Эгис

NC-17
Завершён
900
7
автор
Танаша бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 7 575 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
900 Нравится 63 Отзывы 249 В сборник

Вечный Шварцвальд

Настройки

1456 год

Лес Шварцвальда не знал жалости к путникам: в нём даже зрелые мужи сбивались с троп, а дитя и подавно. Сын кузнеца и поварихи из придорожной таверны был обычным мальчишкой, смышлёным и шаловливым. Днём его тянуло прочь от гулкого молота и запаха варева, вглубь теней, туда, где птицы переговариваются сквозь кроны, а ветер играет листвой. Он бегал меж коряг, пугал белок, выдумывал игры с воображаемым мечом, и не заметил, как солнце склонилось к закату. Свет истончался, падал сквозь ветви редкими золотыми нитями, и вдруг лес сделался иным: сырость поднялась из-под мха, корни вытянулись, стараясь спутать ноги. Когда мальчик позвал мать, а следом и отца, ему ответил только густой гул чащи. В груди сжалось, а в животе заурчало от голода. Под кустами маленький мальчишка заметил россыпь ягод — тёмных, как самое дорогое вино в таверне, крупных и сочных. Сорвал горсть, затем другую, складывая в подол рубахи и обагряя руки терпким соком, но и тогда не попробовал ни одной. Шёл дальше, не ведая дороги. Ноги одеревенели от усталости и резвых игр, тело клонилось к земле, но дух ребёнка не позволял лечь на сырой мох. Он падал, сбивал колени о корни, поднимался вновь и продолжал шагать, уповая на то, что найдётся тропа, ведущая к дому, где ждут огонь очага и материнская рука. Но лес, чуждый и глухой, не внял жалобам, а всё глубже вёл в свою мрачную чащу. И вот, посреди этой тьмы, свершилось диво. В воздухе разом вспыхнули огни, подобные малым свечам, и сотни искр стали плавать меж деревьев, как если бы небо рассыпало горсть звёзд в подлеске. Свет не жёг, а согревал, и мальчик почувствовал, как страх ослабевает, уступая место трепету, близкому к восхищению.   Щёки его были перемазаны ягодным соком и слезами, красные разводы алели на коже, как боевое знамение, дарованное неведомой рукой. И когда он поднял глаза, губы невольно дрогнули, расцветая в тихой улыбке: перед ним открылось видение. На опушке сидел юноша. Красота его превосходила земные мерки: волосы сияли чистотой первого снега, за спиной раскрылись девять хвостов, белых и мягких, как облака на рассвете. Уши, чуждые человеку, дрожали от ветра, плечи опустились. Взгляд его хранил одинокую тоску, и от этого сердце ребёнка сжалось. Не думая, он вынул из подола рубахи ягоды — всё, что собрал на своём пути, — и протянул их юноше. Дар был скромен, но в нём было всё: труд маленьких рук, терпение, детская жертвенность. — Почему ты даёшь их мне? — мягким баритоном произнесло дивное создание. Голос его был негромок, но в нём слышалась сила колокольного звона. — Ты и сам голоден. — Ты кажешься уставшим. Мне легче терпеть голод, чем смотреть на твою печаль, — ответил мальчик. Существо наклонило голову, и девять хвостов, покрытых инеем, чуть качнулись за его спиной. — Сердце твоё чище весеннего ручья. В нём нет ни страха, ни жадности, — принимая дар, юноша склонился и коснулся губами испачканной щеки ребёнка. Прохлада того поцелуя напоминала утреннюю росу, но в ней таился жар. — Отныне твоё предназначение — быть рядом с теми, кто слабее. Я нарекаю тебя Чёрным Волком. Когда настанет час беды, обретёшь силу менять облик и станешь защитой для тех, кому трудно. Ступай по тропе, дитя. Там ждёт тебя дом и жизнь, полная забот. И знай: доброта твоя сохранит тебя, и вырастешь ты человеком светлым. Хвосты сияли белым пламенем, лёгким и нереальным, уши дрожали, а воздух хранил терпкий аромат лесных трав и вечерней прохлады. В его душе не поднялось ни страха, ни удивления — лишь тихое, полное доверие. Шагнул на тропинку и пошёл вперёд, неся в сердце поцелуй и слова, что открыли ему дорогу. Обернувшись, мальчишка не нашёл глазами мифического существа: опушка уже стояла пустая, холодная и тёмная, без единой искры.

