утончённости таким послушным на своём колене; сонным и прижимающимся, как маленький котёнок, а не беспощадный демон. Только я могу видеть твою человечную сторону. Возможно, именно этот диссонанс заставил его почувствовать себя таким теплым и пушистым. Он был так близок к полному краху, но сейчас чувствовал себя на седьмом небе от счастья. У Николая кружилась голова, и он просто не мог не спросить: — Как ты себя чувствуешь, Федя? — Ужасно. — простонал Федор и наградил его тычком в бок, "случайно" ткнув локтем. Николай даже не потрудился скрыть смех. Ну что ж, по крайней мере, он честен – и при этом совершенно очарователен. Если бы только он не был в таком состоянии, Гоголь поклялся, что вонзил бы зубы в эти уже посиневшие губы и сосал бы их до тех пор, пока они не распухли бы и не начали кровоточить; пока из легких не вылетело бы то немногое, что у него оставалось, и Достоевский снова не начал бы бороться за саму жизнь. Николай облизнул губы, более чем польщенный открывшейся возможностью воплотить свои фантазии в реальность, однако, прежде чем у него появился шанс подавить свои лихорадочные мечты, Федору пришлось только раздуть пламя. — Здесь слишком жарко. Я весь горю. — морщась и постанывая, он сумел сесть, хотя и слегка покачнулся. мило. Он отбросил одеяло в сторону и начал раздеваться, ни о чем не заботясь. Ох, вау. Теперь настала очередь Николая покраснеть, только по совершенно другим причинам. Стала видна бледная кожа под воротником – Николай едва сдержал пару вздохов; глаза по-прежнему были широко раскрыты, ступор был ясен как божий день. Если бы Достоевский не был так возбужден, весь в поту и дрожи, он был бы уверен, что все это - продуманная провокация, настолько Николай был очарован. Возможно, больше всего его задела беспечность Федора, то, как легко рушится железная броня, когда он физически не в состоянии ее поддерживать. Признание в том, что в глубине души Федор не возражал против их близости, опьяняло Николая; в мгновение ока в комнате стало жарко. Но нет, каким бы соблазнительным ни был этот лихорадочный сон, его нужно было прекратить, пока все не вышло слишком из-под контроля. Федору удалось расстегнуть две пуговицы, пока Николай не схватил его за руку и не отдернул ее; он не мог поверить, что из всех людей именно он должен был быть голосом разума, но дело было в его собственном самообладании. — Раздеваешься для меня? — пошутил Николай, чтобы скрыть, насколько он взволнован. — Я польщен, но боюсь так ты сможешь лишь заболеть ещё больше. Из-за озадаченного взгляда Фёдора это казалось маловероятным. — Лихорадка тебя обманывает, — добавил Николай поспешно, на случай, если Фёдор предпримет что-то, что испытает его выдержку. — На самом деле здесь довольно прохладно. Он одарил его очаровательной улыбкой и накинул одеяло на его плечи, словно из заботы. Конечно, всё это было ложью. Сам Гоголь буквально пылал. Даже сибирская ночь не смогла бы остудить огонь, бегущий по его венам. Фёдор прикусил нижнюю губу и бросил на него скептический взгляд, который буквально кричал о непоколебимой решимости. Николай знал, что нужно срочно сменить тему, иначе тот начнёт копать глубже и слишком хорошо поймёт, насколько глубоки его чувства. — Но всё же, Федя… — мурлыкнул он шелковистым голосом, полуприкрыв глаза, в которых больше не скрывалось ни капли озорства. Он скользнул костяшками пальцев по щеке Фёдора, затем легко ущипнул его, чтобы заставить поморщиться. Шутки были знакомой территорией, дарили ощущение безопасности, и потому Николай испытал облегчение, увидев, что Достоевский реагирует на его проделки. Сначала мечтательная улыбка, затем губы Николая изогнулись в ухмылке. — Никогда бы не подумал, что настанет день, когда даже ты попадёшься на одну из моих шуток. — о, как же устоять перед возможностью поддеть его? Только вот это было не совсем так; колкость служила лишь дымовой завесой. Разумеется, всё это вовсе не было шуткой — он просто хотел представить дело в таком свете. В обычной ситуации столь жалкая ложь не обманула бы Фёдора, а скорее разозлила. Однако в этом вечере не было ничего обычного — ни в его несвойственной поспешности, ни в этой покорности и, осмелится ли он сказать, даже легкомысленности? Однако с другой стороны, манипуляция