I.
29 марта 2025 г., 18:38
Один резкий поворот сменяется другим, причем так же стремительно, как и ступает в звенящей полутьме коридоров высокая фигура Бенкендорфа, облаченная в темные по цвету одеяния. Высокий каблук его туфель звонко цокает по мраморным полам дворца, разрушая тем самым ночное спокойствие.
Дрожащие огоньки в подсвечниках дерганно полыхают от резких его шагов, а золотые канделябры весело переливаются, отражая огненный свет; скрипят под потолком хрустальные люстры.
Руки, облаченные в перчатки из толстой кожи, прижимают засаленный донельзя конверт. В конверте том, черт бы его побрал, сам Пушкин! Если быть точнее, то не сам он, конечно, а всего лишь его новые писания, что должны были пройти когда-то цензуру Александра Христофоровича, но несутся им же самим теперь далеко не в печатный дом, нет-нет, а к самому царю-батюшке.
Поэтому его статная фигура минует вот уже пятый по счету лестничный пролет, двигаясь прямиком к царским покоям.
За стеклянными окнами Александровского дворца студёный воздух зимнего Санкт-Петербурга морозит неспящих придворных жуткой для января метелью; с темного плаща государева советника на персидские ковры, коими покрыт каждый дюйм здешних мраморных полов, капает растаявший снег.
Бенкендорф снимает с себя длинный и мокрый плащ, скидывая тот на руки так кстати подвернувшегося лакея; приглаживает влажные волосы в попытке выглядеть опрятнее да проходит в глубь императорского ложе.
– Николай Павлович у себя? – спрашивает он негромко у прислуги, стоящей рядом с огромными дверьми.
– Да, Александр Христофорович, – молодая фрейлина изъясняется с ним на чистом французском, опустив взгляд в пол, отчего ее смешной чепчик накреняется на бок, – Николаю Павловичу нездоровится, сразу после ужину он отошёл ко сну.
Однако, несмотря на это, мужчина все же стучит в двери, а через пару секунд, не дождавшись ответа, тихо отворяет их.
В нос врезается запах дорогого табака и пряных благовоний. В покоях свет интимно приглушен: где-то в глубине, среди дорогих комодов и картин, клеток с заморскими птичками-канарейками, разбросанных камзолов и прочей мебели едва тлеют оранжевым огнем скудные лампадки.
На огромной кровати, почти полностью сокрытой от глаз дорогим балдахином, восседает, едва сгорбившись в какой-то зримой печали, мужская фигура.
– Оставьте нас с Николаем Павловичем наедине, – полушепотом обращается Бенкендорф к слугам и те спешно удаляются, никак не смея перечить.
Между тем мужчина расстёгивает свой камзол со множеством наград и отличительных знаков, и те лязгают, звонко бренча. Он остаётся в одном лишь исподнем: молочного цвета рубахе и плотных полотняных штанах; да отодвигает лёгкий тюль балдахина, также полушепотом приветствуя:
– Николай Палыч...
Названный неспешно поворачивает голову, совсем бесчувственно глядя куда-то вдаль. Выглядит он, мягко говоря, плохо: кудрявые рыжие волосы взъерошены, ночной колпак сполз набекрень; на бледной коже лица просвечивают синяки. Бывшее здоровым и подтянутым от извечных военных сборов его тело заметно исхудало, спрятанное за вычурной ночнушкой и пышными кружевами.
– Ни к чему эта фамильярность, Александр Христофорович. Что стряслось? – подтрунивает его, грустно улыбаясь клыками, император; позже тянется за своим персидским халатом, что лежит на краю кровати. Также лениво и грациозно подпоясывается, однако в то же время и стыдливо, будто прикрывая свою царскую, но что уж скрывать, изящную наготу.
– Вновь Пушкин, – отвечает Бенкендорф, глазами провожая все движения государя и в подтверждении своих слов поднимает на уровень императорских глаз неказистые рукописи.
Тот откидывается на огромные расшитые подушки, закрывая глаза руками; надолго между ними повисает молчание. В окно врезается надоедливая метель мелкими снежинками, еле уловимо плавится воск свечей, стекая причудливыми каплями на серебряные подсвечники, богато и обильно украшенными драгоценными камнями.
