Вдумайтесь в это слово. «Рождение». Оно соответствует слову «Освобождение».
Виктор Гюго. «Париж»
За тишиной теплого дома слышался треск поленьев в камине. Под его сапогом скрипнула визгливо и как-то скромно доска. За окнами первый снег, крупные хлопья, уносился злыми ветрами зреющей зимы. А здесь, внутри, было тихо и ничто не двигалось, когда он остановился. Его мастер — бывший мастер — сидел в кресле у камина. Когда-то полный и широкий, объединяющий в себе силу, властность и спокойную мудрость, он выглядел обмельчавшим и сбитым, словно все кости у него размякли, лишив возможности двигаться. Форма его тела приспосабливалась к неудобным жестким граням кресла, и казалось, что он сидел там неподвижно месяцами, ничего не ожидая и ни к чему не стремясь. Даже когда скрипнула доска — так, что звук напоминал лезвие ножа, разрезающее тончайший шелк тишины, он не пошевелился и никак не отреагировал. Но он, конечно, не спал. Не мог — если был ассасином, а он был. И все же шелк тишины вновь переплелся, а огонь продолжал бессмысленно шептать. — Мастер, — произнес он наконец, желая бросить вызов этому мрачному, возмутительному безмолвию. Фигура в кресле пошевелилась, расширилась и снова осела, и раздался первый звук — глубокий нездоровый вдох немолодого человека. Свистящий, как немощь. — Ты зря появился здесь. — Голова мастера, укрытая широкополой шляпой, чуть повернулась к окну. — От тебя пахнет холодом. На шерстяном плаще уже растаял колючий снег. Тепло комнаты было почти удушающим. — Я хотел увидеть все своими глазами, — сказал он. — Я не верил тому, что слышал. — Ради твоего блага, ты поверишь в то, что видишь, — ответил мастер. — Уходи, Пьер. В этом месте ничего не осталось для тебя. — Теперь я понимаю, — мрачно отозвался Пьер, чувствуя черную злобу и презрение, такие знакомые за последние годы, почти всегда клокотавшие внутри. Он избрал их за свой компас, потому что все, что давал ему мастер, что давало ему Братство, оказалось менее сильным и погибло так же, как мастер и Братство. Он был еще слишком молод. — Если бы ты был умнее, — как будто задумчиво продолжал мастер, — прошлая наша встреча стала бы последней. Но я уже не помню, каково это — впервые наблюдать крах идеалов. — Мастер нагнулся, слегка переваливаясь к тому краю кресла, который давал Пьеру увидеть его обмякшую бессильную фигуру. За шляпой не было видно лица, только обветренный морщинистый рот, похожий на смятую бумагу, шевелился, почти не обводя звуки, только сипло выдыхая их. — У тебя был шанс уйти. Ты все еще можешь, но будь осторожен. Они придут за тобой. Ни одному ассасину теперь не безопасно на этой земле. Пьер не ответил. Ему больше нечего было здесь делать, но он не мог заставить себя развернуться. Его челюсти работали, словно готовя слова, но говорить тоже было нечего. Вот оно, то, что осталось от его мастера, сидит перед ним. Прежде он хотел упорствовать и осуждать, но теперь это казалось бессмысленным, словно читать укоры перед надгробием. Тело есть, а дух сломлен. Он чувствовал одновременно и презрение к мастеру, и злость на тех, кто сделал это с ним, кто извел сильнейшего человека времени до этого — телесной массы в кресле. Если он, моложе, слабее, не сдался, то почему его мастер — сдался? Возможно, именно этот вопрос ему следовало задать. Но тогда он еще не понимал этого, только чувствовал. И он вообще не любил задавать вопросов. Не любил выносить суждений. Разговоры, кроме диспутов и тактики, были лишним сотрясанием воздуха. Его мастер укорял его за это, но его мастер, стратег и дипломат, объединивший вокруг себя важнейших людей эпохи, сидел перед ним в кресле, и слова — все, что от него осталось. Поэтому он развернулся и направился обратно к двери. Доска визгливо и теперь злобно скрипнула под его сапогом, и тогда голос мастера остановил его. — Я понимаю, — донеслось ему вслед, и он знал, что, если бы обернулся, увидел бы лицо своего мастера; но он не обернулся. — То, что ты увидел здесь, повлияло на тебя. Но когда ты найдешь свое место в этом мире — а ты найдешь, — помни, кто ты такой. Ты — ассасин. Ничто не истинно. Пьер не закончил кредо. Он только открыл дверь в зиму и покинул этот одинокий дом.Но часто этот дол зеленый,
Луга, поляны, взгорий склоны
Внезапный кроет мрак, и взору предстают
Невинных пепельные тени, —
Я вижу, как на смерть, не зная сожалений,
Влечет их вероломный суд.
Андре Шенье. «Версаль»
Бастилия была… Что ж, Бастилия была еще отвратительнее, чем о ней говорили, если это возможно. Когда отчаяние Арно уступило место упрямству, он начал кричать, греметь прутьями, а потом, слыша в ответ только ответные вопли заключенных, принялся осматриваться. Бастилия походила на антисанитарный бедлам. В заключении с ним сидели четверо. Один — ловил мух, случайно залетавших через решетки, ел их и держался в тени в углу. Когда Арно подошел, заключенный загнанно уставился на него большими болезненными глазами, в которых то отчаяние, с каким очнулся Арно, превратилось в глубокие блестящие озера. Другой заключенный бормотал себе под нос молитвы вперемешку с цитатами из Мольера. Арно, разглядывая его, с удивлением услышал вопль «Молчи, пачкун, бессмысленный писака!» между пятым и шестым повторением «Радуйся, Мария». Третий лежал на соломенной подстилке, отвернувшись, и не говорил вовсе. Он поворачивался только чтобы поесть. Четвертый выглядел самым обнадеживающе здравым. Он неподвижно сидел возле решетки, молчаливый, с серьезно-пустым грубым лицом, с бугрящимся шрамом от рта к виску, клоками неровно растущей бороды на щеках и глубокими складками морщин на лбу и подбородке. В нем не было ни безумия, ни отчаяния, и его взгляд был ясным, когда такой же ясный голос сказал: — На что ты уставился, щенок? Он создавал впечатление человека, который оказался здесь по заслугам. Арно решил, что связываться с ним себе дороже. Поэтому он снова пробовал кричать. Он привлек одного солдата и попытался говорить с ним легко и внятно. Тот не подходил к решетке и смотрел на Арно насмешливо-любопытно. — О, понимаю, — сказал он, когда Арно упомянул, что обвинен ложно. — Погоди, друг, я только напишу об этом Марии-Антуанетте. Когда охранник ушел, он осмотрел железную решетку, но та была толщиной, должно быть, с дамское запястье и построена так, что не протиснуться насквозь, даже с головы до ног намылившись. Никаких щелей между прутьями и стенами. Только удручающе крошечная выемка скважины для ключа. Арно прошелся по клетке, встал на стол у стены, чем вызвал возмущенный вопль бедняги, поедавшего мух, и выглянул наружу через решетчатое окно. Париж раскинулся за стенами в туманной бледно-голубой дымке, как мираж, такой далекий, словно он смотрел на город взором самого Господа. А внизу — целый двор, на котором останки любого случайно выбравшегося через окно смотрелись бы очень и очень скромно. Он спустился и прошелся вдоль стен, изучая рисунки, ища подсказки. Его цепляющийся за все, даже нелепые надежды разум допускал, что это могли быть послания, оставленные кем-то, кто сумел спастись. Однако не вызывало сомнений даже у надеющегося разума то, что это были только каракули безумца, бессмысленные в своей сути либо зашифрованные настолько, что понять их невозможно никому. Его взгляд случайно упал в угол, и он увидел, что заключенный со шрамом наблюдал за ним. — На что уставился, старик? — спросил он без враждебности, с опустошенной игривостью, которая возникала в нем естественно и не успела еще умереть в таких обстоятельствах. Заключенный небрежно почесал неряшливую бороду, продолжая наблюдать. — Как тебя зовут? — Арно. — Откуда ты, Арно? — О, я знаменитый версальский преступник, — сообщил Арно. — Не то чтобы мне было неприятно поговорить, но я надеюсь, что ты заговорил со мной, потому что собираешься сбежать и ищешь моей помощи. Заключенный фыркнул не то с презрением, не то с насмешкой, и оставил его в покое. Он выглядел непринужденно в своем темном углу, прижавшись спиной к решетке. Арно почувствовал разочарование. В случае побега этот мужчина был бы самым полезным здесь. Арно осмотрел камни стен в поисках любых щелей или трещин. Безнадежно. Единственным, что он мог использовать в качестве какого-либо оружия, был подсвечник возле деревянного стола с прогнившими ножками. Поклонник Мольера лежал на столе головой и изредка