для Достоевского так же естественна, как дыхание. Кто скажет, что он не дёргает за ниточки даже сейчас, несмотря на недомогание? Недооценить его — значит подписать себе смертный приговор. И всё же Николай должен был убедиться, что его не раскроют. Чтобы Фёдор не получил ещё одно оружие против него, да ещё и поданное на серебряном блюде. Ах, какой же я дурак. Будто не знаю в глубине души, что это не более, чем несбыточная мечта. На этот раз Фёдор устроился у него на коленях и наклонил голову. — Шутки? — зафиксировал его тем самым гипнотизирующим взглядом и одарил мягкой улыбкой; всё ещё затуманенной, хотя он изо всех сил пытался прийти в себя. Этот завораживающий взгляд, близость и тепло его тела выбили Николая из колеи; такая интимность лишила дара речи. Судя по всему, Фёдора забавляло его оцепенение. Он легонько постучал пальцами по его щеке, фыркнул и с наигранным недоумением едва заметно покачал головой. — Единственная шутка здесь — это то, что ты всё ещё обманываешь себя, будто это была шутка, — прошептал хрипло, но всё же с полной уверенностью. Выходит, он знает… Ожидаемо, но капитулировать Гоголь не собирался — ни из принципа, ни ради самосохранения. Поэтому он отвёл взгляд, тихо усмехнулся и прибегнул к тому, что умел лучше всего. — Уверен, не так ли? — поддел он, массируя Фёдору спину с заметно большей силой, и расплылся в широкой улыбке, сверкающей зубами. А затем позволил губам изогнуться в более зловещем оскале. — Мне это нравится, — мурлыкнул он на тон ниже, намеренно прозвучав более угрожающе. — Мне это нравится, очень нравится! Судя по отведённому, затуманенному взгляду, Фёдор тоже не собирался сдаваться без боя; ожидаемо, но всё же удивительно, учитывая, что ещё несколько минут назад он был на грани отключки. Он прижался лбом к его плечу, нежно провёл пальцами по щеке, искусно дёргая за струны души и убаюкивая в ложное чувство безопасности. И вновь Николай колебался: было ли это намеренно или же говорило о подлинной привязанности, спрятанной глубоко внутри за фасадом мнимого безразличия? Как по команде Фёдор решил подлить масла в огонь: — Больше, чем видеть меня в таком состоянии? — Честно, из всех возможных вопросов… Фёдор, конечно же, выбрал самый болезненный. Хотя Николай и должен признать — он не ожидал меньшего от человека, который с пугающей лёгкостью понял его суть. Именно поэтому Достоевский улыбался не только губами, но и глазами; не торопился требовать ответа, зная, что однозначного всё равно не будет. Как найти равновесие? Да, с одной стороны, он был в восторге от того, что сумел выбить что-то настоящее, что-то искреннее из сущего воплощения лжи и сдержанности; в этом плане он даже был доволен. Однако желания всегда имеют свою цену, они никогда не даются просто так — и его ценой стало осознание, что свобода недостижима. После этого откровения не осталось ни единого способа отрицать, насколько сильно он заботится об этом человеке; а значит, и насколько безнадёжно оказался связан. Я никогда не освобожусь от этого знания. Это – моя тюрьма. Достоевский оставался невозмутимым даже будучи пораженным ядом, текущим по его венам — лучшее доказательство его неуязвимости. Несправедливо, что он всё ещё умудрялся сохранять ясность ума. И всё же, Николай был выше, чем поддаваться на дым и зеркала — Федор пострадал. В спальне он действительно был при смерти, в самом буквальном смысле. «Потому что прав ты был только в одном.» Насмешка всё ещё звенела в голове. Тогда Николай был слишком обеспокоен его состоянием, чтобы задуматься над этим разрушительным намёком. Однако и глубокого анализа не требовалось, теперь всё стало кристально ясно — его подставили. Федор никогда не совершал ошибок, только он сам. — Ты знал, что я подмешал яд в твой чай, — не вопрос, а утверждение. Единственным ответом был сухой смешок. Иного и не требовалось. Николай сразу понял, что попал в точку. Да, Федор знал, что чай был отравлен — в этом не может быть сомнений, но зачем он поставил так много на кон? Вот это уже загадка. — Я не понимаю, — Николай открыто нахмурился; не было смысла скрывать недоумение, оно наверняка читалось на лице. — Что ты выигрываешь, так рискуя… Фраза оборвалась на полуслове. Внезапно, словно из воздуха, на него снизошло