***
28 марта 2025 г., 18:56
Оглядываясь назад, понимаю, что должна была догадаться еще тогда.
В конце концов, подсказок было много. Я просто была глупым ребенком, неспособным понять, что они означали.
— ...и когда ты перестанешь влезать в драки? – ты устало улыбаешься, помню как сейчас. Еще раз проводишь по моей щеке смоченной в антисептике ватой и наклеиваешь пластырь. Не то что бы в этом была острая необходимость, но ты почему-то боялся заражения крови.
— Когда они перестанут тебя задирать, – ворчу я, пытаясь не шипеть и не морщиться, потому что это не «солидно». Я веду себя совершенно по-детски, пытаясь казаться взрослой.
— неужели ты хочешь продолжать это до самого моего выпуска, Ириска? – ты качаешь головой, – плохая идея. кроме того, я в порядке, – пока я отвлеклась, снова суешь мне вату. Как с маленьким ребенком, боящимся уколов, – не нужно меня защищать.
Ты, разумеется, лгал.
Однако ничто в тебе не выдавало этой лжи, во всяком случае, мне хотелось и, наверное, до сих пор хочется в это верить. В конце концов, лучше думать, что я подвела тебя, хотя могла спасти, чем думать, что надежды нет и не было никогда.
Ты, безусловно, был гораздо умнее любого ребенка своего возраста, поэтому никто тебя и не подозревал. Все довольствовались твоим улыбающимся фасадом, не пытаясь заглянуть глубже. Было удобно верить, что ты в порядке, и ничего не менять, потому что улыбающийся ты был... удобным. Ужасно признавать подобное, но, даже если кто-то... взрослые... или я... догадывались, что тебе было плохо, никто не хотел ничего менять. Это было бы слишком... неудобно для нас. Всем казалось, что ради общего блага все может оставаться таким, какое оно есть, даже если было что-то странное, может, даже пугающее... пока это не касалось нас лично, мы этого не замечали.
Ты был хорошим ребенком. Отлично учился, впрочем, не претендуя на что-то серьезное, то есть «закапывал такой потенциал», как всегда говорил твой учитель по физике, помогал отстающим, включая меня, отлично встраивался в школьную пищевую систему, безропотно занимая позицию жертвы и не пытаясь ничего изменить, шутил по мелочи, не устраивая масштабных розыгрышей, и стабильно каждый день забирал своего младшего брата из школы.
С Папирусом у вас была удивительная связь. Обычно братья и сестры цепляются друг к другу, ссорятся и дерутся по пустякам, вы же... действовали, как единый организм, когда оказывались вместе. Разумеется, иногда вы шутливо ссорились по пустякам, но всем было очевидно, что вы просто разыгрываете нелепые сценки. По-настоящему, кажется, вы ни разу не ссорились. Это было почти неестественно.
«Серьезно? Опять эта же идиотская шутка? Прекрати!» – и он легонько пихал тебя локтем.
«но ты ведь улыбаешься» – ты изображал пальцами пистолетики, указывая на действительно расползающуюся по лицу брата широкую улыбку.
«Знаю, и я ненавижу это» – с уморительной поддельной серьезностью отвечал он, скрещивая руки на груди.
Все это было играми. Все это было шуткой.
И я ни разу – правда, ни разу – не видела, чтобы ты участвовал в конфликте. Ты, казалось, совершенно не умел отстаивать себя и вел себя так, будто это и не было тебе нужно. Нужно списать домашку? Ты даже готов помочь ее сделать, хотя всегда и говорил о себе, как о невообразимом лентяе. В голову прилетает баскетбольной мяч? Бывает! ребята, кто потерял? Вся парта исписана оскорблениями и пожеланиями смерти? Эх, придется тащить тряпку и стирать... но ничего страшного. Бритвы и канцелярские кнопки в сменной обуви? Бывает. Выбитый из рук поднос и украденные деньги на обед? Ничего страшного. Кто-то вываливает тебе на голову содержимое мусорного ведра? Забавно. Вслед летят оскорбления, за которые легко можно получить наказание на неделю? Что поделаешь, заслужил, наверное. Поливают водой из шланга с таким напором, что домой ты приходишь в таком виде, будто чуть не утонул? Так это просто шутка. Топят в унитазе? Юмор такой. Выбрасывают рюкзак из окна третьего этажа, предварительно вылив внутрь бутылку кислого молока – кому-то мама велела выбросить? Они просто играют.