стучал кружкой. «Безнадежно», — повторил про себя Арно, кусая губы. Он замер посреди камеры, окруженный чудаками и преступниками, и ядовитый запах испражнений, смешанных с потом, и холодных камней служил своего рода арией к его тревоге. Он еще не верил, что попал сюда навсегда. Но нерешительно его ум подкрадывался к этой новой мысли. Он сел на измаранную пятнами вонючую подстилку и уставился на свои сбитые башмаки и испачканные, растрепанные чулки. «Когда я покину это место, — думал он медленно и ясно, — первое, что я сделаю, это найду Элизу. Второе, что я сделаю, это отыщу того человека… этого Сивера… и убью его». Он так и подумал: «убью его». Убийство он знал только по Гомбервилю, куртуазным романам и газетам. Сколько бы он ни плутовал и ни пил, вряд ли кто-то из тех, кто пинал его в переулках и грязных распивочных, действительно хотел его смерти, и конечно, сам он никому ее не желал. Но ни на секунду не усомнился в своей мысли, которая, как только он вновь произнес ее про себя, стала намерением. Он сделал бы это не из желания оправдать свое имя — его имя, хотя и любимое, мало что значило с тех пор, как погиб его отец, — но для того, чтобы разъяснить эту ужасную несправедливость в отношении мсье де ла Серра. Более того, смерть мсье де ла Серра пробуждала в нем такое горячее чувство, в котором, несмотря на всю их величину, не могли быть только эти годы драгоценной опеки и благодарности. Воскрешая в памяти те сцены в саду, когда осознание смерти мсье де ла Серра поразило его, он не мог не вспоминать более яркий день более ранних лет, когда он маленьким мальчиком стоял в Версальском дворце, следы веселья все еще были у него на губах, а глаза смотрели на окровавленное тело отца, окруженное большими платьями, золотыми камзолами и высокими париками. Что-то из тех времен все еще не оставило его, сколько бы он ни старался забыть. Рука Арно потянулась к карману, в котором он сумел протащить отцовские часы. Неподвижные стрелки всегда вызывали у него отторжение, но теперь подкрепляли мрачную уверенность. Он сделает это для Элизы и памяти ее отца. Арно любил господина де ла Серра. И пусть он был дурак, но дурак благодарный. Когда он перестал злиться и с новой решимостью оглядел маленький мир вокруг себя, то увидел, что камера погрузилась в сумрак. Лишь тусклый лунный свет проникал сквозь зарешеченные окна. Другие заключенные разбрелись по своим подстилкам и спали. Не спал только тот, что со шрамом. Он теперь не сидел возле решетки, а стоял у стены и обводил пальцами странные надписи. Может, он все же был сумасшедшим. Арно лег и закрыл глаза. Он проснулся от звуков скрипки и яркого солнечного света — его подстилка лежала прямо там, куда падали утренние лучи. Поморщившись, он поднялся и обнаружил, что жизнь в Бастилии уже кипела. Гремели цепи, беседы бредущих по коридорам солдат и других заключенных башни разносились эхом, поклонник Мольера молился, в соседней камере играла скрипка и — как, неужели скрипка? Изящные звуки струн и ласковый мотив так не подходили этому грязному месту, что тем самым лишь подтверждали всеобщее безумие. Арно дотронулся до кармана. Часов не было. Он резко поднял голову и огляделся. Заключенный со шрамом вертел часы его отца в пальцах и наблюдал за Арно. — Верни их! — рявкнул Арно, вскакивая на ноги. Эти часы привели его сюда, но здесь они были последним, что ему принадлежало. — Когда ты смотрел на них, я видел намерение убить, — спокойно сказал заключенный. — Так что подойди и забери их обратно, щенок. Так он познакомился с Пьером Беллеком. В отчаянии, сбитый с пути, он нашел жестокую руку, которая схватила его, поставила на ноги и повернула в нужном направлении.И смело зазвучит раскованное слово,
И душу в жизнь вдохнет Свобода — мудрый друг:
Свободна будет кровь, свободен сердца стук.
Сэмюэл Тейлор Кольридж. «Падение Бастилии»
Два месяца. Столько он провел в Бастилии. До конца он осознал это время, только когда оказался на свободе, а до того, несмотря на упрямый счет часов, дни казались ему неделями, а месяцы — годами. Оглядываясь назад, он лишь счастливым совпадением избежал собственного безумия, тем же совпадением, которое привело Беллека в Бастилию. Старик сперва производил странное впечатление. Понять его казалось невозможным, а ожидать от него чего-то — глупым. Сначала фехтование было между ними беспощадной тренировкой — они оставили не одно пятно крови на каменном полу, — а потом стало почти отдыхом, развлечением. Их сокамерники перестали обращать на потасовки внимание и скучали. Беллек не давал отдыха ни ему, ни себе, и когда они не били друг друга деревянными палками, то били кулаками, а когда не дрались, то вступали в дискуссии по самым незначительным поводам — судебная система, политика, нравственность. Арно всегда проигрывал ему споры, но Беллек был прожженным циником в одних вопросах и неоправданно принципиальным идеалистом в других, и общая его позиция ускользала от Арно, словно он ходил вокруг него по льду. — Говоря о нравственности, — однажды послышалось из соседней камеры. — Что есть, по-вашему, добродетель, господа? Или, если хотите, современная добродетель? Их сосед был эксцентричным человеком, богатым выпивохой, эстетом, пошляком и писателем. Он был эрудирован и любил пофилософствовать на языке, понятном Арно, и все же всегда сводил все к вопросам эротики. Разговоры с ним помогали не сойти с ума, когда Беллек особенно увлекался давлением. Он выискивал болевые места Арно так, словно видел его насквозь: отец, мсье де ла Серр, инфантильность, бессилие, даже юность он ставил Арно в укор — и выдавливал его принципы, заставляя сомневаться во всем, пока Арно не чувствовал себя растерянным, опустошенным и злым. Это были бесстыдные, лишенные прикрытия манипуляции, но Беллек относился к ним несерьезно, как к незначительной игре, словно, истрепав нервы Арно, он ожидал, что вскоре разорванная картина мира восстановится опять. Арно задавался вопросом, зачем ему это. Очевидно, он склонял его ко вступлению в эту… секту, которой прежде принадлежал отец. Но Беллек утверждал, что отец боролся за свободу — для всего человечества. Ничего подобного в рассуждениях самого Беллека не было. — Что такое, по-твоему, свобода? — спросил Беллек. — Жизнь вне камеры, — сухо ответил Арно, потому что не мог отказать себе в раздражении. — Сосредоточься, сопляк, — Беллек грубо хлопнул его по лицу двумя пальцами, заставляя поднять голову. — Я не знаю, — четко произнес Арно, глядя ему в глаза. — Ты мне скажи. Для этого ты и спрашиваешь. Беллек наклонился к нему — он сидел на стуле, был выше, — и его слова, все его слова, всегда, были весомы и серьезны. — Свобода — это жизнь вне контроля других. Это способность принимать решения не по чьему-то плану и получать то, что заслужил ты, а не то, на что тебя обрекли другие. Тот, кто убил твоего опекуна, — серьезный человек, могущественный. Ты стал непреднамеренной жертвой его игры, заговора, который простирается так далеко и внедрен так глубоко, что вырвать его безболезненно почти невозможно. Мы, ассасины, боремся за искоренение этого контроля, незримой власти над жизнями людей. — Это звучит, как большое, большое преувеличение. Паранойя. «Фанатзим», — не сказал Арно. Это было еще одно противоречие Беллека. Он говорил высокими фразами о таких ценностях, как свобода, братство, равенство, но в то же время, когда доходило до дела и мелких комментариев, как бы не верил в их осуществимость. — Прошлый год, Гренобль? — сказал Беллек. — Ревельон? Ты думаешь, нет людей, которые начали это, которым было это выгодно и которые воспользовались этим? Думаешь, не было тех, кто пытался это остановить? Каждая мелочь, каждый, кто кажется неважным, играет свою роль в борьбе сил, которые вовсе не являются стихийными. Ты не понимаешь этого, потому что живешь своей счастливой маленькой жизнью, бегаешь за юбкой и оказываешься не в тех местах не в то время. Повзрослей и оглянись вокруг. Арно стиснул зубы так, что желваки заходили у него на лице. Отчасти он злился, потому что Беллек говорил правду. Но эта правда была о нем — и безотносительна того безумия, о котором он говорил. — Ты не имеешь права судить меня. Я не мой отец. Ты не знаешь, кто я такой. — Мне неважно, кто ты такой. Я вижу, кем ты можешь стать и какую роль сыграть в своей собственной