озарение — всё это было испытанием. В глубине души Фёдор знал, что он не способен причинить ему настоящий вред; знал, что в последний момент дрогнет. И ему просто нужно было ткнуть его носом в поражение, пролить свет на то, что Николай так отчаянно хотел держать в тени. Выпить отравленный чай — безрассудный шаг, особенно с учётом его непредсказуемости. Но именно это всё и усугубляло — Достоевский был настолько уверен в своей догадке, что готов был играть со смертью. Потому что риска как такового не было. Он знал, что весы склонятся в его пользу, как только проявятся серьёзные симптомы, и ситуация перестанет быть шуткой, превратившись в вопрос жизни и смерти. Какое ошеломляющее откровение — но вовсе нет, он просто цеплялся за слепую надежду. В самом деле, дурак. Гоголь покачал головой и криво усмехнулся. — Хитро с твоей стороны, — фыркнул он, взъерошив Фёдору волосы. Если бы затуманенный взгляд и бледная кожа не выдавали его болезнь, он бы взъерошил Фёдора куда сильнее — и куда более интимным, запоминающимся образом. Как и ожидалось, тот был скорее доволен, чем раздражён. — Взаимно, — парировал он, ущипнув Гоголя за щёку в отместку. Такая нетипичная игривость — неудивительно, что у Николая ёкнуло сердце. По лицу медленно расползся румянец, по позвоночнику пробежала дрожь; мысли спутались, ладони вспотели, словно это он был в горячке — опьянённый приторной волной чувств. Ах, он и вправду по уши пропал, не так ли? И Фёдор, должно быть, подсознательно осознавал это, однако артист в нём требовал сохранить хотя бы иллюзию притворства. Если он даст ему понять, насколько легко его можно завести, всё будет кончено — Фёдор не оставит его в покое ни днём, ни ночью. — Не собираешься наказать меня за такой проступок? — поддел Николай, сжимая его крепче, лишь бы заставить заёрзать и скорчить гримасу; лишь бы заставить реагировать. — Совсем сдал? С каких пор ты такой великодушный? Вместо того, чтобы надуться, Фёдор одарил его ещё одной понимающей улыбкой. — А зачем? — пробормотал он, очевидно всё ещё в полузабытьи; обвил руками его шею и прижался так близко, что Николай ощутил его дыхание у самых губ. О боже. Если бы сердце не колотилось, будто готово вырваться из груди, Николай поклялся бы, что всё это ему просто мерещится. На миг он даже усомнился — а вдруг это он отравился? А вдруг умер и попал прямо в рай? Но нет, теплая дрожащая ладонь, что поглаживала его щёку и перетирала пряди волос, была слишком реальной; подобного внутреннего конфликта не смог бы создать даже самый живой и красочный сон. — Разве этого недостаточно? — прошептал Фёдор, склонив голову прямо к его груди — туда, где сердце билось громче всего. Ты действительно знаешь меня лучше, чем я сам. С обречённой улыбкой Николай закрыл глаза, помял затылок Фёдора и обнял в ответ — обнял осознание того, каким дураком себя выставил. К своему разочарованию, он должен был признать: Фёдор попал в самую точку. В этом отношении было бы глупо пытаться обвести его вокруг пальца сейчас; не тогда, когда собственное сердце выдало все чувства, которые он так хотел держать под замком. Безусловно, в долгосрочной перспективе это дорого ему обойдётся, но в данный момент Николай был слишком опьянён эйфорией, чтобы волноваться о последствиях. Теперь, когда он обжёгся, уж точно будет знать, что с огнём играть не стоит. Фёдору не нужно было наказывать его за дерзость — за попытку перехитрить судьбу и причинить вред. Раскаяние само по себе было наказанием — ядом достаточно сильным, чтобы мысль о повторении даже не закралась в голову.Часть 1
25 марта 2025 г., 05:27
Шаги больше не отдавались эхом. Всё, что осталось — это навязчивый вой ветра. Снег намочил волосы, растаяв, щекотал виски, ветер играл волосами и подолом его пальто; такая сильная метель должна была бы пугать, но на мгновение она перестала существовать в его измученном сознании. До сих пор холод был внешним, проникал глубоко под кожу; теперь же пронизывал до мозга костей. Воцарившаяся тишина открыла простор для размышлений, которые могли бы подкрасться и обуздать их. Тщетные усилия, чем упорнее он пытался подавить сомнение, тем более назойливым становилось его призрачное присутствие, тем сильнее оно грызло его в глубине души, не давая ни секунды покоя.