Даже когда тебя били, ты легко находил этому оправдания. Порой меня даже удивляла находчивость, с которой ты оправдывал всех, кто причинял тебе боль.
[Действительно, всех, понимаю сейчас. Не только одноклассников]
[Ребенок оправдывает взрослого за то, что он...]
[Отвратительно]
Ты считал себя достойным подобного отношения. Ни единая живая душа не догадалась хотя бы попытаться переубедить тебя. Потому что ты был... удобным. Твоя улыбчивая покорность была удобной.
Ты был тем ребенком, на которого матери указывали детям: «Я же говорю тебе, просто игнорируй, когда тебя задирают!»
Самая идиотская идея борьбы с травлей из всех, что я видела. Ты никогда не жаловался взрослым – все и так прекрасно все понимали – и никто не пришел на помощь. Никто из учителей, называвших тебя одаренным ребенком и чуть ли не равным, не предположил, что на дополнительные занятия ты приходишь в таком виде не по своей инициативе. Никто не обратил внимания.
Когда папа – директор нашей школы – вручал тебе какую-то очередную грамоту за очередной математический конкурс, ты буквально шатался. Ты не мог ровно стоять на месте из-за слабости. Ты выглядел так, будто вылез из помойки. Ты выглядел так, будто тебя только что избили – потому что это было правдой.
Я это видела.
Все это видели.
И никто – никто – никто! – ни один человек ничего не сказал и не сделал.
[Ужасная трагедия, которую так легко можно было предотвратить...]
[Говорил отец на том же самом помосте всего спустя несколько месяцев]
[Так предотвратили бы!
Взрослые!
Могущественные, сильные, ответственные за детей взрослые!
Безразличные, равнодушные, халатные взрослые!
Взрослые...]
Я злюсь. Я зла, я бесконечно зла, все время зла, я не могу, не собираюсь прощать того, кто...
Твоего отца я видела очень редко. Хотя казалось бы – педиатр в небольшом городке, любой ребенок рано или поздно с ним бы встретился. Помнила я его отрывками, видела редко – и только один раз он был у нас дома. Родители знали, что я дружу с тобой и Папирусом, поэтому как-то раз решили пригласить всю вашу семью в гости.
Доктор вел себя... странно. Он был замкнутым, закрытым, и, словно запуганный ребенок, говорил, только когда его спрашивали. Ему было некомфортно находиться в одном помещении со взрослыми, которые могли защитить тебя. Одно твое слово – и его власть над вашим маленьким мирком просто рухнула бы, как карточный домик. В тот момент решалась его судьба.
Но ты ничего не сказал.
Ты боялся за него больше, чем за себя.
Ты сочувствовал ему больше, чем себе.
И он... понял, что ты не будешь сопротивляться, даже если у тебя появится возможность. Твоя покорность за обеденным столом, когда твое спасение и его погибель были так близки, решила все.
Ты выбрал спасти его. Ты сознательно выбрал собственное медленное унизительное уничтожение.
Помню суд. Само пребывание в этом месте, отец со сжатыми кулаками, его стальной, уверенный голос, мама прижимает меня к себе, иногда гладит по плечу – не помню ее лица, но помню, глаза были красными – я сама в черном официальном платье чувствую себя лишней.
Наверное, как и Папирус.
Мы – дети, нам здесь не место, отпустите нас играть на улице, мы хотим в парк, хотим снова играть втроем, хотим к речке, хотим мамино печенье, хотим залезть на дерево и стать выше, выше, сильнее, свободными от этого черного платья и черного костюма, свободными от тесной коробки зала суда, свободными от сидящего в клетке подсудимого – он улыбается, он знает, что проиграл, он говорит про тебя самые страшные вещи.
Он н а с м е х а е т с я.
Все в этом зале прекрасно понимали – как и тогда, на помосте – все прекрасно все понимали, но никто не заткнул его грязную пасть, когда он безразлично тарабанил заученные, написанные адвокатом слова. Что-то про сожаление, что-то про хорошее отношение к Папирусу, что-то про его неподтвержденные психологические заболевания, что-то про... то, что ты провоцировал. Про то, что тебе это «нравилось». Про то, что ты был сам во всем виноват.