– Не здоровится-с? – учтиво интересуется Александр Христофорович, когда, наклонясь над Николаем Павловичем, чувствует жар, исходящий от его тела.
– Право, весь день.
Николай Павлович постукивает рукой около себя, приглашая верного слугу сесть рядом.
– Ну что там Пушкин, не томите? Вновь пишет про восстанья, Емельяна Пугачева, например? Дебошир окаянный, можно ли!
Молча Бенкендорф достает конверт с записями писателя, извлекает пару-тройку отмокших листов под вполне небеспочвенные причитания императора.
Пушкин, что парадоксально, и враг, и спаситель русского народа! Но в первую очередь – опасность для российской монархии.
– Извольте-с, – также тихо произносит Бенкендорф, – стихи! Все так и стихи пишет наш Пушкин.
– Прочтите, – еле слышно себе под нос шепчет Николай, кутаясь в пуховое одеяло, – болезнь окаянная, закрыты ли все окна? – вновь недовольно, уже на французском, изредка поглядывая на шторы, звучит из-под покрывал.
Бенкендорф уголком губ улыбается на это: Николаю ужасно идёт французский язык, вмиг он делает его ещё изящнее и вычурнее, хотя, казалось, бы куда ещё; и вся эта напускная рассерженность, со сведенными к переносице бровями и пухлыми губами ни сколь не портит его благородную красоту, наоборот, в молодом и статном мужчине вдруг проглядывается детская наивность, когда из-под одеяла торчит лишь нос и рыжие кудри.
Мысленно Бенкендорф сравнивает императора с большим рыжим котом. Котом... Котёнком!
– Лампадка! – плавно тот вдруг привстает в попытках дотянутся до единственного источника света. Его тут же останавливает Бенкендорф, мягко накрыв ладонь своею.
– Позвольте мне, Ваша светлость, – улыбается в свое оправдание Александр Христофорович, ставит лампадку на прикроватную тумбу из красного дуба; потом шарит по карманам в поисках очков, а найдя, важно вскидывает голову, уже держа наготове пушкинские бумажонки:
– Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем...
Николай Павлович между тем привстает, заинтересованно даже, будто прислушиваясь к этим писаниям; но отнюдь все же больше отчего-то заворожен он не ими, а мерным и спокойным голосом друга. Быть может даже и не голосом вовсе, а лицом: император долго рассматривает его тонкие губы, что растягиваются или сжимаются, шевелясь; выразительные глаза, бегающие по предложениям на листе, сокрытые за блестящими линзами округлых очков. Бледное и отнюдь не юное лицо, на которое падает мягкий свет лампадки, отблескивающие серебром некоторые пряди волос, мелкие морщинки вокруг глаз – все это делает мужчину перед ним статным и в какой-то степени мудрым.
Меж тем из этих, как подметил Николай Павлович, изящных губ, изложение Пушкина течет и далее:
– Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем...
Николай кашляет, хлипкий балдахин трясется в такт; в этих судорогах он совершенно неосознанно хватает теплую руку Бенкендорфа своей, мягко сжимая его мозолистые пальцы.
Из-под отблескивающих очков на него смотрят ни капли не осуждающе, нет-нет, напротив с какой-то нежностью и жалостью, однако то совсем не оскорбляет его императорскую честь. Большим пальцем руку поглаживают во мнимой поддержке. Николай Павлович замирает, а Бенкендорф, не сводя крайне проникновенного взгляда с его лица, продолжает:
– Я вас любил безмолвно, безнадежно, – слишком тихо, на грани слышимости; свеча, наверное, горит и то громче.
Николаю вмиг кажется, что стихи читаются не ему, а для него; в груди екает и он отводит взгляд, но пальцы Александра, что покоились ранее на его ладони, медленно поднимаются выше, на плечо, после – невесомо оглаживают шею самыми кончиками.