Я совершил ошибку, не так ли?
С тяжёлым вздохом Николай замер; он уже знал, что увидит перед тем, как оглянуться через плечо. В нескольких метрах позади него, опустившись на колени в снег, сидел Фёдор с опущенный головой, тяжело дыша, щёки горели нездоровым цветом даже при такой температуре. Точно так же, как снежинки, тающие на ладони, исчезла аура силы и хладнокровия этого демона; теперь он до боли казался человечным. Пыхтя и шмыгая носом, Фёдор тёр руки; его поношенное пальто мало помогало скрыть, как сильно он дрожал – и теперь уже не от холода, а от полной противоположности — жара, вызванного лихорадкой. Сказать, что вид Фёдора в таком беспомощном состоянии ощущается как что-то нереальное, — ничего не сказать: если бы не ледяной воздух, щиплющий открытую кожу, Николай бы подумал, что заперт в собственном сознании, как в клетке, из которой он поклялся освободиться. Однако теперь он вкусил свободу — лишь для того, чтобы осознать, что её избыток делает победу похожей на гнилостное поражение.
В этом нет сомнений – яд начинает действовать. На самом деле, он должен быть в приподнятом настроении, ибо его план по низведению Достоевского с божественных высот на смиренную человеческую землю реализуется идеально. Вот только ликования в нем не было и в помине. Грудь сдавило, как будто он под наркотиками; в уголках глаз защипало, и это не имело никакого отношения к ледяному порыву ветра. Вместо того, чтобы обрадоваться и отпустить пару шуток, Николай прикусил губу и отвел взгляд в сторону; попытался сглотнуть, чтобы избавиться от горько-сладкого привкуса, но безуспешно, сожаление осталось. Несомненно, это то, чего он хотел. Нет, он думал, что хотел именно этого.
Теперь всё, что он хочет…
Возможно уже неважно, чего он хотел. Что сделано, то сделано, невозможно обратить время вспять. Реальность останется неизменной, его сожаления ничего не исправят, лишь будут грызть его изнутри.
Всё началось с… Если быть откровенным, он и сам не мог вспомнить, когда желание разорвать безупречную маску Фёдора на куски стало для него естественным. Возможно, с самой первой встречи — с первого момента, когда Фёдор проник в его суть, и Николай осознал, что взаимность — не более, чем несбыточная мечта.
Как бы там ни было, он слишком долго его искушал — искушал этой своей абсурдной недосягаемостью. Всегда столь высокомерный, всегда неуязвимый и вне его досягаемости. Это раздражало. Как артист, Николай всегда стремился к реакции — будь то аплодисменты или освистывание. Чем более безучастна публика, тем больший азарт он испытывал, выкладываясь, чтобы её расшевелить, а значит и вкус победы становился слаще. По крайней мере, так он рассуждал, выступая перед безликими монохромными толпами. Однако теперь перед ним была лишь одна пара глаз, которые всегда видели его насквозь. Следовательно, оставить след — задача совсем иного рода, куда более значимая. Следовательно, ему действительно пора перестать обманывать себя: дело в том, что потрясти Фёдора было для него глубоко личным.
И всё же это была лишь мимолётная мысль, фантазия, в которой он позволял себе утонуть, но никогда не задумывался о её воплощении всерьёз. До сегодняшнего дня.
Встреча началась как обычно — Достоевский в своём кресле, с уверенной улыбкой и ртом, полным безупречно просчитанных схем; очередное подтверждение совершенства, очередная провокация. Обычно Николай был бы целиком поглощён любым блеском в его глазах и малейшим движением обманчивых губ, но сегодня интуиция настойчиво нашёптывала — стоит дать глазам свободу. И он позволил. До тех пор, пока взгляд не приковался к чашке чая на столе Фёдора — и в тот же миг искра вспыхнула, разгораясь в неугасимое пламя.