истории. В истории Франции. Мира, если будешь достаточно силен. Это у тебя в крови. — Беллек постучал по его виску, возле глаза. Арно попытался отвернуться, но этот жест был мягче предыдущего. — Доказательство — вот здесь. В твоей способности видеть. Он называл это «орлиным зрением». Что за пафос! Характерно для сект. Однако Арно не мог не испытывать беспокойства, когда понял, что символы на стенах могли увидеть только некоторые. Он и Беллек. Невозможно было отрицать эту общность между ними. Арно пытался спросить других заключенных, видят ли они рисунки. Поклонник Мольера уже был уверен в его безумии и прямо заявил ему, что от Беллека следовало держаться подальше: «Ты еще юн, тебе легко внушить все, даже чужой бред». Мужчина, поедающий мух, только помотал головой, все еще настороженный по отношению к Арно. Того, что лежал у стены, Арно беспокоить не стал. Он когда-то увидел, что тот плакал, и это наполнило его как сочувствием, так и смутным отвращением к участи тех, кто пробыл здесь годы. — Как мы выберемся? — неоднократно спрашивал Арно. Беллек всегда отвечал одно и то же. — Когда представится возможность. — Она может не представиться никогда, — резко заметил Арно. Он сидел на окне, держась за решетку и глядя на Париж. Можно было увидеть, как вдалеке гуляли люди, живущие своей жизнью. Улицы, возле которых стояла крепость, были такими оживленными. — Или она может представиться сегодня, сейчас, завтра. Как бы то ни было, ты пока не готов. — Поверь мне, старик, я готов сбежать отсюда в любое время. — Давать отпор солдатам короны — вот к чему ты не готов, щенок. Скажи, когда в последний раз, до заключения в этом помойнике, ты фехтовал с кем-то, готовым тебя убить? Было много тревожного в этом вопросе, в его нюансах. — Никогда, — ответил Арно, смотря на город. Беллек фыркнул. — Хватит трястись. Мы покинем это место. Скоро, очень скоро. Это я тебе обещаю. Когда возможность появится, ты посмотришь на меня и поймешь, что пора. Арно почти не общался с сокамерниками — большинство из них были не в себе, а те, что в себе, вряд ли представляли собой достойных собеседников. Некий маркиз, живущий в соседней камере, был исключением. Этот извращенец (солдаты в последний раз застали его голышом за непристойным делом) любил подслушивать, но Беллека это мало беспокоило. С другой стороны, сам Беллек много огрызался на других, что казалось для него необычным. Он едва удостаивал вниманием кого-либо, кроме Арно, словно других заключенных не существовало, но как только он начал говорить, другие, словно удивившись, что у него есть язык, стали к нему приставать. Однажды поклонник Мольера разозлился, услышав заявление Беллека о справедливости. Он предложил тому взять справедливость в свои руки, если он считает, что на это способен и имеет право, и вызволить их всех отсюда. — Я вовсе не считаю, что ты оказался здесь по несправедливости, — ответил Беллек. — Если это тебя задело. Поклонник Мольера ударил ладонью по столу. — Я не об этом говорю, а о том, что справедливости нет, это фантом, фантазм!.. Никто из тех, что промораживают здесь свой зад, не имеет права рассуждать ни о какой справедливости, даже слова такого не имеет права произносить. Книжники со всей этой воспитательной литературой совсем выжили из ума, запудрили головы молодым людям. Посидеть бы им недельку в Бастилии. Шекспир был по-настоящему прав. Нет, даже Шекспир не был прав. Я вот что считаю: если существует несправедливость, то и справедливость существует тоже. Ни того, ни другого нет. Вот наша система координат. — Твоя система координат и есть твой фантазм. — А ты — раб навязанного идеализма. У тебя твердые принципы, но ты вообще видел Париж? Видел этих молодых людей, которые отчаялись искать справедливости и предали ее в незаконных поисках ее плодов? — Как давно ты сам видел Париж, а? Сколько ты уже сидишь здесь, воняя собственной мочой? Я многое повидал, ты, жалкая свинья. Больше, чем Париж. Больше, чем мечты молодых развращенных мальчиков и девочек. Он не повышал голоса, но в словах звучало нечто резкое, как скрежет кинжала. — Твой фантазм — плод твоей незрелости, — продолжил он уже небрежнее, как будто вспомнил, с кем говорил. — Посмотрим, как быстро он принесет тебе утешение. — А юноша? — поклонник Мольера покровительственно указал на Арно, который с интересом прислушивался. — Он утверждает, что невиновен. Где же ты отыщешь для него справедливость, а? Беллек посмотрел на Арно. — Юноша сам может отыскать для себя справедливость. Он уже знает, что правильно, а что нет. — Он отвернулся и презрительно фыркнул. — В отличие от трусов, которые предпочитают оправдывать себя борьбой с книжными словами. Бить его деревянной палкой по лицу было почти отдушиной. Если бы Беллек не улыбался одобрительно и не вытирал кровь так, словно нездорово наслаждался ею. Однажды Арно, уклоняясь, запрыгнул на стол — бегать по столам таверн было дня него привычным маневром, — и стол под ним сломался, подняв в воздух пыль и обрывки сена. Поклонник Мольера, который прежде за этим столом сидел со своей кружкой и отшатнулся с возгласом только в последний момент, погрузился в сердечную брань. «Чертовы сукины дети, мать вашу суку так и эдак». Когда Арно, ошеломленный, лежа на полу, поднял взгляд, то увидел, как Беллек, не менее удивленный, кривит губы в улыбке, сдерживая веселье. То, что такой человек, как он, вообще мог веселиться, толкнуло самого Арно к смеху — громкому и искреннему. — Не лучший мой ход, — признался он, принимая руку Беллека. И когда Беллек в следующий раз сказал ему, что он снова ведет себя как ребенок, не сосредотачиваясь на своей подлинной цели, Арно ответил: — Не притворяйся, что тебе не нравится тиранить меня, старик. Я вижу, что тебе весело, подлый лицемер. Беллек проворчал что-то гадостно-неприятное, какую-то ругань. — Твой отец называл меня «мастером», — в конце концов произнес он. — Однажды и ты будешь, если удостоишься чести. Арно хотел рассмеяться прямо ему в лицо, но послышался грохот канонады, все сотряслось в дожде пыли, по коридорам разнеслись яростные крики солдат, как лирика, поддерживающая звучащий с утра гражданский марш снаружи. Волнение прошло по телу Арно и отозвалось в сердце. Он успел только увидеть, как мрачный взгляд Беллека заблестел, прежде чем тот схватил Арно за шиворот и потащил к решетке. — Похоже на возможность, парень, — сказал он. — Звучит как канонада, — возразил Арно. — Иногда возможность звучит как канонада. Делай, что я скажу, и через час ты уже будешь дышать парижским воздухом. Если не споткнешься о собственные ноги. Пришли солдаты. Арно и Беллек расправились с ними вдвоем. Решетка была открыта, Бастилия простерлась перед ними в лучах едва освещенных коридоров и решетчатых окон. Заключенные прилипли к своим клеткам, яростно цепляясь за прутья и крича. Крепость сотрясалась, как в судный день, пыль летела в глаза и крики сливались в единый неразличимый гул, прерываемый выстрелами пушек. — Наверх! — скомандовал Беллек, и Арно мчался за ним, держа в скользкой ладони офицерскую саблю и предвкушая свободу. Через окно они пробрались наружу, а под ними, во дворе, люди и солдаты падали, подстреленные и нанизанные на вилы. Кинув мимолетный взгляд вниз, Арно заметил, как некий мужчина бросал в солдат камни — большие тяжелые кирпичи, — и солдаты падали, пока мужчину не застрелили. Там, среди всего, он увидел человека в капюшоне, который обернулся на него, словно провожая взглядом его непредотвратимый побег. Все эти смерти, весь хаос, все сочувствие в нем тоже были мимолетными, как этот взгляд. Все его существо устремилось к свободе, к небу, видимому с башни Бастилии. И вот они стояли на краю, внизу — грязно-зеленый ров и городские ворота, впереди и вдали — Париж, прекрасный свободный Париж!.. — и лицо Беллека серьезное, напряженное, полное морщин и грязи на фоне чистоты голубого неба и голубой дали, унизанной вершинами города. Беллек схватил его за руку и вжал в его ладонь отцовские часы. Арно редко вспоминал о них — казалось естественным, что они будут у Беллека там, в тюрьме. — Я вижу, кем ты можешь быть, — повторил Беллек убежденно. — Увидимся внизу — в Париже. И, отпустив его, без промедления — как птица — прыгнул.Контрастам нет конца и крайностям нет края!
Вот добрый наш Париж, столица наша злая!