1524 год

На пересечении трёх дорог, ведущих из горных долин к вратам богатого Фрайбурга и к ярмарочным улицам Оффенбурга и Генгенбаха, стояла таверна, чьи стены почернели от дыма и времени, но двери её не знали покоя. Купцы и наёмники, странствующие монахи и простые крестьяне заходили туда с одинаковой охотой, ибо в суровом краю, где лес дышал мраком, а каменистые тропы нередко прятали в себе больше опасности, чем пользы, каждый дорожил теплом очага, пинтой тёмного эля и вестью о том, что делается в соседних землях. Господин, державший это место уже более пяти лет, был человеком приметливым и терпеливым. Знал цену слову, а потому из уст путников собирал вести обо всём крае, от Фрайбурга с его университетскими диспутами до монастырей аббатства Санкт-Блазиен, и даже о войсках бургундских, что, как говорили, тревожили ныне всю германскую землю. Вечерами, когда ветер срывался с гор и гнал туманы в долину, таверна становилась сердцем округи: в углу бренчал лютнист, у стен переговаривались углежоги и кузнецы, а за тяжёлым дубовым столом собирались путники, что несли с собой не только усталость дорог, но и слухи о грядущей войне, о жадности герцогов Вюртемберга и о тяжкой доле крестьян, чьё терпение рвалось, как старое полотно. Но чаще всего в этой таверне засиживались охотники, которых по велению господ замка посылали в глубины Шварцвальда искать там неведомое, что доныне никому не удавалось узреть. Шептали разномастные слухи и небылицы, что меж мхов и мрака скрывается дивное создание, и стоит лишь узреть его лик, как сердце падёт ниц, а губы сами вознесут прошение о том, чего жаждет душа. Говорили: существо коснётся нашедшего поцелуем, и жизнь его переменится, станет ровной и счастливой, богатства сами придут в дом, дела начнут спориться, а судьба обратится к нему своей ясной стороной. — Слышал ли ты, Геральд, — понижая голос начал один, — молвят, кто-то видел лиса на опушке, в сорока милях отсюда, в самой чаще. Говорят, облик у него девичий, да такой красоты, какой доселе никто и не ведал. — И что же сделалось с тем бедолагой? — хмыкнул Геральд, опершись на стол. — Вернулся ли хоть? — Вернулся, подивись, друг мой. Правда, ненадолго. Дошёл едва живой, весь разодранный, кричал, что зверьё дикое напало. Но успел-таки узреть ту красавицу. — Что ж тогда не просил он ничего? — протянул с усмешкой второй охотник. — Слыхал я этих сказок за пять лет более чем довольно: кто твердит, что лисицу видел, кто — княжну с заморских берегов, а живых свидетелей всё не прибавляется. Вот что я скажу, Вильгельм: умерь амбиции, да береги силы. Надо приказ исполнить и головы свои целыми сберечь. — Верно молвит, — кивнул третий, тяжело опускаясь на скрипучий стул. — Эй, мальчишка, подай-ка старым охотникам ещё эля, да поживее! — Сию минуту, — откликнулся хозяин за прилавком и скрылся в глубине. Вернулся скоро, неся три тяжёлые кружки, с которых поднималась пена. — За мой счёт угощаю, господа. — Вот уж