Он мог подсыпать что-нибудь в напиток Фёдора и тот не заметил бы этого. И тогда наконец-то он смог бы разломать маску Достоевского – жалкая пародия на возмездие за те разы, когда Фёдор поражал его всего одним небрежно брошенным словом.
Разумеется, этого никогда не могло быть достаточно, но Николай наивно цеплялся за надежду: если удастся проломить неприступную броню Фёдора и хоть на миг разглядеть крупицу человечности, которая ещё не сгнила, этого будет достаточно, чтобы разрушить божественный образ человека, которого он никак не мог выбросить из головы. Фантазия о его уязвимости была слишком заманчивой. Возможности будоражили настолько, что Гоголь не мог просто списать это на дерзость — нет, в этом было нечто куда более значимое, способное изменить ход игры. Ради этого стоило рискнуть всем.
Но, увы, он не мог игнорировать шестое чувство, предостерегающее от безрассудства. В глубине души Николай боялся, что искушение приведёт его по нисходящей — в бездну теней, которым лучше оставаться неосвещёнными вовеки. Но, чёрт возьми, как же сладко манил запретный плод. Всего один укус дурманящего сока — и это утолит жажду… на какое-то время. Лишь затем, чтобы навсегда пленить винным вкусом свободы.
Боже, позволь ему сыграть с судьбой и не обжечься — хотя бы раз, он не просил большего. Но в самые яркие моменты стоит осознавать: в одиннадцатый час Бог покидает таких глупцов, как он, в тот самый миг, когда они сами отрекаются от себя ради мимолётного возбуждения.
Сердце и разум в столкновении — ему не впервой. К этому чувству неопределённости Николай уже привык. Время неумолимо тикало, и он знал, что должен действовать быстро. В конце концов, он поддался прихоти — той самой слабости, которую презирал, но с которой был неразрывно связан. С его способностью подмешать что-то в чай Фёдора, не будучи замеченным, оказалось проще простого. Достоевский, без сомнения, был осторожной и проницательной крысой, но он всё же не читал мысли — богоподобен лишь по имени, но не по сути. Если не оставить зацепок, ему просто не за что будет ухватиться, нечего разгадывать. Но, пожалуй, больше всего поразило то, что всего через несколько минут после его поступка Достоевский развернулся и сделал глоток прямо у него на глазах. Бесспорно, безупречный актёр — но даже Гоголю было трудно сохранить невозмутимость. Пара глотков — и чашка пуста. В отличие от неё, он сам был доверху наполнен напряжением… и неясным, но пронзительным страхом, природу которого не решался постигнуть.
Николай понял сразу: он совершил ошибку. Ошибку, исправить которую невозможно.
Фёдор довольно скоро его отпустил, но Николай отказался быть отпущенным. Какой смысл оставлять одурманенного Фёдора наедине с самим собой? Конечно, он должен был задержаться — чтобы пожинать плоды своих усилий, или, по крайней мере, так ему нравилось думать. Оглядываясь назад — это всего лишь подсознательное желание исправить содеянное. Так он и начал выдумывать оправдания. Утверждал, будто поймал крысу и держит его в ловушке в бункере на другом конце города. Оговорка полная очевидных несостыковок — ведь мог бы просто завернуть предполагаемого врага в свой плащ и вытащить его прямо сейчас. Конечно, никакой врага не было. Просто он хотел оставаться рядом, пока не начнут проявляться симптомы.
Фёдор, несомненно, понял, что Николая точил зуб на него — уж слишком заметна была эта наскоро сляпанная ложь. И всё же, с кроткой улыбкой, он согласился последовать за ним, прекрасно осознавая, что идёт, возможно, прямо в смертельную ловушку. В последствии стало ясно: отсутствие расспросов и осторожности со стороны Фёдора сказало куда больше, чем тогда смог бы осознать даже напряжённый разум Николая.