Теофиль Готье. «Париж»
Он стоял перед Советом ассасинов пьяным, едва проветрившимся после целой ночи вина, и воняющим так, как воняли все парижане. Лиц членов Совета он так и не увидел, не из-за тьмы, а из-за того, что его зрение расплывалось по краям и ему больно было поднять голову. Все это было нелепым, неудачным решением, но также единственным выходом, который он для себя видел. Жизнь Шарля Сивера была недостижима для простого пьяницы-сироты без средств и возможностей. Но так называемое Братство ставило себе целью избавление от таких, как Сивер, и если не верность идеалам, то схожие цели могли объединить их с Арно на этом пути. Эти сектанты, впрочем, оказались разумнее, чем он ожидал. Они не приняли его. Но Беллек стоял среди них, неузнаваемый, с выровненной бородой, военной выправкой, в торжественных цветах — белом, синем и бирюзовом, но с тем же грубым, измятым лицом, — Арно узнал его лишь по голосу, — он стоял среди них и говорил им как человек, обладающий не меньшей, чем они, властью, что Арно Виктор Дориан достоин присоединиться к Французскому Братству. Потакал ли он чувствам Арно или действительно так считал, трудно было сказать, но Совет согласился. Арно принял звание ассасина и поклялся в верности кредо, стоя в собственной рвоте. То, что ему дали выпить, плохо сочеталось с вином. Казалось, все это соответствовало его достоинству в тот момент. Не привыкший и не склонный стыдиться самого себя, он принял это со всей честью, имеющейся у молодого человека, которому пришлось быстро созреть, но который, тем не менее, еще не вырос. Настали дни, совсем не похожие на дни Бастилии. Дни свободы, даже если все, что он делал, это учился и прислуживал Братству. Тренировки были другие. Ему выдали хорошее оружие, форму послушника, дали место, где можно выспаться и поесть, дали наставников, которые помогали ему изучать историю, политику, тактику, кредо, бой. У него были «братья» — люди, которые называли его «братом», и среди них были не только те, кто моложе его и одного с ним ранга, но и мастера. Все это казалось ему смешным, хотя и невеселым. Что-то внутри него считало всю эту систему надуманной и бредовой. Здесь занимались промывкой мозгов, более того, здесь воспитывали убийц во благо. Прежде он осудил бы подобную мысль, но после смерти его отца и мсье де ла Серра он понял, что означало убийство во благо. И все же благо стало таким неопределенным, ускользающим. Невольно ему вспоминался «фантазм» заключенного в Бастилии. Со временем, однако, перед ним начали выстраиваться факты, которые сделали картину мира Беллека правдивее. Доказательства работы тамплиеров и ассасинов были повсюду. Высокопоставленные лица, дворяне, военачальники, интеллигенция — все они так или иначе участвовали в одном огромном заговоре, проникающем сверху вниз в лавки книготорговцев, театры, издательства, торговые дома — повсюду. Маленькие толчки, порождающие огромные перемены, контроль стихийных, казалось бы, событий в обществе, продуманное противостояние на каждом шагу. Один из мастеров-писцов, Жак Ренар, объяснял ему это, пока Арно недоверчиво сравнивал газетные заголовки с событиями, упоминаемыми только в украденных ассасинами письмах тамплиеров. В такие моменты он чувствовал себя тем беспечным, невнимательным мальчиком, которым его видел Беллек, живущим в распутстве и безответственности. И свобода, какой видел ее Беллек, стала ему ясна, хотя он не разделил его веру до конца. Теперь, зная о тамплиерах, он невольно ощущал ответственность за борьбу с несправедливостью. Вот она была, повсюду перед ним, и он не мог не видеть ее, как не мог поверить в разгаданный однажды обман. Но в то же время он едва мог понять эту несправедливость. Зачем она существовала и в чем была ее цель — или бесцельность. Об этом ему рассказывали другие мастера. Поль Вернье передавал истории тамплиеров. Рабурден — ассасинов. Все это, невзирая на важность, было до безумия скучным. Арно потребовалось четыре месяца, чтобы понять: этими скучными историями его отвлекали от истинной цели, с которой он пришел в Братство. Первый месяц был для него смешон и странен; второй — странен и труден, третий — труден и важен, четвертый — важен и во всем знаком, уже привычен. А потом он осознал, что становился тем, кем эта секта хотела его видеть, и что эта секта делала все, чтобы он потерял себя в ней. После этого он стал осторожнее относиться к урокам, которые ему давали, и требованиям, которые предъявляли. Он начал больше шутить, стал менее послушным. Он искал равновесие между самим собой и ассасином, которого хотело Братство, не желая окончательно быть ни тем, ни другим. Цельным он ощущал себя только тогда, когда читал письма Элизы, и тогда, когда приходил Беллек. Беллек был его мастером. Что это значило, Арно не знал. Беллек давал ему задания, дрался с ним, спорил с ним, учил его, но никогда не задерживался надолго. В подземных нефах Парижа, служивших убежищем Братству, у него был свой кабинет — темный, маленький, с каменным потолком и колоннадой, за которой виднелся один из ярко освещенных залов. Повсюду висели карты, и Арно проводил долгие вечера возле них, наблюдая, как Беллек водил пальцем по линиям и объяснял стратегии. На некоторые задания Беллек сопровождал его. Именно он открыл перед Арно Париж — город изяществ и нечистот, свободы и рабства, богатства и нищеты, город ярких и печальных контрастов, вдохновивших и отвративших многих художников, музыкантов, писателей и артистов, дельцов и политиков. Город, где на каждом шагу царила беспощадная, отчаянная преступность, но где умели приютить и благодарить так, как не умели больше нигде в мире. Где мужчины и женщины не стеснялись интимной близости, где изящность чувства была лишь игрой ради большего томления страсти. Где черепица на крышах гремела под ногами от тяжелого бега, где люди неосторожно распахивали окна, приглашая внутрь и насквозь, где белье шлепало на веревках, протянутых от дома к дому, и где яркие флаги скрепляли союзы между улицами. Город, который можно покорить по-разному: карьерой, войной, любовью, красотой, политикой или подъемом на шпиль Нотр-Дам-де-Пари по головам апостолов. Видя его очарование Парижем, видя, как он вальсировал вокруг дам и с каким удовольствием брал вершину за вершиной, Беллек с насмешкой называл его ребенком, которому легко угодить. Но свобода пьянила Арно. Он изучал районы, их ресурсы, политическую силу и важные фигуры на картах, а потом выходил на улицы и видел все своими глазами, пока не научился находить маршрут почти в любой высокой точке города. У него никогда не было товарища, который мог бы не отставать от него. С Элизой всегда было весело, и она обладала такой же плутоватой ловкостью, что и он, но, в отличие от него, она не могла бегать по Версалю, как по игровой площадке, и привлекать к себе внимание мужчин и женщин на рыночных площадях. Арно только этим и занимался — особенно если ввязывался в драки. К тому же, это ему приходилось карабкаться к окну Элизы по ночам, а не наоборот. Беллек не знал, что такое веселье, в каждом действии он был стремителен и целенаправленно точен, убивал на ходу, как порыв ветра, а иногда тяжело и жестоко, всем телом, но, не обладая изящностью движений, он был быстр, быстрее Арно, и попытка поспеть за ним — в убийстве или в беге — казалась почти игрой, почти погоней. Беллек никогда не комментировал этого, пока однажды не вышел из-за трубы жилого здания, к которой небрежно прислонился, и сказал: — Я уже начал зевать. Ты хотя бы пытаешься догнать меня, или тебе нравится висеть на каждом балконе? — Иди к черту, — удивленно, со смехом сказал Арно. Беллек коротко улыбнулся своим угрюмым плоским ртом, затем отвернулся к оживленной улице внизу. Он никогда не участвовал в миссиях Арно. В основном потому, что Арно поручали работу, которая даже для ассасинов считается совершенно простой: где все уже обговорено и решено, нужно только прийти, проводить, или защитить, или проследить, или перенести, или передать, или забрать, или раздать — и уйти. В первые месяцы он даже не убивал. У него был скрытый клинок, но Арно использовал его лишь в бою, и даже в бою — редко. Приспособиться к такому оружию было непросто. Всегда легче управиться с саблей. Но те, кто владел скрытым клинком, владел им мастерски. Когда Арно видел приемы мастеров, он не мог не желать повторить то же сам, несмотря на неудобство. Но, даже если Беллек не ходил с ним, он давал ему задания и все объяснял. Арно спрашивал, чем занимался он сам, но Беллек не рассказывал. — Нос не дорос, щенок, — отвечал он, и за обыкновенной грубостью не было ни презрения, ни пренебрежения. Именно эти незначительные изменения, то, как Беллек, пусть и по-своему жестоко, опекал его, подсказывали Арно, что, в отличие от других членов Совета, он одобрял выбор Арно. Он хотел, чтобы Арно присоединился к Братству. Арно сомневался, что Беллек в самом деле понимал его выбор, его цели. Но то, что кто-то готов был поддержать его, давало ему привязанность, без которой Братство ассасинов показалось бы ему мучилищем. Он был человеком удовольствий, всегда был, всего лишь мужчина, склонный к высокой нежности, игривости и любви, мальчик, который увлекся хитрой красивой девочкой в саду Версальского дворца, подросток, который предпочитал развлечения учению, и юноша, который топил свои печали в вине, легко поддавался радости и всегда искал близости. Легкомысленность, за которую ругал его Беллек, никогда бы не ушла полностью. Он мог воспитать в себе и терпение, и усердие, и мог даже углубиться в веру и кредо. Но он всегда был бы Арно Виктором Дорианом, и то, что такой человек, как Беллек, ни от кого не терпящий слабостей и никому не дающий поблажек, оставался на его стороне, поощряя неколебимой верой, всегда отзывалось чувством, которое он начал забывать за месяцами тюрьмы: чувством близости и искренней дружбы к человеку, чьи недостатки так очевидны, так знакомы и так несомненны, как и достоинства. — И каков план? — спросил Беллек на одиннадцатый месяц. Арно крутил