Николай придвигается к мужчине вплотную, снимая смешные очки с его носа и сложив те, кладет на тумбу. Они равняются взглядами, однако сила и преимущество, в буквальном смысле этого слова, остаётся все же в руках Бенкендорфа, потому он робко уже ими двумя, отложив рукописи, касается веснушчатой шеи императора, красных от жара щек и спадающих на лоб завитков волос – те забавны донельзя.
Поэтому и тянется он губами к этим прядям, словно к жидкому золоту; задевает их, закрыв глаза, вдыхает этот желанный, так давно желанный запах. Венецианского парфюма, накрахмаленных подушек и пота.
– Разве можно нам, мужчинам? – отстраняет его Николай, с силой упёршись во вздымающуюся взад-вперед грудь Александра; их взгляды пересекаются, император чувствует дыхание, горячее, спертое, своего слуги. Но помимо дыхания чувствует и нечто иное. Название его – желание. Неприкрытое, витающее в покоях тяжёлым, мускусным запахом, стекающее каплей пота по виску, в приоткрытых влажных губах и настойчиво толкающимся нечто в колено Николая.
Александр краснеет, теряется.
– Почему же нет? Что мешает нам...
Императорская хватка слабеет под напором мужчины; Александр нависает над ним всем телом, опрокидывая на подушки и тут же медленно касаясь, растягивая удовольствие, смакуя губами нежною кожу шеи.
Одинокая свеча тушится от резкого движения и комнату застилает мрак.
– Александр Христофорович, – Николай закрывает в наслаждении глаза, но веки и светлые ресницы все равно вздрагивают; он закусывает губу, потому как вести себя совершенно не знает, а ведь и оттолкнуть так давно желаемого уже не в силах.
Доселе никто не ласкал его молодое тело так: так жарко и в то же время чутко, не говоря уже о жене его Александре Федоровне – с ней он сам не церемонился и сразу переходил к положенному по супружескому уставу делу, зачиная наследников.
Николай обвивает шею мужчины руками, распахивая завязки на ночнушке; жмется голой грудью к его горячему телу, трётся возбуждёнными, вспухшими сосками о грубую ткань и выгибается под лёгкими поцелуями тонких, но каких горячих губ.
– Александр...
С придыханием, с неугомонной страстью, которой совсем не ожидает от себя, стонет Николай.
– То робостью, то ревностью томим...
Продолжает наизусть Бенкендорф, острым носом утыкаясь в ложбинку между ключицами, мокрым языком вылизывая ту; или же поддевая кадык, конечно же, совсем легонько прикусывая тот. Кожа молодого императора на вкус солона и сладка одновременно, ведь извечно натерта цветочными маслами, нежна и аристократически светла, а на груди созвездиями то там, то тут, среди тонких редких волосков, рассыпаны веснушки и родинки.
Конечно, россыпь та не остаётся без внимания, и потому родинки стают каждая выцелованной не по разу.
– Саша... Саше-енька...
Николай на грани истерики вперемешку с наслаждением, которые он, к счастью или к сожалению, обуздать совершенно не может, обвивает тело над собой ногами, откидывая голову назад. Он утробно мычит, покачиваясь в сильных руках мужчины, а значит и отдаваясь полностью и целиком. Спустя пару жарких таких мгновений вдруг чувствует как режет низ тела, как же хочется прикоснутся там, где натягивается ткань кальсон и пульсирует плоть.
– Я вас любил так искренно, так нежно...
Бенкендорф кончиками пальцев проводит по открывшимся его взору соскам, нежным и розовым, светлым-светлым, да не может не подуть на них, а после вообще вобрать в рот поочередно – Николай от неожиданности дёргается и стонет. И вдруг, припоминает отчего-то все долгие, протяжные взгляды Александра Христофоровича на него самого, пожалуй, зачастую обращённые с неприкрытой ревностью, когда он танцевал с женой своей или другими дамами; будто случайные касания и долгие объятия; горячие дружеские поцелуи в щеки после долгих разлук.