Первые пару минут они перекидывались словами; остальную часть пути провели в молчании, которому Николай не мог найти объяснения, но которое всё равно начал ненавидеть. Завязывать разговор не имело смысла, когда в ответ он получал лишь односложные фразы — и не потому, что Фёдор этим манипулировал, а потому что просто не мог сказать больше. Сначала Гоголь шёл с ним в ногу, потом чуть-чуть отстал; постепенно расстояние между ними росло, пока ему самому не пришлось сбавлять шаг, чтобы тот смог догнать его. Очевидное ухудшение его состояния стало темой, которую молчаливо избегали. Теперь, оглядываясь назад, он, наверное, должен был бы сострить, но не смог. Язык заплетался, разум был переполнен нетипичным для него беспокойством — и, как ни неприятно признавать, он был не совсем собой.
Ровно через тридцать минут после того проклятого чая Фёдор рухнул на колени. Ожидаемый исход, и всё же Николай застыл, поражённый: его мечта обернулась кошмаром. И вот они здесь — с ядом, текущим по венам Достоевского, и не менее сильным ядом сожаления, текущим по его собственным.
Я мечтал о твоём поражении так долго. Фантазировал, как поставлю тебя на колени, представлял твои слёзы и оголённое страдание. Я хотел доказать себе, что ты тоже можешь истекать кровью, как и я. Что ты не неуязвим, не выше ошибок. Я хотел доказать себе, что ты не обрёл ту свободу, о которой я всегда грезил. Но теперь, когда ты сломлен и разбит у моих ног, я не чувствую триумфа — лишь парализующую тоску, которую, как ни иронично, мне не хватает смелости озвучить. Даже сейчас именно я скован своими сожалениями, в то время, как ты свободен так, как я никогда не был и, вероятно, никогда не буду.
Медленный глоток. Сердце гулко билось в голове, как будто он вот-вот упадёт в обморок; к счастью, ветер ревел достаточно громко, чтобы заглушить его сомнения.
— Что-то не так, Дос-кун? — поинтересовался Николай, просто чтобы поддерживать видимость. Глупый вопрос. Конечно, Фёдор далёк от того, чтобы быть в порядке — иначе не стоял бы на коленях в снегу, дрожа, как осиновый лист.
Зная его коварную натуру, Гоголь ожидал, что он солжёт. Но когда Фёдор лишь вымученно улыбнулся и, тяжело дыша, прошептал:
— Я… плохо себя чувствую, — это ударило куда больнее, чем он предполагал. Даже не взглянув на него, Фёдор едва заметно покачал головой, зажмурился, а затем опасно пошатнулся, будто вот-вот рухнет.
К счастью, Фёдору удалось удержаться на ногах. Но у Николая всё равно сжалось в груди. Эхо этого момента отозвалось в нём дрожью, но по совершенно противоположным причинам.
Это… не так он себе это представлял. И одновременно именно так. Да, Достоевский сломлен и повержен — точно так, как он и задумал. Но всё пошло не по плану. Он не должен был чувствовать себя так… растерянно. Победа не должна была иметь привкус поражения. Зуд желания залечить те самые раны, что он же и нанёс, не должен был быть таким всепоглощающим. Он не должен был так разрываться между разумом и безрассудными порывами. Не должен был чувствовать, будто гниёт изнутри именно он.
Ты так несправедлив.
Не улыбаясь и не хмурясь, Николай сократил расстояние между ними, без лишних раздумий наклонился и протянул Фёдору руку. Резкий порыв ветра отрезвил достаточно, чтобы осознать: отсутствие его типичной театральности его выдаст. Конечно, сейчас Фёдор был ошеломлён и слаб, но это не означало, что позже, вспоминая, он не сложит всё воедино.
Поэтому Гоголь ухмыльнулся — исключительно ради обмана. Если Фёдор попытается взять его руку, он может в последний момент отдёрнуть её, заставив того упасть лицом в снег, и легко обыграть свою заботу как безобидную шутку. Потребовалось ужасающе много времени, чтобы Фёдор вообще заметил предложенную помощь. Морщась и тихо постанывая, он попытался поднять руку — безуспешно, координация была слишком нарушена.
— Не могу, — почти несвязно пробормотал он.
У Николая екнуло сердце.
Ледяная сибирская ночь не могла сравниться с той холодной пустотой, что разлилась у него внутри. Состояние Фёдора действительно настолько скверное? Или он притворяется? Определить наверняка было невозможно — как, скажите на милость, можно доверять словам человека, чей язык привык лишь к лжи?