щедрость, Чон, — прищурился один из охотников, тут же жадно отпивая. — Не хочешь ли, случаем, отговорить нас от леса? Ведь слыхал про последних? Говорят, нашли их всего в миле отсюда, разметанных в клочья. Будто медведь взялся, да только я сам таких следов не видывал, чтоб ручаться наверняка. — Слыхал, — спокойно молвил хозяин, опершись ладонью о стойку, — поговаривают, смельчаков нынче хватает: всякому охота золотых монет от замка. Да вот беда — не довелось мне видеть, чтоб кто из них воротился живым. Сдалось оно вам, мужики? Подумайте сами: пойдёте в ту чащу, а что дальше? То божество, а боги, ведомо, не всегда милостивы к людям. — Эх, Чон, — усмехнулся Геральд, вытирая бороду рукавом, — а что, коли встречу я ту самую нимфу лесную? Подойду, попрошу, чтоб с алых губ поцелуй даровала. И станет жизнь не горькой нуждой, а радостью: золото потянется в дом, беды стороной обойдут, а сердце успокоится. Ты нас пугаешь, а я вот скажу: всякий мужик сам за своей долей идёт. Кто знает, может, удача выберет именно меня. — Пока тебя готовы выбрать разве что кружка эля да завтрашнее похмелье, — хмыкнул хозяин. — Куда вы двинетесь? Дорогу уж наметили? — Дорога у нас одна, — буркнул третий охотник, почесав седую бороду. — В чащу, а там уж, как карта ляжет. Сказано господином замка: идти и искать. Вот и идём. — Замок ваш только приказы раздавать и горазд, — фыркнул Чонгук, опершись о стойку. — А как дело плохо пойдёт, так крестьяне да охотники головы кладут. — Эй, не умничай, мальчишка, — стукнув кулаком о стол. — Не тебе про замок рассуждать. У тебя забота одна — кружки полные держать да слухи собирать. — А что, забота не по мне? — усмехнулся, склонив голову набок, подхватил тряпку и направился к пустым столам. — Слушаю, как мужики хвастают, а потом сами ж в яму шагают. Слухи, что тут ходят, порой вернее приказов ваших господ. Старики лишь отмахнулись, каждый знал своё дело: руки у них были умелые, опыт — богатый, справятся и с лесной тварью свирепой, и с чудесной сущностью, которую уже воображение нарисовало, раздарившую им все дары мира. Глупых не переубедить — так подумал хозяин таверны, вытирая дальний стол. Улыбнулся чему-то своему и продолжил работу. Почти шесть лет назад прибрал к рукам захудалое, обветшалое заведение и сделал из него лучшую таверну в округе. Зажиточным считался по меркам поселения, слово вес имело, уважал всякий. Кроме, разве что, проезжих мужиков, которым казалось, что умнее они любого здешнего человека. — Чон? — окликнул Геральд, подняв голову. — За угощение спасибо, и за заботу твою, хоть и непрошеную, тоже. Мы охотники простые: нам бы эля, да задание выполнить. Не серчай, если сказанул лишнего. За брехню свою монетой отвечу. — Так за мой же счёт, — напомнил хозяин, вскинув брови. — Не дури, парень, — швырнув в его сторону пару монет. — Вернёмся живыми — озолочу ещё больше. — Как скажешь, — ухмыльнулся, поймав звонкий металл на лету и уже направляясь назад, за прилавок.