огрызок от яблока, опираясь рукой на стол. — Церковь окружена. Благочестивые дамы не выйдут, пока я не подам сигнал. С другой стороны, силы этих ребят рассредоточены. Это люди Жюля Лантьена, я поспрашивал. Это значит, что они туповаты, особенно если ими руководит Бридо, его правая рука. Они образуют довольно типичные группы со сменой раз в два часа. — Угу, — Беллек вгрызся в яблоко, сок потек по бороде, и он утер рот перчаткой. — И если ты думаешь, что недооценить врага это возможность вальсировать туда прямо по садовой дорожке, то ты еще больший идиот, чем я думаю. Арно закатил глаза. — К счастью, думать обо мне хуже, чем ты уже думаешь, невозможно. Конечно, у меня другой план. — Судя по гордости в твоем голосе, это не твой обыкновенный идиотизм. Как минимум впечатляющий идиотизм. — Впечатляющий? — Арно изобразил скромность. — Погоди. Ты назовешь его изумительным. В итоге он переоделся в платье монашки, расставил ловушки и предложил благочестивым дамам скрыться в ближайших шкафах. Гораздо легче перебить толпу внутри, а не снаружи. Все решилось довольно быстро и не так кроваво, как могло бы, хотя монахини осудили его за такую грязь в церкви. — Ты хитрый сукин сын, — говорил ему Беллек позже в тот день и, усмехаясь, недоверчиво качал головой. — Ты одобрил это, — заметил Арно. — Мне понравился план. Нестандартный, трудный. Оригинальный. Хороший, если быть достаточно ловким. — Сложив руки на груди, он смотрел на Арно с тем удовлетворенным, одобрительным выражением, которое не имело ничего общего с движением губ и выражалось только через глаза и лоб. — Как раз все то, что тебе соответствует. Арно улыбнулся. — Я же говорил. Разве не изумительно? — Знай свои пределы, — мягко осадил Беллек. — Совет был в курсе? — поинтересовался Арно. Беллек пожал плечами. — Совет имеет дела поважнее, чем следить за обучением какого-то новичка. Твои миссии — мое дело. Как и твои успехи и неудачи. — Что ж, тогда тебе повезло, старик. — С тем, как много ты треплешься? Я предпочел бы обучать немого. Однако хорошие моменты — не все, что было. Месяц за месяцем, и он начал понимать, как работало Братство. Мастера были не то философами, не то сумасшедшими, но так или иначе все они были фанатиками. Они ставили себе высокие, недостижимые цели и во многом их высказывания противоречили собственному кредо. «Ничто не истинно, все дозволено». Они пользовались поистине поэтическим способом объяснения того, что это значит, — никогда не говорили напрямую, только вели пространные рассуждения. Арно поспрашивал у других новичков, как они это понимали. «Призыв к самоограничению», «неустойчивость правды», «самоопределение» и прочее и прочее. — И значит — что? — спрашивал Арно. — Не существует ничего конечно верного, правильного? Тогда как ассасин вообще может определить, чему он служит? Рабурден, весь закутанный в черное, всегда как тень в этих ярко освещенных пещерах, отвечал так: — Постоянство всякой истины в ее недолговечности, и признание этого постоянства — часть нашего кредо. Мы слушаем время, эпоху, и ищем в ней своего врага — того, кто жаждет установления вечных истин. Борьба с этим врагом ради защиты невинных и будет твоей службой. — Кто такой враг? Кто такие невинные? — Враги — тираны, — ответил Рабурден. — Невинные — все, кто может пасть жертвой тирании. Взгляни на свою жизнь, Арно. Твоя печальная участь — заключение — стала последствием того, что тебя вовлекли в игры тиранов, тех, кто, обладая властью, пытается диктовать законы бесчестно, из тени. Ты оказался невольником чужой воли. Разве поняв это, ты не жаждешь справедливости? Ты невинен, но также силен, и потому, увидев всю картину целиком, разве не желаешь распустить этот холст интриг, плетенный сильными мира сего? Рабурден, несмотря на извечное спокойствие, был очень опасным человеком. Арно видел только его глаза — он не носил капюшона, как другие ассасины, а закрывал голову и нижнюю часть лица слоями полупрозрачной ткани, — и эти глаза словно могли видеть насквозь. Каждое движение мысли Арно было знакомо ему еще до того, как Арно свою мысль осознает. — Да, — согласился Арно. — Но я очень сомневаюсь, что ваши враги всегда оказываются теми, кем вы их считаете. Рабурден наклонил голову. — Именно поэтому мы так тщательно собираем доказательства и отчитываемся о своей работе. А не стремимся к простому и пустому взмаху меча. Ты говоришь о сложности, но склонен к простоте. Арно не удержался от смешка. — Неужели? Тогда я полная противоположность тому, чего хочет Братство. — И все же ты выбрал Братство. Беллек, когда Арно спросил его, объяснял по-другому. — Что есть справедливость? — спросил он. — Поступок, совершенный по совести. — Что есть совесть? — Наша способность нравственно переживать последствия наших деяний. — Что значит нравственно? Что это за слово такое, а? — Нравственно — значит в соответствии с гуманистическими идеалами. — Что такое идеалы? — Принципы в их высочайшей, недостижимой нравственной форме. — Что такое принципы? — Убеждения. — Что такое убеждения? — То, что мы знаем. — Что мы знаем? — То, во что верим. — И во что мы верим? — Ничто не истинно, — выдохнул Арно. — Все дозволено, — отозвался Беллек. Он знал, что спрашивать и куда давить, как будто слышал все, что вдалбливали в Арно последние месяцы. Арно отчасти злился на него. Но знал, что не получит толковых объяснений. Беллек не из тех, кто рассказывал, как Рабурден. Он беспощадно демонстрировал. Однажды он поймал Арно за капюшон прямо посреди крыши где-то в Марэ и просто сказал: «Идем со мной». Арно, несмотря на раздражение, последовал за ним в Ла-Бьевр. Угрюмые улицы, и белый диск солнца, скрытый пасмурными тучами, отраженный ярким пятном от спокойных вод Сены. Запах ила, сильный на окраинах, и мутные воды, хлюпающие об опорные балки мастерских. Пантеон был громадой вдалеке, сокрытой дымом из множества труб. Недавно прошел дождь, и улицы, половина из которых даже не была выложена камнем, размягчились до топкой грязи. Они остановились на краю одного из торговых рядов, проходившего близ завода. Кирпичная аркада позволяла наблюдать за широкой улицей с безопасной высоты. — Что мы здесь делаем? — спросил Арно. — Пока что — смотрим, — ответил Беллек. Прошла минута, прежде чем раздались первые выстрелы. Какое-то массовое движение начало формироваться на дороге за заводом и вскоре перешло на рынок. Арно заметил синие мундиры гвардии. Десять солдат противостояли примерно двум дюжинам уличных бандитов. Местные, ни торговцы, ни рабочие, не убегали. Они разбрелись по краям улицы, но не кричали и не призывали на помощь, только держались подальше от выстрелов. Солдаты падали, но бандитов оставалось еще меньше. Тогда, неожиданно, из толпы выбежало двое рабочих. Они набросились на солдат, повалили в грязь и начали избивать. Одного рабочего застрелили. Тогда из толпы пошло еще больше мужчин. Арно с волнением и недоумением смотрел на эту сцену, хмурясь под капюшоном. — Почему они нападают на гвардию? — спросил он. — Потому что гвардия ломает систему, в которой они живут. Эти люди — они обложены со всех сторон. Шантаж, взятки, увольнения, погромы. Район все еще жив только потому, что кому-то удалось наладить контрабандную торговлю. Без лишнего шепотка, без единой помехи. Угадай, кто же это мог быть. — Местный энтузиаст-тамплиер, откуда-то со стороны заговорщиков-предателей? — Верно мыслишь. Когда бой закончился, все солдаты лежали голубыми пятнами на грязной земле. Погибло семеро рабочих и восемь головорезов. Люди начали осторожно расходиться, покидая улицу. — Ты спрашивал, чем я занимаюсь, — сказал Беллек. — Я убиваю тех, кто вынуждает людей существовать вот так. Кто вынуждает непричастных вести борьбу, которую начинают другие. — Тогда почему ты не спас их? — спросил Арно, кивнув на тела внизу. — «Прячься на виду», «не подставляй Братство», — процитировал Беллек. — Ты знаешь почему. — Да. Мне это не нравится. — Ты из тех, кто учится только на ошибках. Но здесь они могут стать твоими первыми и последними. Попробуй однажды выскочить в такую толпу и дать бой, не подготовившись, не собрав информацию. Посмотрим, где ты окажешься на следующий день. И Братство вместе с тобой. Он схватил Арно за плечо и повернул к себе. Из-под капюшона Арно наблюдал за его обнаженным, непокрытым лицом и всеми глубокими старыми морщинами, среди которых шрам казался белой неровной стрелой, вспухшей, как ожог. Бартоломео Порта, старый ассасин-монах, рассказал ему, что Беллек провел треть своей жизни на службе в армии. Что он стрелял, закалывал врагов и хоронил товарищей. — Ты здесь ради справедливости, Арно. Ради своего отца и опекуна — и на самом деле ради самого себя. Искупить вину, исправить ошибки — это то, что ты сказал Совету, и что это такое, как не попытка облегчить душу? Я знаю, — сказал он, когда увидел побелевшие, сжатые губы Арно, — ты больше, чем это. В тебе есть больше, чем это. Но ты не сумеешь двигаться дальше, если не разберешься с тем, что считаешь своим бременем. Для этого ты должен делать то, что тебе говорят, и соблюдать заветы Братства. Орден существует тысячи лет, щенок. — Своим грубым голосом он произнес это слово бесстрастно, почти нежно; оно давно перестало быть оскорблением. — Ты не ошибешься, если пойдешь по нашему пути. Но если ты идешь по нему, то идешь, не сворачивая. Однажды принципы и кредо найдут в тебе отклик. Но пока — следуй за своей целью, уважая нашу. Ты меня понял, щенок? — Беллек встряхнул его. Арно обхватил его запястье и угрожающе сжал, желая разозлиться, но не злясь. Он давно выучил язык Беллека. И Беллек давно начал говорить с ним так, чтобы он понимал. — Я понял. Ты хочешь, чтобы я пошел с тобой, или нет? Беллек фыркнул и разорвал его хватку. — Если будешь поспевать и не высовываться. Я серьезно, парень. Это не твои балаганные миссии. — Ты меня даже не заметишь, — заверил Арно....везде любовь, как хлеб или вино,
в порталах жалобы любви, укоры,
но бой часов — предвестник смерти скорой,
и вслед за ним кончаются соборы
и рост свой прекращают заодно.