Папирус смотрел на него с ужасом. Ни один ребенок не должен быть настолько испуган, не должен так бояться собственного отца, отгороженного от него прутьями клетки для подсудимых, ни один ребенок на земле не должен слышать отвратительные вещи в адрес единственного человека, который действительно о нем заботился.
А он смотрел в глаза Папирусу и улыбался. Он издевался. Ему было смешно. Ему нравилось видеть этот страх, этот священный ужас на лице маленького мальчика, который любил... который восхищался им.
Садист – очень страшное слово, на самом деле.
Твой отец, прости уж, был живым воплощением этого слова.
Простишь? Его ведь прощал раз за разом.
Прости меня, пожалуйста, я злая.
Я тоже видела многое, на самом деле. Больше, чем ничего, во всяком случае – и это должно, должно было заставить меня завалить тебя вопросами, сказать родителям, заставить других обратить внимание...
[...]
— ...кроме того, я в порядке. не нужно меня защищать, – ты улыбаешься, как и всегда, и аккуратно прикасаешься ваткой, пропитанной антисептиком, к ссадине на моей левой щеке. В процессе, естественно, поднимаешь руки – и чремерзно длинный рукав твоей вечной толстовки слегка сползает, открывая запястье.
[Ты всегда носил закрытую плотную одежду]
[Теперь понимаю, почему]
Твое запястье выглядело... я до сих пор не могу забыть, хотя казалось бы, такая мелочь. Оно было фиолетовым от синяков. Ты ведь был очень бледным – болезненно бледным, на самом деле – поэтому так странно смотрелось это покрытое сине-фиолетовыми пятнами запястье, странно, неестественно, жутко...
— Кто это сделал?! – резко, слишком резко, хватаю тебя за руку, и ты коротко вскрикиваешь.
Дело не только в том, что я была сильным ребенком с крепкой хваткой.
Я только сейчас начинаю догадываться, что ты прятал под этими бесконечными мягкими слоями одежды.
— да никто, никто! – пытаешься разжать мои пальцы, и я ослабляю хватку, видя, что тебе больно. Ты сразу натягиваешь рукав по самые пальцы и прижимаешь руку к груди, будто прячешь. Тебе больно. Я вижу, что тебе больно. Но ты свистяще выдыхаешь и поднимаешь на меня глаза с привычной ничего не значащей мягкой улыбкой. Мне страшно. В этот момент ты действительно напугал меня.
Я остаюсь в том же положении, с нелепо поднятой вверх рукой – будто до сих пор протягиваю ее тебе. Я до сих пор в этой нелепой позе, как будто в следующий момент ты позволишь мне взять тебя за руку, представляешь? Меня парализовало в этом положении и я не могу двигаться дальше.
— правда, Ириска. это ничего, – пожимаешь плечами, видя мое беспокойство.
— Одноклассники? – сразу предполагаю я. Ты не отвечаешь, и это для меня становится знаком, – Я им...
— не надо, - кладешь руку мне на плечо, успокаивая. Улыбаешься, – Ириска, серьезно. не нужно.
Ты невообразимо спокоен и остаешься таковым. Ты вечность будешь спокоен.
[Надеюсь, сейчас ты улыбаешься искренне]
— это ничего не решит, – девиз твоей обреченности. Что бы ты ни делал, ничего не изменится. Ты слишком долго верил в людей объяснимых, логичных, подчиняющихся законам – ты слишком долго верил, что можешь что-то изменить, если будешь вести себя послушнее, если будешь учиться лучше, если будешь покорнее, тише, улыбчивей – ты слишком долго верил, что причиной любого насилия является чье-то несчастье, что твой отец изменится, если ты наконец-то его осчастливишь.
И ты делал все, чтобы стать для него идеальной игрушкой, чтобы ему наконец стало... весело, чтобы он наигрался и бросил тебя в ящик с игрушками.
Ты слишком хорошо о нем думал.
Такие, как он, делают то, что делают, без причины и без цели.
«только потому, что можешь, считаешь, что должен» – ты всегда это осуждал.