***

— Слышал ли ты, брат, что Геральда мёртвым нашли в пяти милях отсюда? — загудел кузнец, перекрестившись, — разодранного всего: руки да ноги в разные стороны разбросало, едва опознали. Жена его воет безутешно, а кто теперь чадо и внуков кормить станет? На нём вся семья стояла. Сколько раз в лес ходил — всякий раз возвращался. А Вильгельм? Мужик был крепкий, с руками каменными, и того по частям нашли. Нечисто в том бору, очень нечисто. Сказывают, будто люди там живут, чужаков не терпят, потому и трупов столько. — Истинно так! — воскликнул охотник с другого конца зала, гулко стукнув кружкой о доску. — Сколь ни глянь, всякий, кто ступит в ту чащу, скоро в могильной яме. Кто из наших туда ныне ходит? Никто ведь. В охоту идём в иные леса, а туда — ни ногой, страшно. — Один Чонгук туда бродит, хмель да ягоды таскает, — пробормотал кто-то, и все головы разом повернулись к хозяину. Тот поднял брови и ткнул себе в грудь. — Про меня речь? Да я дальше мили и шага не делаю, — отмахнулся. — В детстве заблудился раз в том бору — и доныне помню, как из темноты едва выбрался. С тех пор хожу лишь по засечкам на деревьях, и путь держу обратно тем же следом. Бог с вами, мужики, я везучим себя не зову. — Ну вот, — проворчал старик с седой бородой, — значит и вправду никого. Миля — то не чаща. А посмотрите-ка на него! У нас мужики, что дубы, в сорок пять вершков в плечах, а он, мелкий, из другого роду. — Верно молвишь, — кивнул Чонгук, ставя перед ними кружки и ломти хлеба с вяленым мясом. — Силы в руках у меня немного. — Зато хитрости — хоть отбавляй! — расхохотался один из охотников, гремя по столу кулаком. — Обсчитал ты меня прошлым разом на пять монет! — Не было такого! — возмутился хозяин. — Было, было! — подхватил другой, и зал грохнул смехом так, что закопчённые балки под потолком задребезжали. Двери таверны распахнулись столь стремительно, что дым от очага взвился к потолку, и внутрь ступили стражи замка. Познать их можно было сразу: на кольчугах блестели латунные накладки с гербом господина — чёрный орёл на золотом поле, а на шлемах горели алые кисти, знак власти и службы. Звякнули кольца доспехов, лязгнули клинки, и говоры в зале смолкли, будто ветер утих. — Кто держит здесь хозяйство? — вопросил старший, — велено передать приказ. — Только молвили про них, а уж явились, — прошептал кто-то в углу, — уши у них повсюду: стоит имя назвать, и сразу тут как тут. — Я владею сим домом. Не ведаю, в чём нужда замка, коли и без того знают господа: вот уж пять лет, как я хозяйствую тут, и в лес вхожу лишь ради запасов, что купцы не довозят в срок, — выступил вперёд Чонгук, вытирая ладони о льняной передник. Протянул руку, приняв свиток с красной печатью, где воск переливался, словно кровь под светом факелов. —  Грамоте я не обучен, лишь счёт вести умею. Есть ли в зале тот, кто прочтёт слова господские? — Давай, я прочту, — поднялся кузнец, тяжело, словно гора двинулась. Взял свиток в загрубелые руки, разломил сургуч и, пробежав глазами по строчкам, прочёл вслух: — Повелевается хозяину сей таверны идти во глубь леса и обрести то дивное существо, о коем ходит весть. Господа ведают, что иной не отважится, а он один живым остался из всех, кто туда ступал. Через четыре дня надлежит ему выступить в путь, и даются в спутники пять мужей, что стоят здесь. — С вами? — вскинул брови Чонгук, глядя прямо на стражников. — И чем же, дозвольте спросить, я могу помочь столь важному делу? — Велено — сделано. Через четыре дня отбываем, как предписано. Не сказав более ни слова, пятеро разом обернулись, кольчуги звякнули, сапоги гулко отстучали по половицам, и стража вышла во тьму. Чонгук остался у стойки, задумчиво глядя на пустые кружки, и в уме своём уже отсчитывал часы до того пути, что мог стать концом жизни.

