Вкус соли. Вкус моря. Вкус него.
27 марта 2025 г., 02:01
Я никогда не вёл дневников. В юности не хотелось, да и не было нужды ввиду отличной памяти, а потом стало небезопасно из-за моего положения в системе, которая 12 лет прочно владела Германией. А в военное время таких вещей лучше не класть даже в свой самый секретный сейф. Даже если в твоих руках – вся разведка Третьего рейха.
Но сегодня меня впервые за долгое время из клиники вывезли к морю, и я вдруг так ясно вспомнил эти вкусы – морского воздуха, соли на губах и сладости того, с кем был на море в предыдущий, далёкий, довоенный раз – что по возвращении непременно должен был что-то об этом написать. Так что ты, фирменный блокнот клиники, в который я записываю многочисленные врачебные предписания, сегодня имеешь честь стать моим первым в жизни дневником. Обещаю, это ненадолго – мне лишь надо хорошенько вспомнить тот вкус.
Не знаю, с чего на меня нашло непреодолимое желание записать именно это воспоминание и именно так, украдкой. Возможно, оттого, что я необычайно для себя расписался, работая над мемуарами, и развил в себе то, на что так любят жаловаться многие плодовитые авторы – писательскую нужду. Но мне кажется всё-таки, что это не то. И это морское воспоминание я не хочу предавать аккуратной кремовой бумаге, которую мне любезно предоставляют для моих мемуаров. Оно ей не подходит, ведь я хочу, чтобы мемуары стали окном в работу разведки Рейха, а не в мои личные переживания. Кесарю – кесарево.
От этой своей болезни я стал невыносимо сентиментален. Или это всё проклятая сегодняшняя вылазка к морю?! Она должна была благотворно повлиять на моё психологическое состояние, а вышло…
…В предыдущий раз я был на берегах Италии ещё до начала войны. Меня отправил Гейдрих туда по рабочим вопросам, которые у меня здесь нет желания описывать – возможно, в мемуарах я всё-таки посвящу этой операции абзац, хотя решительно ничего стоящего с разведческой точки зрения в ту поездку не произошло кроме того, что в моей “Лейке” очень некстати закончилась плёнка и моему спутнику пришлось срочно бежать на другой конец Римини, где был наш отель, чтобы успеть достать запаску, пока объект наблюдения оставался на точке…Во всяком случае, так я думал, что он бежал до отеля, потому что видел по пути к точке работы, что магазин фототехники у вокзала закрыт. Но мой спутник вернулся не через полчаса, как следовало ожидать, а меньше, чем через четверть. Оказалось, что он воспользовался своим обаянием и отменным знанием итальянского, чтобы убедить жену фототехника, поливавшую вокруг лавки бугенвиллеи, открыть кассу и продать ему плёнки.
Если я до того и не был влюблён в Макса Ш., то точно влюбился в тот день. Я ещё не был шефом разведки, он не был моим подчинённым – всё было проще. В некотором смысле. Хотя пришлось применить некоторую прозорливость и хитрость с Гейдрихом, чтобы – нет, не посоветовать ему Ш. в мои помощники – но чтобы Гейдрих сам решил, что в помощники мне нужно дать именно Ш.
Ты, блокнот, не задаёшь вопросов, а здесь было бы логично спросить: почему это у меня во время задания не было запасной плёнки с собой? И как такого недотёпу, забывающего запаски в отелях, вообще могли сделать шефом внешней разведки Германии? Ответ прост: запасная плёнка была у меня в кармане. Но из всех запасок она была единственная с повышенной чувствительностью, и из предыдущего опыта я знал, что снимки на неё получаются нежные и светлые, даже в темноте будто подёрнутые розоватой пленительной дымкой. И я не собирался тратить её драгоценную нежность на сухие фото объектов слежки. В то время я ещё мог позволить себе такое ребячество! Я хотел отснять на неё своего спутника – в улочках старого Римини, под сводами соборов, посреди горячего песка городских пляжей. Может, мечтал я, даже удастся спланировать всё так, чтобы поехать на вечер в соседнюю Чезену и сфотографировать Ш. у стен крепости Малатесты! Мне казалось, что её строгость и неприступность широких башен невероятно подходят Ш., такому же величавому и широкоплечему, хранящему великую тайну с лёгкостью на грани иронии.
В Чезену мы так и не поехали – я всё-таки не решился надолго оставлять рабочие объекты, пока командировка официально продолжалась. Да и вечно исполнительный Ш. меня бы отчитал за такую вольность – тогда иной регламент субординации ещё позволял ему это сделать. Умению отчитывать мягко, но твердо я во многом, кстати, научился именно у него. После 41-го ему не раз приходилось становиться объектом применения мною его же навыков. Хотя по-настоящему злиться на него я никогда не мог.
Не могу знать наверняка, был ли он осведомлён о моем пристрастии к нему. Об этом мы никогда не говорили, даже в последние дни Рейха, когда всё рушилось и многолетние внутренние запреты – тоже. Но, зная его исключительно пронзительный ум и дьявольскую внимательность, не могу себе представить, чтобы он не прочитал мою истину почти сразу. Как минимум когда, после окончания работы на день, я вытащил из “Лейки” отснятый моток и, надёжно упрятав его в секретный карман под рубашкой, вставил ту самую, светоносную запаску. Хотя я фотографировал его гораздо меньше, чем хотел, лишь пару раз найдя предлоги для этого. Он не сопротивлялся, хотя, похоже, и не горел желанием мне позировать, но всё же благодушно потакал моей слабости и вставал то под арку, то рядом с вывеской или маленьким фонтанчиком. После каждого снимка мне хотелось восторгаться его красотой, но я себя сдерживал, пытаясь обратить это всё в товарищеское дурачество двух коллег, расслабляющихся после рабочего дня.