[свои заметки ты отдал Папирусу, а он показал мне]
[ты был странным, взрослым ребенком]
[слишком умным, чтобы быть счастливым]
[слишком милосердным, чтобы спасти себя]
И, наверное, когда ты осознал, что твой отец должен именно потому, что может, когда ты осознал, что ничего не сможешь изменить, что не сможешь повлиять на него...
...наверное, это откровение тебя сломало.
Я не хочу даже представлять, что ты тогда чувствовал. Всего лишь искалеченный подросток, запертый в клетке без выхода, не имеющий возможности спастись и осознающий это, неспособный сражаться и не желающий причинить боль даже в рамках самообороны... ты не имел возможности спастись.
— это ничего не решит, правда, – убеждаешь, а у меня в голове не укладывается: как это я не могу решить? как это я не могу изменить? Я считала себя всесильной.
Глупый самоуверенный ребенок.
Слишком наивный упрямый ребенок.
Но это искалеченное, покрытое синяками запястье стало первым знаком моего бессилия. Если я не могла это предотвратить – была ли я так могущественна, как думала? Хуже того - если я это допустила...
...мое детское сознание просто не вмещало некоторые вещи.
[...]
Мои родители тоже то ли не замечали, то ли игнорировали подозрительные вещи. В то теплое весеннее воскресенье, когда вы должны были всей семьей зайти к нам в гости на ужин, решилось что-то очень важное, и никто из нас не заметил.
Твой отец казался чужим, чуждым взрослым человеком рядом с тобой и Папирусом. Вы и вели себя, и выглядели иначе, совсем непохоже на него. Ты был мягкий, тихий, улыбающийся, первым делом отпустил какую-то невинную шутку про погоду – делал все, чтобы другим было весело. Комфортно. Папирус, как всегда, фонтанировал энергией – абсолютно нормальный, подвижный, активный ребенок.
[«Славные мальчики» – всегда говорила о вас мама]
А ваш отец стоял прямой, как штык, напряженный и хмурый. Казалось, он пришел не в гости к соседям по улице, а как минимум на собственную казнь.
[Ха-ха]
[Хотела бы я...]
[это ничего не решит, возражает моя рассудительность твоим голосом]
Это ничего не решит.
Ничего нельзя сделать.
Ничего нельзя изменить.
Ну вот, я начала говорить совсем как ты.
Ваш отец даже внешне был ни капли не похож на вас. Ты всегда одевался одинаково – та же мягкая синяя толстовка, одежда закрытая, теплая, больше на несколько размеров, чем нужно. Папирус в честь «светского визита», как он называл поход в гости, решил принарядиться и в результате пришел в летних футболке и шортах и ярко-красных резиновых сапогах («Чтобы как Кот-в-сапогах!», объяснял он позже), обмотавшись своим любимым красным вязаным шарфом (это должен был быть геройский плащ).
А доктор... он выглядел настолько строго, настолько официально, словно пришел не в гости к соседям, а...
...я, кажется, повторяюсь.
Он был чужим-чужим-чужим, он был враждебным, ему нельзя было доверять, все в нем кричало о подозрительности – но мы так любим верить в лучшее в людях, не правда ли? И родители просто окрестили его «чудаком», сочли, что так и должно быть, что его странность равна или подобна твоей.
«Вся семья слегка с чудинкой», часто говорили о вас.
Сейчас вспоминаю – выглядело ужасно – ему не было дела до Папируса. Младший ребенок будто не существовал. Доктор просто его игнорировал.
И Папирус никогда не хотел его любви или внимания – ты сделал все, чтобы он никогда не нуждался в них, чтобы он никогда не чувствовал себя нелюбимым ребенком – он никогда не получал их, поэтому и в гостях внимание доктора было ему совершенно не нужно, он его не просил и не требовал. Ему было нужно разве что твое внимание – но в тот день ему было весело уже только из-за плаща за спиной и самого факта нахождения в гостях.
А доктор ходил за тобой, нависал над тобой мрачной тенью. Не позволял тебе остаться с взрослыми наедине. Боялся, что ты позовешь на помощь. Он боялся тебя, представляешь? Может быть, даже больше, чем ты боялся его.
И – вспоминаю – почти все время он держал тебя поближе. Буквально. Физически. Постоянно обнимал тебя за плечи, водил за руку, как маленького ребенка, не отпускал от себя ни на шаг.
Удивительный человек!