Райнер Мария Рильке. «Собор»
Судя по тому, что видел Арно, Совет остался смутно доволен его выступлением. Поощрение оружием было полезным, но они встретили его, не тая лиц и не обращаясь с ним как с новорожденным жеребенком. В первую встречу, сквозь помутнение пьянства, он испытал к ним враждебное отчуждение с их темными фигурами, смотрящими сверху вниз и решающими его судьбу, словно он пришел почтительно пожертвовать себя им, а не помочь, надеясь на ответную помощь. — Ты доволен? — спросил Арно, когда Беллек покинул зал Совета. — Ты сторожил меня здесь, чтобы спросить? — пренебрежительно отозвался Беллек. — Хорошая работа. Я удивлен, что ты не особенно выпендривался. — Слишком много охраны для выпендрежа. — О, неужели? Значит, это они посадили его труп в исповедальню? — Это было дело удобства. Он официально был признан. Его ранг повысили. Он сам, желая того или нет, начал мыслить себя частью Братства. Вовлеченный в их дела и интересы, он не мог не найти в их принципах нечто близкое себе. Все задания, в которых он был задействован, служили восстановлению справедливости, защите населения и ослаблению политического напряжения. Он гордился тем, что способствовал миру. И желание добраться до убийц мсье де ла Серра нисколько не ослабло. Наоборот, оно становилось все сильнее, чем больше у него появлялось возможностей исполнить задуманное. И когда Совет потакал его желанию, сомневаясь, но все же доверяя, он не мог остановиться — так кипело в нем желание действовать. Однако его обучение продолжалось. — Ты должен приносить Братству пользу, — сказал ему Беллек. В ответ на недоверчивый взгляд Арно он презрительно скривил рот и вскинул брови. — Что? Откуда, ты думаешь, берется твое снаряжение? — Да, но требовать деньги, — заметил Арно, — похоже на вымогательство. — Я говорю «ты должен», потому что тебе нужно уметь быть благодарным, а не потому, что тебя к этому принуждают. С нищих ничего не требуют. Но если ты способен дать Братству ресурсы, ты их даешь: деньгами, связями, способностями. — Я иногда ползаю по карманам, — бесстыдно сказал Арно, — и по имуществу ничего не подозревающих граждан, не запирающих окна. Но вряд ли Братству помогут эти деньги. Как я могу быть уверен, что они попадут в нужные руки? У вас здесь куча воров. — Есть специальные люди, занимающиеся этим. Мы получаем деньги через легальные вклады. Например, — Беллек наклонился, уперев руки в стол, и заговорил вкрадчиво: — Найди себе что-нибудь в Париже. Что-нибудь старое и никому не нужное. Вложи в это средства. Сделай из этого организацию. И наш человек будет следить за доходами, часть из которых всегда будет попадать в твои руки. Связи. Способности. Деньги. Все в одном. Арно уставился на него. — Для тех, кто прячется под землей, это довольно хороший план, — признал он. — Почему это звучит так, как будто ты уговариваешь меня? Беллек выпрямился и сложил руки на груди. — А я должен? У тебя горят глаза. — Будь оно проклято, так и есть. Беллек скривил губы в наполовину улыбке. Арно улыбался ему в ответ, чувствуя искреннее веселье и предвкушение. Он всегда мечтал о чем-то своем, хотя и втайне — его ум напоминал ему, что он останется при мсье де ла Серре, и совесть на то охотно соглашалась, даже если его порывы всегда увлекали его далеко, в театры, кафе и бордели. Оглядываясь назад, он понимал, что Бастилия оказалась опытом гораздо менее тяжелым, чем могла бы, не будь рядом с ним Беллека, но она ощутимо сурово обошлась с его представлениями о нужде и собственности. Став ассасином, он радовался, что у него есть еда и место для сна. Потом — что он полезен и имеет свободу передвижения. После — что снова может наслаждаться своим отражением в зеркале. Глядя на Беллека, он понимал, как много дало ему Братство. И может быть, думал он, остаться с ними не так уж плохо. Возможно, как Беллек и говорил, принципы и кредо придут к нему со временем. Мысль эта примиряла его с чем-то глубоко тревожащим, и в то же время она была такой же наивной мечтой. Оставались нерешенные вопросы, от которых напрямую зависел его выбор. Он ни на что не согласился бы, не вернув доверие Элизы. Братья по ордену начали останавливать его или находить в Париже, предлагая совместную работу. Он постепенно понимал, что они — такие же люди, как и он. У них были семьи, которые они оставили, или они были сиротами. Многие из них пришли в Братство, став жертвами несправедливости, и это тоже было знакомо ему. У некоторых «братьев» даже были настоящие братья — он знал Бьянку и Адама и близнецов Сешар. И хотя все они были верны Братству, они не теряли характера. Один из братьев послал Арно есть дерьмо после того, как Арно увлекся и украл его цель на тренировке. Он считал себя одиночным игроком, но, когда его просили о помощи, он отзывался. Работать с другими могло быть весело. Конечно, не со всеми — Люсьен Ронсар мог упасть с Дворца Правосудия прямо в Сену, и Арно было бы плевать. Но совместные миссии показали ему, что Братство не поддерживало миф о братьях, а пыталось его воплотить. — Ты осваиваешься, — заметил как-то Беллек. — Я стараюсь, — правдиво ответил Арно. В жизни ассасина трудными были те истины, которые принадлежали Беллеку. «Всех не спасти», «тамплиеры прячутся, как змеи, и убивают, как змеи», «нищий не станет выбирать, что делать за деньги», «никто не получает невинной жизни». Арно видел страдания других, видел несправедливость, видел порок. Он не хотел быть тем ассасином, который в конце концов скажет, оправдываясь перед самим собой: «Я не мог спасти всех». Поэтому он старался. Ловил воров, убивал головорезов, рассеивал те группы банд, которые не привлекли бы большого внимания тамплиеров, но облегчили бы жизнь местным. Он понимал, что отчасти Беллек был прав. И то, что он делал, было только припаркой для совести. Но он хотел быть лучше. Он хотел бросить вызов всему естественному порядку этого города, этого мира. Париж, всегда стремившийся к небу в своей грандиозной красоте, вдохновлял его. Но также Париж видел много разбившихся в полете на своих грязных улицах. У него искали помощи люди самых разных сословий и историй: мужчина, переодетый в даму, невинно заключенный в тюрьму юноша, странноватой манеры художница, мальчик, продающий газеты, «пачкун, бессмысленный писака» по фамилии Бомарше, маркиз де Сад, целый и здоровый, нисколько не обремененный опытом Бастилии, — и многие другие, кого он знал и не знал. Он чувствовал, что создавал связи, как и наставлял его Беллек, порою намеренно, а порою совершенно случайно, и эти узлы, завязывавшиеся между ним и миром, позволяли ему увереннее стоять на ногах и не терять опоры. Однажды Шарлотта Гуз просила его позволения устроить в кафе творческий вечер. «Это привлечет посетителей, слухи и доход», — заявила она непреклонно, и Арно знал, что, если хотел успеха для кафе, должен был слушать ее. Она пригласила музыкантов, актеров и танцовщиц, и развлечения длились до самой ночи. В тот вечер, пахнувший сладким табаком и звучащий, как праздник, мадемуазель Гуз была прекрасна, немолода, но изящна в своих пышных блестящих платьях и сверкающих драгоценностях, и перья в ее шляпе дрожали и изгибались так же, как дрожал и изгибался ум Арно, в тот момент захваченный вином и всеобщим весельем. Дорогие люстры и красные ковры на мраморном полу, посуда из фарфора и хрусталя, золотые элементы декора и цветы, всюду цветы и настоящее дерево, а внутри, среди всего — монологи Шекспира, Корнеля и Мольера, цитаты из Аристофана, изящная музыка Люлли и Корелли — он никогда не ожидал, что будет причастен к чему-то столь незначительному, но столь прекрасному. Он пожалел, что был там в компании одной лишь Шарлотты. Ему хотелось, чтобы все, все, кто близок ему, кого он любит, увидели то, что видел он, и почувствовали то, что чувствовал он, — ностальгическое, печальное, светлое и живое счастье, которое можно было пить так же, как вино, и которое не менее пьянило. Он посвятил себя Парижу, каждому поразительному и невзрачному событию этого города. Как-то раз он провожал женщину, избитую мужем до крови, к доктору и, как только она исчезла в дверях, заметил на крыше Беллека, который сел на край вывески и свесил ноги. Они не виделись месяц, и Арно не сдержал улыбки. — Занимаешься мелкой благотворительностью? — бросил Беллек. — Я думал, ты недавно повысил ранг. — Что поделать, благородство у меня в крови, — ответил Арно. Он оттолкнулся от ближайшего столба и забрался к нему, не обращая внимания на взгляды прохожих. — Я также слышал, что ты устроил пожар в зернохранилище. — Ты злишься? — Если