***

— А вы, господин из таверны, от страха что-то не трясётесь, — сказал старший стражник, шагавший рядом. — Недаром с вами считаются. Идём все гуртом, ни на шаг не отстаём. Если собьёмся, засечки оставлять. Шуму лишнего не поднимать. Карта у каждого есть, последние охотники должны были оставить метки, так что путь теперь яснее. — Да-да… — выдохнул с недовольством. — Припасов взяли достаточно? Я ведь только на себя запас прихватил. — С тем порядок, — буркнул другой. — Не бедствуем. Господин Чон, ведите по своим тропам, а дальше уже по знакам пойдём. — И веду, — хмыкнул, отодвигая палкой ветки и густую траву. — Ступайте за мной гуськом, всё по приказу. Только вот что скажу, мужики: на что вам то диво? Нет его и следа. В лес вы ходите лишь затем, чтоб зверью голодному на зуб попасть. Не стоят эти сказки того, чтобы костями своими Шварцвальд удобрять. — Наша бы воля — и не пошли, — выдохнул младший, понизив голос. — Но приказа никто не смеет ослушаться. — То-то и оно, — буркнул Чонгук. — Ваше право — служить, моё же право — вляпаться. Один Бог ведает, зачем согласился. Ни меча у меня, ни лука, одна палка — да и та обугленная, хлипкая. Этот лес уж точно слабаков не жалеет, а господа ваши ставку сделали явно не на того. Каждый думал о своём, а путь уже через пару миль сделался тяжёлым. Бурьяны цеплялись за ноги, ветви хлестали по телам, трещали под сапогами сухие сучья. Шварцвальд был тёмным и глухим, недаром его прозвали Чёрным лесом: вековые ели с чёрными стволами и пихты с тяжёлыми кронами почти не пропускали солнечный свет, сжимая дорогу мраком даже в полдень. Внизу, на склонах, густо стоял бук, листья которого к осени оборачивались золотом и кровью, а в низинах попадались дубы с раскидистыми ветвями. Стражники приметили на стволе ели свежую зарубку — знак, оставленный теми, кто шёл прежде, — переглянулись и даже позволили себе короткую улыбку. Но радость была мала: чем глубже в чащу, тем сильнее налегала усталость. Старший держался твёрдо, шагал уверенно, и даже тяжесть обмундирования не гнула его коленей — закалка в каждом движении чувствовалась. — Скоро привал, — оглядываясь на спутников. — Достаточно прошли, завтра догоним путь, что иные до нас одолели. По счёту осталось меток пять или шесть. Жаль, не дожили они, чтоб о дороге поведать. — Да и мы там же окажемся, — хмуро усмехнулся Чонгук, ноги горели болью от долгого пути. — Привал, говорите… нужное дело, никто спорить не станет. Но поверьте моему слову: именно привалы чаще всего стоят людям жизни. Сядете вы у огня, решите похлебку сварить, хлеб разломить, и в тот миг всё зверьё в округе почует запах дыма, мяса или человеческого пота. Для вас то отдых, а для них зов. Сбегутся со всех сторон — и тут лишь два выхода: или бросить всё и мчаться назад, спасаясь, или остаться на месте и быть растерзанным. — Велик твой оптимизм, хозяин таверны. Коли всё так мрачно, поведай нам лучше, как в таком случае поступать? — А почём мне ведать? — развёл руками Чонгук. — Живуч я только по разумению ваших господ, а сам дальше мили в лесу ни разу не бывал. Все словно ослепли, уверившись, что выйдет из меня воин, следопыт и охотник разом. А я всего лишь человек, что желает сидеть в собственном доме, ухом слушать, речь говорить и не думать о завтрашнем дне. Но как только с вами шагнул в эту чащу, так сразу понял: жить хочу пуще прежнего. Да только что толку с моего желания, коль слово моё для господ не в счёт? — Истинно, не в счёт, — сурово заключил старший, снимая с плеча мешок и кидая его под корни могучего дуба. — Здесь заночуем. Дежурить будем по очереди. Сначала Колль, за ним Лейф, затем Генрих и Бертольд, а после уж и я сам встану. Уселись, пока дежурный ещё держал глаза настороже, а прочие могли дать телу отдых. Преломили хлеб чёрный, на закваске, жёсткий от долгой дороги, и запивали его водой из бурдюков, что воняли овечьей кожей. Некоторым достались куски вяленого