Когда сомневаешься, всегда прибегай к игре. Замаскируй тревогу под притворство.
— Ой-ой-ой, — пропел Николай, но даже самому себе показался фальшивым. Голос вышел слишком высоким, напускным, в нём явно сквозила боль.
Маска могла трескаться, но спектакль должен был продолжаться.
— Печально известный демон на коленях, — с издёвкой протянул он, и как же хотелось обрести хоть каплю решимости, чтобы хотя бы казаться убедительным.
Ни взгляда, ни недовольной гримасы — ничего. Чтобы бить наверняка, нужно знать, куда ударить больнее всего. При иных обстоятельствах Николай, пожалуй, даже бы разозлился на Фёдора за такое равнодушие. Однако сейчас стоило смотреть правде в глаза: Фёдору было настолько плохо, что рассчитывать на ясность рассудка было бы чересчур даже для него.
Но это вовсе не значило, что Николай был готов признать правду — не то чтобы перед самим собой, но перед единственным человеком, которого так жаждал впечатлить, уж точно.
— Ну что за зрелище! — насмешливо протянул он, не испытывая ни капли торжества.
Снова никакой реакции; если бы не тяжёлое прерывистое дыхание, Николай и не понял бы, что Фёдор вообще в сознании. Сухо хмыкнув, он опустился на колени рядом. Хотел было подтолкнуть его в снег, но вместо этого в последний момент подхватил за руку, не дав рухнуть окончательно. Глухой, наполненный болью стон резанул по ушам; на мгновение захотелось поморщиться, но он вовремя вспомнил о своей маске и вместо этого ухмыльнулся. Николай коснулся щеки Фёдора, провёл большим пальцем под левым глазом. Таким ослабленным, он всё равно оставался чертовски завораживающим. Касания были до оскорбительного интимными, но не встретили ни единого возражения — только кроткую покорность.
Это потому что у тебя просто нет сил сопротивляться мне… или ты и правда не возражаешь против моих прикосновений?
Несмотря на ледяную погоду, под его ладонью кожа Фёдора горела. Судя по припухшим губам и расширенным зрачкам, у него был прилично высокий жар. Их взгляды встретились, но Фёдор не смотрел на него — скорее, сквозь. Такая трогательная хрупкость… Впервые за этот вечер жгучее ощущение в груди сменилось мягким, почти уютным теплом.
Ухмылка растаяла в тёплой улыбке.
— Кто бы мог подумать, что даже демоны в глубине души люди? — тихо пробормотал Николай с неожиданной нежностью. И ещё более неожиданно было то, как легко эти чувства давались ему, хотя он должен был быть бесчувственным.
Я совершил ошибку, но и ты тоже.
Если во всём этом есть хоть какой-то смысл, то только в том, что теперь мы наконец на равных. Если я идиот за то, что не доверился своей интуиции, то ты — такой же.
Если ты повержен на коленях, увы... я тоже.
Некоторое время Фёдор просто смотрел на него — стеклянные фиалковые глаза одновременно пустые и наполненные чем-то, что Николай не мог толком осмыслить.
Понимание? Или всего лишь мираж?
Сдавленный смешок, а затем — контрастирующая с ним уверенная улыбка. В результате сердце Николая и замерло, и грозилась пропасть одновременно.
— Намекаешь, что я тоже могу быть подвержен недугам? — хрипло выговорил Фёдор, слабо цепляясь пальцами за его пальто, чтобы удержать равновесие. Пристальный, пронизывающий взгляд приковал к месту, а сам он продолжил всё тем же сиплым тоном: — Или что я способен на ошибки?
Оба варианта, если быть честным. Николай хотел бы съязвить, но язык словно прилип к нёбу.
То ли из-за тумана в глазах Достоевского, то ли из-за головокружительной близости, то ли из-за всего этого разом… но под взглядом, который одновременно видел ничего и видел его насквозь, он почувствовал себя парализованным. Словно одурманенным.
И вот, когда Николай почти осмелился поверить, что равенство возможно даже для грешно смертных душ, Фёдор, конечно же, воспользовался шансом, чтобы напомнить, каким же он был глупцом.
— Потому что прав ты только в одном.