ты не можешь держать себя в руках, когда я рядом, нечего ожидать, что мое отсутствие пробудит в тебе здравый смысл. Арно посмеялся. — Я скучал по тебе, — сказал он. Беллек посмотрел на него с ожесточенным и подозрительным прищуром, как всегда, когда Арно говорил ему что-то сентиментально искреннее. Но его рот оставался мягким, слабым. — Как дела в Версале? Остатки нежности на его лице исчезли в обыкновенной мрачной и циничной угрюмости. Арно плохо ладил с Советом. Он знал, что не вызывал у них большой симпатии, и это было взаимно. Но, по крайней мере, он мог продемонстрировать уважение. Его воспитывали — вопреки тому, что любили о нем говорить при мсье де ла Серре. Мирабо казался пугающе серьезным, властным и вечно переживающим конфликт. Он вел себя сдержанно, но его твердость была мнима, и раздраженная усталость иногда прорывалась сквозь слова и лица его дипломатической роли. Арно не любил с ним разговаривать, не зная, когда Мирабо проявит вежливость, а когда примется язвительно критиковать его. В такие моменты он становился похож на старого камердинера Оливье, и Арно, слушая ворчание, забавлялся про себя, представляя, как Мирабо говорил ему: «Лошадь справилась бы лучше». Бейлье производил приятное впечатление. Больше Арно ничего о нем сказать не мог. Он прославился как строгий и понимающий мастер, верный кредо. Те мастера, что учились у него, пользовались его особым покровительством, но никогда не зазнавались. Так что Арно решил, что он неплох. Кемар в те редкие моменты, когда присутствовал в убежище, ни с кем, кроме книг, не говорил, только строчил гневные письма и столь же гневно ругался на боли в руках. Арно однажды увидел его возле Дворца Правосудия. Он держался совсем не как тот ворчливый старик, что ходил по убежищу, стуча тростью; он держался со статью дворянина, гордостью завоевателя и невозмутимостью каменного памятника, пока толпа вокруг него в ликовании заходилась аплодисментами и в ярости — протестами. Софи Трене просто не любила Арно. Он мог это понять: судя по тому, что он видел в ней и слышал о ней, он представлял собой все, что было ею осуждаемо — слабость к вину, игривость поведения, поспешность и вспыльчивость, равнодушие к ценностям других, если только эти ценности не касаются его самого, и, главное, неискренность веры в кредо. Когда он находился в ее присутствии, то чувствовал ее отвержение, как запах. Беллек, казалось, был единственным в Совете, кто относился к нему не как к безрукому ребенку. Он спорил за него и ссорился за него. После убийства Лафреньера Арно, даже изгнанный за двери зала, слышал его голос, возвышающийся над голосом Софи Трене, и в этом голосе, в тех горячих его тонах, которые он никогда не приобретал, звучала необыкновенная сила. Вряд ли ее обнаружил кто-то, кроме Арно, в уме которого с каждым произнесенным словом просыпалась мысль, мысль вела к осознанию, осознание вело к ощущению, проникающему между ребер, — и мысль доходила до сердца. Беллек боролся за него. И не проигрывал. Он не оправдывал ошибку Арно, а утверждал, что Арно поступил правильно. Беллек будет на его стороне, несмотря ни на что. «Чем я заслужил это?» — трепетно думал он, стоя за дверями. И в тот же момент подумал другое: «Разве не тем, что это взаимно?» Он всегда, несмотря на привязанность, верил и ожидал, что именно Беллек будет тем, кто в конце концов изгонит его из Братства, что он сделает это без разочарования и без презрения, а с тем же равнодушием, с каким он смотрел на Арно в Бастилии и сообщал, что может убить его двенадцатью способами с того места, где сидит. Верность Беллека кредо была абсолютна, он видел ассасинов не сборищем убийц, а единением, нравственной общностью, которую создает, требует сама история, а не общиной, организованной случайно в один момент времени. Арно не верил в кредо — не так, как ассасины. Он умел быть благодарным, но это все, что он чувствовал по отношению к Ордену. Он мог быть добр и искать справедливость вне поклонения догматам — вот во что он верил. Да, тогда он был бы просто парижским убийцей, но только ассасины искали высокое имя для своего дела. Арно был не так мудр и гораздо более приземлен. Он ценил дар Братства и отплачивал. Но Беллек защищал его, признавал его. Этот жестокий, нетерпимый характер не принял бы того, чего не принимало сердце, и Арно — впервые в своей жизни — пережил это духовное единение, желание быть, иметь и отдавать, существовать для, существовать с. Это чувство переполняло его. Не только убежище, целый Париж над ним показался ему другим, обновленным, иначе, но и правильно понятым. Он собирался сказать Беллеку — в тот же момент, когда он выйдет из двери. Но когда Беллек покинул зал совета, он схватил Арно за капюшон, утащил его на арену и там кричал на него, выбивая из него дух и заставляя Арно бить изо всех сил в ответ. Поэтому Арно ничего не сказал. Наблюдая за Беллеком, мрачным, жестким, с синим рубцом на скуле, он видел, что Беллек все понимал. Беллек водил его на казни и расправы, демонстрируя буйство толпы, хаос революции, то, как неустойчиво, яростно и напористо сердце народа, как непостоянна судьба целой нации. Как десять человек способны повелевать сотнями и тысячами. Его внимание к несчастьям обнажало отзывчивость страданиям. Он никогда не сочувствовал и не жалел, но всегда был там, где страдали, как будто не мыслил себя в другом месте — только в центре бунтующих масс. Арно водил его на уличные театральные постановки и женские марши. Театры процветали, отринув цензуру, проникнутые политикой, искусством и развлечением. Люди жаждали творческого выражения и смеха, борьбы на всех фронтах, свободы. Беллек относился к искусству со всем бесчувствием простака, но дело было не только в искусстве, но и в жизни, которая порождала его. Иногда Арно думал, что Беллек умел только сражаться и всегда искал себе врага. Он не умел мечтать, и даже в самые светлые моменты их бесед он возвращался к тамплиерам и извечной угрозе их власти. Он ничего больше не хотел и ни в чем не нуждался, и Арно считал его по-своему, упрямо, слепо несчастным. — Ты как ребенок, — сказал Беллек, увидев, что Арно достал с пояса мешок с зерном и стал кормить голубей. Они сидели на крыше в опускавшихся на Париж сумерках. Окна жилых домов ярко горели, и северная роза Нотр-Дам-де-Пари призрачно светилась в наступающей тьме. — И что же во мне такого ребяческого? — спросил Арно. Голуби набрасывались на его руку, жадно хлопая друг друга крыльями. Беллек смотрел на это со смутным недоумением и плоско скривленным ртом. — Повсюду ищешь развлечения. От всего можешь получить удовольствие. — И что в этом плохого? — Для ребенка? Ничего. — Ты когда-нибудь был молод? — весомо спросил Арно, стряхивая птиц и зерна с руки. Десять голубей издавали шум, как толпа революционно настроенных крестьян, тщательно вычищая еду с крыши. Еще несколько голубей подлетели с соседних крыш. — Вот тебе и чертова скрытность, — беззлобно проворчал Беллек. — Ты плохо меня знаешь, — сказал Арно. Он думал, что доказал это, но не расстроился. — Я не ребенок. Но я не стану таким, каким ты хочешь меня видеть. Беллек внимательно посмотрел на него. Арно встретился с ним взглядом и увидел мысль Беллека до того, как она прозвучала в его словах. — Что бы ты ни думал, я вижу не того, кого хочу, я вижу тебя. Разве я не говорил? Мне все равно, кто ты. Кем ты считаешь себя. Я вижу, кем ты можешь быть. Арно улыбнулся, польщенный, глядя из-под капюшона. Беллек и Париж — вот что он видел. — Тогда к чему эти придирки? Ты завидуешь моей молодости? — Для некоторых людей молодость — неподходящее время. Арно сунул руку в мешок и протянул Беллеку горсть зерна. — Попробуй. Беллек фыркнул, глядя на снующих голубей. — Эти крыши и так слишком изгажены. «Вот кем я стал, — понял Арно однажды, стоя на крыше и наблюдая, как мужчины и женщины резвятся в зеленом тенистом парке. — Вот оно». Знакомый бег братьев на крышах. Тайные агенты, приветствующие его в кафе, переулках, садах. Пронзительно голубое и пасмурно-дождливое, ярко-закатное или нежно-рассветное небо, простершееся над металлическими и черепичными крышами, шпилями и куполами. Загаженное, обильное людьми Чрево. Бурлеск страсти и творчества, любви и вражды. И мастер, всегда ожидающий его в конце пути. Он мог бы назвать Париж домом. Но только если бы Элиза была рядом с ним. Арно скучал по ней. Она была его радостью, лучшей из лучших женщин. Секреты разделили их, но они всегда тянулись друг к другу, и он не верил, что недосказанности разрушат годы их дружбы и любви. И не