мяса, тонкие, будто сухожилья, да пара луковиц — то была вся их трапеза. Под спину клали плащи и перемотанные холщовые тюки, а кому по статусу положено — стлали под себя шкуры. Для тепла наломали веток ели, чтоб не сыро было лежать на голой земле. Огонь всё же развели — малый костёр, больше для духа, чем для света, прикрыв его ветвями, чтобы не бросал дальних искр. Дым поднимался прямо в тёмные кроны, там и застревал, а пахло в кругу то смолой, то кислым потом, то хлебной коркой. — А ты чего сидишь? — нахмурился старший. — Тебе службу нести не велено, сами управимся. Лёг бы, глаза прикрыл, покуда дозволяет час. Потом, глядишь, и выспаться негде будет. — Посплю сидя. Глаза сомкну, как сердце успокоится. Не привычен я к такому месту, чтоб расслабиться. Дежурство, верно, не моё, то на вас, но несколько минут в тишине мне бы хотелось провести — знать, что пока ещё жив. — Твоё дело, хозяин таверны. — Чонгук, — поправил, не открывая глаз. — Да Бога ради, — махнул рукой старший, натягивая плащ на плечи. Сидел и глядел, как один за другим стражники закрывают глаза, уносясь в тяжёлый сон, и как людская тишина обволакивает привал. Вокруг всё жило своей жизнью: то ухнет неведомая птица, то тенью промелькнёт филин, то ветка треснет в стороне, и дежурный всякий раз вздрагивает, поворачивая факел в темноту. Чонгук не сводил глаз с Колля, что стоял первым, и мрачно думал о том, как поступить дальше. Но едва минуло полчаса, как всё решилось само собой. Стражник, привалившись к стволу, уронил факел в мох и заснул, аки конь на ногах. Голова его безвольно склонилась на грудь. Чонгук бы усмехнулся, да не до смеха было: шанс выпал редкий. Подхватив свой мешок, бесшумно отступил прочь, стараясь не задеть ни ветки, ни сучка, чтобы не выдать себя лишним треском. Оглянулся ещё раз, убедился, что никто за ним не смотрит, и тогда тело содрогнулось: рванула наружу иная плоть, кожа треснула вместе с одеждой, и на том месте, где был человек, встал огромный чёрный волк. Зубами он подхватил котомку и сорвался в чащу. Бежал что есть силы, ведомый зовом, что бил в грудь сильнее сердца. Мчался навстречу тому, кого не видел долгие месяцы. И вот, в самой глухой и непроглядной части Шварцвальда бурьян отступил, и широкие лапы ступили на опушку, где обитал лесной дух. Стоило пересечь невидимую границу, как сотни искр вспыхнули и взвились ввысь. Во тьме вспыхнул потаенный дом: сумрачные бревна озарились мягким светом, словно маяк, вознесшийся над морем чащи. К нему неторопливо шёл огромный чёрный волк, тень и страж в одном обличье. Дверь отворилась, и во мраке разлилось белое сияние хвостов дивного существа — столь прекрасного, что ни с чем земным его было не сравнить. — Защитник мой явился, — возгласил юноша, и светлая улыбка озарила его лик, а руки потянулись к зверю. —  Долго же я взывал к лесу, и дни тянулись, как годы, ночи же были мне мучением и вечностью. Думал уж, не увижу тебя больше, — всё реже являешься, лишь по нужде приходишь. А я всякий вечер внимал шуму, ждал, когда стук лап твоих раздастся меж деревьев. Волк заурчал, принимая ласку, тёрся о протянутые ладони и не сводил горящих глаз со своего божества. Зубы клацнули от восторга — от одного лишь зрелища того, кого ни один смертный не узрел более двух минут своей жизни. Провёл языком по ледяным пальцам, и в тот миг тело содрогнулось: кости и плоть переменились, и пред девятихвостым явился человек. — Их пятеро, — прошептал, ощущая ладонь на своей щеке. — И даже не поздоровался, — укоризненно качнул головой юноша. Белые ресницы поднялись, открывая взору глаза не от мира сего: один полыхал зеленью, как сама жизненная сила растений, другой пылал огнём, искрами, что вечно кружили вокруг его тела. — Плохо воспитал я тебя, совсем ты меня забыл. — Как я мог, — шагнув ближе, губами касаясь почти прозрачной кожи, вдыхая густой аромат трав. Белый хвост обвился вокруг его талии, прижимая крепче, а глаза