Каждый день, с учетом дополнительных занятий по профильной математике, олимпиадной физике и игре на тромбоне, ты проводил в школе до десяти часов. И ни разу – ни разу! – он не подумал, что ты можешь попросить помощи у учителей. Что ты раз в жизни обратишься за помощью.
[Порой думаю: быть может, ты просто боялся и этих взрослых людей тоже?]
[Ты не мог им доверять]
[В каждом из них ты видел союзника твоего отца, а не тебя]
[Весь мир был враждебен и тебе некого было звать на помощь – ты знал, что никто не придет]
Но моих родителей твой отец боялся. Он знал, что они были хорошими людьми, знал, что они любили – и любят – детей. Знал, что они поверят, если ты заговоришь. Знал, знал, знал – и потому боялся.
Сейчас думаю: заговори ты тогда, попытайся ты вырваться из его схватки – что бы он сделал? что бы сделали мама и папа?
Интересно, если бы ты начал говорить, заткнул бы он тебе рот?
И я понимаю, что люблю воображать, что бы произошло, если бы ты заговорил. Я хочу, чтобы на его вечно недовольном лице отразился ужас. Я хочу, чтобы мой отец оттащил его от тебя и выволок из комнаты, чтобы поговорить по-взрослому. Я хочу, чтобы мама вызвала полицию. Я хочу услышать сирены. Я хочу, чтобы тебе и Папирусу было больше нечего бояться.
Надеялся ли ты на это? Хотя бы на секунду ты задумался о том, чтобы закричать?
[...]
После того дня доктор понял, что ты не будешь сопротивляться. Ничего удивительного, что половину следующей недели ты провел дома, на больничном.
Все, естественно, поняли это иначе – в конце концов, у тебя было слабое здоровье. Мама сразу решила, что ты простыл, потому что домой вы возвращались поздно и уже похолодало – и через меня и, следовательно, Папируса передала вам домой банку с домашним джемом. Твой отец крайне неловко поблагодарил ее через СМС.
[Очень удобно, когда вы – единственный педиатр в городе, единственный, кто раз за разом осматривал своего сына и раз за разом приходил к выводу, что он «в порядке», не правда ли, доктор Гастер?]
[Очень удобно, когда можно в любой момент запереть его дома, с собой наедине, под предлогом простуды на любое удобное вам время, не правда ли, доктор?]
После этого доктор, кажется, окончательно поверил в собственную безнаказанность. Он наконец осознал, насколько полной властью над тобой он обладал все это время.
а ты? ты поверил, что наконец-то сделал его счастливым.
Но оказалось – наоборот, чем больше он получал от тебя, тем больше хотел, и всегда считал тебя обязанным...
...ваш дом медленно, но верно сходил с ума.
[...]
[Не хочу об этом думать, не хочу об этом думать, не хочу!]
Всего через две недели я получила от тебя последнее СМС. Ты прислал мне сборник анекдотов и попросил не скучать. Папирусу отправил на первый взгляд такое же – правда, анекдоты были другие. Назвал его «величайшим» и попросил прощения.
Прощения – за что? За то, что тебе было больно? За то, что тебя сломали?
И почему-то четче всего из того дня мне запомнилась толпа галдящих школьников, собравшихся вокруг тебя, чтобы посмотреть. Им было невероятно интересно узнать, во что ты превратился. Какая-то девочка упала в обморок – и это отчего-то стало сенсацией, всем было нужно срочно подобраться как можно ближе, увидеть как можно четче...
[После этого дня, кстати, выход на крышу перекрыли]
[А помнишь, нам ведь было весело сидеть там втроем во время обеденного перерыва?]
[Наверное, и хорошо]
[Не представляю, каково мне было бы сидеть там без тебя]
[А Папирусу..?]
Помню, толпу пытались разогнать учителя – «Уходите! Возвращайтесь в классы! Здесь не на что смотреть! Здесь нет ничего интересного!»
Ничего... интересного, да?