разрушили. Приветствие в кафе было холодным, но он не лгал ей: он действительно был все тем же Арно, который делал все ради веселья их общих шалостей и ее прекрасной плутоватой улыбки. Она согласилась обратиться к Братству и, несмотря на гордыню тамплиера, с которой говорила с ним, прямо просила у Совета помощи. Убежище кипело. Шепот братьев вокруг них говорил о враждебности, даже о ненависти. Их острые взгляды из-под капюшонов были полны недоверия, осуждения. Руки неподвижно лежали на эфесах. Они расходились, готовые вступить в бой. Только глядя на это, Арно понял, насколько велик его проступок в глазах Братства. Среди возможных исходов он угадывал два, и оба они сходились в том, что в глазах других он выглядел предателем, глупцом, увившимся за юбкой. К счастью, ему никогда не было дела до мнения братьев. Если бы он беспокоился о собственном достоинстве, то детство в доме мсье де ла Серра оставило бы в нем лишь стыд и послушание. Он видел, что члены Совета не соглашались друг с другом. Поддержка Мирабо внушала надежду. Но потом Беллек вышел вперед, и… Когда Арно осадил его — он никогда, никогда не смел осаждать его, не так, не с таким гневом, — взгляд Беллека, обращенный к нему, внушил ему чувство, близкое к страху. Беллек смотрел на него так, словно увидел незнакомца с лицом и мечом близкого друга. Так, словно только что, одним произнесенным именем, Арно вырвал из него какую-то глубоко укорененную надежду, даже веру. В его глазах было удивление, в приоткрытом рте — прерванные слова о предательстве. Арно не верил, что способен был по-настоящему понимать людей, но в тот момент он знал, глубоко и ощутимо, что совершил предательство. Непреднамеренно, делая то, что считал правильным, он предал Беллека — Беллек считал себя преданным им, — и это осознание поразило его так глубоко, так сильно — оно причинило ему боль. Тысячи совместных минут, часы, дни, месяцы, когда они узнавали друг друга, вкладывались друг в друга, создавали себя друг для друга, особенным образом сошлись и выразились в этом чистейшем моменте их единства тогда, когда они смотрели друг другу в глаза среди зала Совета, и Беллек, желавший предупредить всех об опасности союза с тамплиерами, замер со всеми своими словами во рту, пораженный осознанием предательства. Арно не видел такого искреннего, удивленного, растерянного бессилия на его лице никогда прежде. Но острота сочувствия не погасила гнева. Беллек перевел взгляд на Элизу, словно тоже увидел ее впервые. «Может быть, он понял», — промелькнуло в мыслях Арно, и эта надежда стала первым признаком исчезающего откровения. Это был миг — и он прошел. — Все прошло именно так, как я и ожидала, — с иронией произнесла Элиза, когда они сидели под яблоней среди ослепительно-солнечного Парижа. Арно смотрел на игру переливающегося золота в зеленых листьях и думал: «Это и есть свобода». — Арно? — Там был мой мастер, — сказал он ей. — Если теперь он захочет так себя называть. Похоже, мой выбор разочаровал его. Это было признание, которое он совершил бы, будь им по двенадцать лет, будь они наивно, необременительно близки. Элиза, тем не менее, взглянула на него с мягким и искренним сочувствием. Кроме грусти он почувствовал радость и облегчение оттого, что она снова с ним и что все-таки он поступал правильно. Когда она дотронулась до его щеки под капюшоном, он прильнул к ее нежной ладони, мужчина, всегда ищущий удовольствия и ласки. — Что бы я ни говорила, — сказала она ему, — я не верю, что ассасины глупы. И что бы ни говорили мои люди, я не верю, что союз между нами невозможен. Я не доверяю ассасинам. Но ты заслуживаешь доверия их и моего. Если они этого не видят… мы справимся сами. Ты и я. — Ты и я? — улыбнулся он. — Твой отец всегда называл нас «парой дьяволов». Лучшей команды для такого дела не найти. Ее лицо смягчилось и засияло. — Мы управимся до заката, — решительно сказала она, поднимаясь со скамьи. — Мы управимся быстрее, чем они успеют вынести свой приговор, — вторил Арно.Не дай себя увлечь в ужасное болото, —
ударь, кусай, бросайся псом!
Обрушь на них дворцы, и храмы, и ворота:
за мертвых мсти перед концом!
Шарль Леконт де Лиль. «Освящение Парижа»
Он знал, что проиграет, поэтому истинную силу вкладывал только в слова, а не в удары. Но ни то, ни другое, ему не помогло. Арно умел говорить лучше. И хотя Арно не понимал, он был прав с того места, откуда смотрел на все — с места маленького неопытного мальчика, который не видел ни войны, ни предательства и искренне верил, что все в мире должны — и могут — быть добры друг к другу. Теперь он не будет так наивен. Обломанная роза Сент-Шапель, тусклая, как угасающая от яда жизнь, смотрела на него сверху своим витиеватым глазом, и все скромные недвижные святые, безмолвно возвышающиеся, наблюдали, как при жизни, — не судя, дабы не быть судимыми. Он отвечал им своим заплывшим кровавым взглядом, и в его глазах витражи розовели в свечах и дыму. В это место он пришел когда-то раненым юнцом, достаточно зрелым и злым, чтобы видеть свой путь, сюда же он возвращался разочарованным, воодушевленным, полным решимости. Человек, который стоял над ним и которому не повезло испачкаться его кровью, пришел сюда вдрызг пьяным. Пока медленно, словно холодная река, текли мгновения, в нем текла целая жизнь. Единство воспоминаний легло на его разочарованный, усталый от ненависти ум, и он с небывалой легкостью, даже с иронией, светлой, как день, вспомнил своего мастера в том доме на замерзшем холме. Его мастер сидел в кресле и отказывался бороться. Он стал мебелью в собственном опустевшем доме, когда-то полном жизни. Пьер никогда не хотел становиться таким, как он, — мертвецом на ногах, трупом собственного кредо. Он сделал для Ордена все, что мог, и ни в чем не раскаивался кроме того, что не довел дело до конца. Он поднял блуждающий взгляд на Арно. Да, вот он — Арно Виктор Дориан, сын Шарля Дориана, отца прежде, чем ассасина. Молодой человек с большим будущим. Хорошо, по крайней мере, что он умел поступать так, как считал правильным. Если бы он все же согласился там, на балконе, Пьер был бы рад, но усомнился бы в нем. Он никогда особенно не любил других людей. Но для этого ребенка он хотел счастья. Может быть, по глупости старости, он даже хотел счастья с ним. Он слегка улыбнулся. Даже в молодости он не был столь наивен. — Чему ты улыбаешься? — Арно стоял над ним решительно, но бесполезно, словно чего-то ожидая — вероятно, божественного вмешательства. Идиот. — Ничему, — ответил он. — Ничего смешного здесь нет. Арно крепче сжал эфес меча. — Я сказал тебе, — продолжил Пьер, — убей меня. Или себя. Из нас двоих только один выйдет отсюда. — Я не хочу, — сказал Арно. — Идиот. — К чему это, Беллек? — сдержанно спросил Арно. — К чему все эти смерти, эта борьба? Ты еще не мертв. Просто встань и пойдем со мной. Ты увидишь, что все может быть лучше. — Если я поднимусь, — сказал Пьер хрипло, — я убью тебя, щенок. Но он бы не поднялся. Под его рукой кровь текла обильно, и он ощущал ее струи даже сквозь перчатку. Он чувствовал ее вкус во рту, ее пятна на коже, чувствовал ее даже внутри себя, неестественно, как будто он был наполняющимся болью сосудом. Однажды он был так же ранен в Америке и проснулся на грязной тряпке в полевом госпитале новым человеком. — Я знаю, что предал тебя. — Арно не отрывал от него взгляда. — Ты хочешь так предать меня? — Ты не Братство. Слишком много чести — предавать тебя. — Я верил тебе. — Как и я тебе. — Просто встань. Пьер промолчал. Он скосил глаза на свой пистолет, лежавший у дальней стены. Арно отбросил его мечом после того, как выстрелил ему в руку. Как жаль, что слишком далеко. Лицо Арно было непроницаемо. Такое же бесстрастное, как у Богоматери, с печальными глазами. Он долго молчал, пока не произнес покойно и чувственно: — Ты Париж для меня. Ты моя «Новая жизнь». Эти слова могли бы ввести в краску девицу. Беллек кроваво зарычал: — Подними свой чертов меч, ассасин! Арно сделал шаг назад. — Нет, — сказал он. Затем он отвернулся. — Арно! — крикнул Пьер, испытывая такую дикую, вдохновенную, яростную злобу, в которой все, все было неотличимо от любви. Его голос эхом прокатился по храму, так же, как боль — по телу, и его взгляд потемнел. Когда он открыл глаза, то лежал на красных коврах Сент-Шапель. За оглушительно-громким, слабеющим ритмом сердца слышался дождь. Все витражи были тусклы и безжизненны, и кроме святых — никого рядом. Он уже решил, что не станет своим мастером. Никогда. — Все дозволено, — запекшимися губами произнес он. И поднес скрытый клинок к шее.