Это был первый и последний раз, что я видел его без галстука и в бежевых брюках. Эта южная лёгкость на удивление шла его нордической холодности – это мог бы быть тот самый баланс гуморов, на который так уповали врачи ушедших эпох.
Полупустую плёнку, на которой снимки старого города изредка перемежались с фотографиями его, я так и не проявил – и даже не довёз до дома. По пути обратно я долго рассматривал её на просвет, впитывая те детали, которые в таком виде можно было узреть, а потом сжёг в тамбуре незадолго до пересечения границы Рейха. Есть вещи, которые можно себе позволять только на блаженном италийском побережье.
Например, смотреть на то, как твой коллега по разведывательной операции раздевается на пляже. Было раннее утро, едва минуло пять, и мы, мужи немецких привычек, казались единственными людьми в городе, кто не спал. Я предложил закалиться в холодном с ночи море, и он согласился с тем скромным и деловитым великодушием, которое сопровождало его всякий раз, когда он соглашался с моими доводами или (уже позже) указаниями.
Пляж был пустынный. “Лейки” я с собой не брал, конечно – но она бы мне и не пригодилась, потому что каждая деталь впивалась мне в память с такой чёткостью, которой невозможно себе представить у фототехники.
Мы постелили на песок два небольших полотенца с вензелями отеля на уголках и разделись догола, чтобы не мочить бельё – купальных вещей для командировки у нас, конечно, не было. Он был прекрасно сложен, не в пример моей странной, мягкой худощавости. Некоторая женственность моего тела меня смущала с юношеских лет, и я не мог обнажиться перед сверстниками с той беззаботностью, с которой это делают иные молодые парни, идущие плавать с друзьями и будто бы и не подозревающие о собственной наготе. А я это яблоко вкусил очень рано. Впрочем, на риминийском пляже я о себе вовсе позабыл, потому что в лучах утреннего солнца моим глазам представилась ожившая античность, руками спартанского героя складывавшая рубашку с брюками в аккуратную стопку. Я давно замечал благородную римскую форму его носа, и это утро показало, что и остальное тело ему несказанно подходит.
Я старался не глазеть. С Ш. это, конечно, сложно вдвойне – его внимательности позавидует самый зоркий ястреб, но и я в шпионских уловках уже тогда был отнюдь не новичок и, думаю, всё-таки смог скрыть овладевшее мной восхищение.
В то мгновение я понял, что совершенно не хочу лезть в воду, а готов всё утро просидеть на жёстком гостиничном полотенце, наблюдая за ним. Но, дабы не показаться трусливым, я всё-таки окунулся в море. Для меня оно оказалось невыносимо холодным – я совсем не терплю холода – и я через пару минут вернулся на сушу, спеша растереть пошедшую мурашками кожу.
Ш., однако, плескался добрую четверть часа, как тюлень ныряя с головой и уходя в долгие заплывы посреди серебрящейся водной ряби. А когда он наконец вышел из воды, его тело на мгновение показалось мне покрытым драгоценными камнями от того, как капли на нём ловили солнечные лучи.
Он растянулся прямо на песке, оставив своему полотенцу роль держателя одежды, и сообщил, что ему необходим 15-минутный сон. Я, конечно же, не возражал. Его умение засыпать по команде и просыпаться без будильника ровно через означенное время было хорошо известно в РСХА, и многие шептались о своём желании научиться такому. С годами я тоже научился до некоторой степени контролировать сон, но не с той поразительной точностью, которая была у Ш.
Когда он закрыл глаза, я наконец позволил своим собственным глазам разгуляться. Молочно-белые плечи переходили в сильные руки, успевшие подзагореть от италийского солнца. Равнина широких и ровных ключиц сменялась на груди растительностью, достойной тосканской Мареммы, и я обнаружил в себе совершенно недостойное желание прильнуть лицом к его груди. Не животе чуть начала обозначаться мягкость, свойственная его возрасту – ему тогда было немногим меньше сорока. И к этой мягкости мне тоже нестерпимо хотелось прильнуть, как и к тому, что было ниже неё [несколько слов яростно перечеркнуты автором] Нет, таких похабностей я даже казённому блокноту не могу поведать. Но и не дорассказать мне не даёт эта проклятая нужда…Спаси меня Господь!
В общем, я упивался его видом и своими мечтаниями о нём в полной беззастенчивости перед небесами. А когда его дыхание приобрело узнаваемую мерность спящего, я сотворил то преклонение и то святотатство, которое последний час блуждало в моих желаниях. Я подался вперёд и невесомо коснулся губами ямочки между шеей и ключицей, где ещё дрожала морская капля.
Ровно через 15 минут он проснулся. Мы отряхнулись от песка, оделись и занялись рабочими вопросами. А я ещё целый день помнил на губах этот вкус – моря, соли и его.
Я написал “целый день”, потому что так мне казалось тогда. Но сегодня понял, что правильнее было написать – всю жизнь.
Твои страницы, блокнот, я, конечно, сожгу – не хватало ещё чтобы издателям моих мемуаров попалось в руки, они ведь непременно сотворят из этого жуткую бульварщину. Но сейчас уже не война, а в Италии нет параграфа 175. Так что немного ты ещё поживёшь, дорогой мой казённый блокнот.