Ко мне отнеслись с пониманием – все-таки лучшая подруга, хотя и не зарегистрированный родственник. Могли бы и прогнать. Какая-то нервная учительница, глотая окончания слов, вызывала то ли скорую, то ли полицию. Обсуждали, стоит ли срывать из младшего корпуса с уроков Папируса – завуч, полный лысеющий человек, постоянно протирающий голову платком, словно заведенный повторял «Ему этого лучше не видеть, ему этого лучше не видеть»
И – еще одна истина, ввинтившаяся мне в сознание – смерть не наступила мгновенно, но скорая... не успела. Может, порой приходит мне в голову, если бы ее вызвали сразу, может, был бы шанс? Если бы учителям не пришлось пробираться через толпу лезущих друг другу на головы школьников, только бы увидеть «интересное», если бы та женщина говорила внятно и четко, если бы, если бы, если бы...
Учителя даже не считали, что ты выжил. Никто просто не удосужился проверить пульс – может, им было страшно?
[Может, они не хотели испачкаться – им ведь еще возвращаться в класс и продолжать уроки?]
Ты и не выглядел живым, говоря откровенно. Никогда не выглядел, извини уж за честность.
Но когда они заговорили о том, чтобы позвонить твоему отцу, что он наверняка должен будет забрать Папируса, что этого «несчастного человека» должны были оповестить – ты, не открывая глаз, очень четко и удивительно громко (по своим-то меркам), задыхаясь, но не сбиваясь, произнес
«не отдавайте ему Папируса»
И появилась нелепая надежда, и взрослые сразу оттащили меня дальше, на крыльцо школы, сомкнувшись вокруг тебя плотным кругом, и – ни за что не забуду – завуч, комкая в руках свой платочек, с надеждой повторял «Ты ведь упал случайно, да? Ты ведь упал случайно?»
Но больше ты ничего не сказал. Я наконец вырвалась из рук державшей меня подальше классной руководительницы и все-таки смогла добраться до тебя.
[Я была единственной, кто не испугался, не побрезговал и вошел в окружавшую тебя лужу темно-красной липкой жидкости – я, маленькая и глупая, и не думала, что в людях ее бывает столько! – единственной, кто среди всех этих взрослых опустился на колени рядом с тобой, безнадежно испачкав юбку, и взял тебя за руку]
[Умирать ведь страшно, очень страшно]
[Людей нужно успокаивать перед смертью, как детей перед походом к стоматологу]
[На самом деле, утешение в тот момент было нужно мне самой – но я решила хотя бы попрощаться, я решила быть сильной ради тебя в те замершие страшные минуты, когда каждое мгновение ожидаешь услышать спасительные сирены, я решила показать тебе, что бояться не нужно, что все будет хорошо, что я буду с тобой]
[Понимал ли ты это? Находился ли ты вообще в сознании? Знал ли ты, что умер не в одиночестве?]
И – вот о чем думаю, хотя и глупо – в тот момент ты не отнял свою переломанную-перекалеченную руку. Понимаю, что и не мог, но...
...для меня это манифест бессилия и силы. Для меня это апогей «ничего не решит». Для меня это – первый раз, когда я смогла хоть чем-то помочь тебе, но это все равно ни на что не повлияло.
И – вот ирония – не тебе, но все-таки я помогла. В ледяных, стремительно цепенеющих пальцах ты сжимал клочок бумаги – записку. Не особо осознавая, зачем, я развернула ее – всего пара фраз, выведенных дрожащим округлым почерком:
«я надоел
он сказал ему нужен Папирус
не допустите
блокнот на крыше»
Почти сразу взрослые вырвали у меня из рук этот последний клочок тебя, кусок тебя – даже, мне показалось, до сих пор теплый, хотя руки у тебя всегда были холодными. Кого-то из учителей отправили на крышу, где остался твой рюкзак и отдельно – блокнот, где ты все подробно объяснил. Ты готовился будто заранее, ты написал целое сочинение, ты зашифровал от отца целую поэму – целую... инструкцию.
Подробный отчет.
Подробный план действий.
Сложная система шифровки, чтобы отец не мог прочитать.
Вероятно, ты сошел с ума.
И – оказывается – в тот же день во время перемены ты позвонил в полицию с таксофона, побоявшись использовать свой телефон.
[У тебя были подозрения, что отец прослушивает твои звонки и имеет доступ к перепискам]
[Ты подробно расписал свои предположения в блокноте]
[Они оказались верными]
Ты заявил о жестоком обращении с ребенком.
Ты сказал, что пренебрежению со стороны законного опекуна подвергается Папирус Гастер.