И как же они любили друг друга! Любили на шумных балах или государственных приемах, ища друг друга глазами; в долгих разлуках обмениваясь письмами со всеми подробностями, надобными или ненадобными вовсе. И даже в шуму приезжих оркестров, маскарадных балах или же попросту светских прогулок всегда обращались взглядами друг к другу. А что было на выездной охоте на кабанов или косуль! Подолгу они могли исчезать в Карелии в императорском имении, разъезжая на жеребцах или вместе жаря мясо, потягивая молодое вино, бывало куря из одной трубки.
– Как дай вам Бог любимой быть другим...
Заканчивает Бенкендорф, в заключении целуя пупок и утыкаясь лицом в горячий содрогающийся живот его, но не насытившись вдоволь, не опробовав до конца так издавна желанное, проводит языком по кудрявой дорожке паховых волос: долго, нежно, а после подняв взгляд на обезумевшего по виду императора, разметавшегося по подушкам в неге удовольствия.
– Поцелуйте меня, – лишь только и может промычать он, пригладив несобранные седые волосы теперешнего любовника.
Бенкендорф – царский слуга, а теперь, пожалуй, и любовник, может даже и фаворит, как у Великой Екатерины Алексеевны, так что приказа ослушаться никак не может, поэтому в следующий миг упирается носом в его щеку, охватывая молодое лицо ладонями. Щетина колит и натирает, отчего запыхавшийся император смеётся и наконец прижимается своими губами к его.
Жарко и влажно. Одним словом – невыносимо. Но как же сладостно, сродни с сахаром или медовым сиропом! По телу оттого растекается нега, а голову сносит в истоме. Странно. Однако настолько, что сводит живот и... То, что находится ниже.
Каков же на вкус императорский поцелуй? Бенкендорф не скажет никогда, но знает одно – самый желанный. Пряней всякого вина и слаще меда всех цветов.
На утро он запахивает вначале свой сюртук, после манжеты – солнце уже стоит в самом зените. За стенами императорских покоев его ждёт, точно верная жена дома, государственная, будь она неладна, служба.
Лучи солнца, падающие через огромное окно, гладят рыжие кудри молодого правителя; от этих назойливых ручек светила он и просыпается.
Император оглядывается, потягивается как истинный повелитель: чинно и вальяжно. Но увидев мужчину, стоящего рядом, сразу меняется: спешно запахивает халат, параллельно пытаясь спуститься с высокой постели.
– Выслушайте меня, – Николай запутывается в полах своего длинного одеяния, следуя к Банкендорфу, босой, по холодному полу опочивальни, шлепая голыми пятками, и с краснющимии засосами по всей изящной шее, – с этого дня, гм... Отныне читать Великого, по праву, поэта, Пушкина то есть, вы мне будете лично! Каждое стихотворение, поэму его, окаянного. Считайте, мой личный императорский приказ.
– Неужто так понравились оные вам, – весело щурится Александр, запахивая на ходу черный плащ и уж готовясь выйти, – Николенька...
Он обнимает Николеньку за тонкую талию, руками сжимает дрянной персидский халат на пояснице, – мысль содрать тот и ночнушку впридаток останавливает собственная совесть – прижимает к себе, отчего как заведенные начинают биться у них сердца. Бенкендорф чмокает императора в щеку, прямо во вьющиеся золотые бакенбарды, вдыхая чистый, благовейный запах тех. Свой запах. Свечей, сырости, жгучих благовоний и старинных одежд.
– Саша, – император кладет руки ему на плечи и нежно, боязливо касается его губ своими; щетина колется, он осторожно прикусывает чужую губу, горячо выдыхая: – я вас любил безмолвно, безнадежно, то робостью, то нежностью томим...
Петербургская вьюга наконец кончается; сегодняшним утром зимнее солнце весело греет северную столицу.
Мороз и солнце, день чудесный!
Само собой разумеется, что Великий Пушкин печатается и продается вновь – цензура успешно пройдена, а произведения одобрены и испытаны на себе самим государем, а уж как – дело иное.
Ай, да, Пушкин! Ай, да, Алексан Сергеевич!
Примечания:
Ссылка на сборник по Пророку, куда буду добавлять свои работы по пейрингам, вот числе и романдрофам: https://ficbook.net/collections/0195ebcc-435a-7161-98ac-f107a483befa