божества довольно сверкнули. — Тэхён… — Я изнемог от тоски, — обвив руками шею и прижавшись крепко, коснувшись уголка уст Чонгука горячим поцелуем. — Скажи, сколько отпущено нам времени? — Столько же, сколько и прежде. — Что сталось с охотниками теми? — Сам то ведаешь, сокровище моё, — скользнув взором по его лицу. — Оставь людей, уйди от них. Ты уж не из их мира. Добра ты сделал немало, ныне пора и честь знать. Останься со мной, и будем мы вечность коротать в этих лесах, вкушая дары, какие сама земля нам подаёт. — Ты сам возложил на меня сей дар и сие проклятие, — с горькой усмешкой промолвил, прикасаясь к его губам, щеке, виску и скользя ниже к шее. — И не могу я жить вдали от тех, кого мне велено хранить. — А ведь сам ты их и губишь, когда подходят слишком близко. Не ведая пути их, греха в себе не носишь. Чонгук, молю, услышь. Ты в силах всё переменить: сокруши узы в мыслях своих, не внимай чужим голосам, но лишь моему — он взывает к соединению. Я коротаю дни в одиночестве, влюбившись в человека, что носит мою метку, и тем самым обрёк себя на казнь разлукой. Склонив однажды голову пред тобой, склонённым пребываю и ныне. Мне нужен ты, Чонгук. Так нужен. — Мы уж более полувека одно и то же твердим, Тэхён, — подхватывая его и вознося выше, так что божество обвило его торс ногами, а сам понёс его в дом, что некогда собственными руками и воздвиг. — И века не достанет, чтоб я мольбы свои оставил, — прижимаясь ближе. — Тяжко без тебя. — О том ещё будет время поразмыслить, — опускаясь на шкуры в единственной горнице. Девятихвостый лис склонился над своим защитником, налёг на плечи, и белые пряди ниспали на лицо Чонгука. Смотрел прямо в очи его, не отводя взора, и свет от глаз того разливался по всей небольшой комнате, искрами возгоревшись от бури страстей, кои сама природа едва ли созидала для смертных. И Чонгук, взирая тайком, не мог насытиться: не внешность прельщала его, но чистота сердечная, простота помыслов, коими Тэхён превосходил силу свою несравненно великую. — Люблю тебя, Чонгук, — подобно клятве. Склоняясь еще ниже, сжал уста поцелуем жгучим, не знающим меры. Хвосты, белые и сияющие, ожили: один скользнул по обнажённой груди Чонгука, другой лёг на плечо, третий оплёл запястье, держа крепко. Четвёртый прошёл ниже, вдоль бедра, — и в том касании было столько же игры, сколь и искушения. Чонгук зарычал тихо. — Лис коварный. Тэхён улыбнулся, губами коснулся вновь, и хвосты задвигались смелее: один обвился вокруг пояса, другой лёг на поясницу, третий скользнул к животу, играя и дразня. Защитник стиснул его крепко, пальцы нашли основания хвостов, и божество запрокинуло голову, возглас сорвался с уст протяжный и чистый. Искры взвились, закружились в вихре, и горница озарилась светом неведомым: стены дрожали в том сиянии, от которого меркли все огни человеческие. Ладони Чонгука двинулись неторопливо вниз, вдоль бедер, гладили кожу, и по всему телу пробегали волны дрожи, поднимавшие тысячи мурашек, и каждая жила отзывалась на прикосновение, как струны на касание музыканта. Тэхён двигался плавно, мягким телом скользил по груди и животу, теснее прижимаясь, касаясь дыханием каждой линии, и чем ниже он опускался, тем неукротимее становилось желание. Мелкие клыки прикусили губу, вздох сорвался глухо, как треснувшее стекло, и пронзил тишину острым осколком, когда крепкие руки Чонгука сомкнулись на его наготе, заключили в плен, не давая вырваться, и дарили наслаждение тяжёлое, мучительное и сладкое, обращая силу лесного божества в трепет, равный человеческому. В этих объятиях было не стремление к спешке, но похоть, не знающая сомнения: пальцы, скользили всё ниже, подчиняя тело, и Тэхён раскрывался над ними, дыхание сбивалось, а стоны вытекали из груди, тяжёлые и беззащитные. Взгляд пылал, и девять хвостов, то сжимаясь, то расплетаясь, не могли найти покоя.  И всё же власть не осталась у божества: Чонгук, тяжело выдохнув, рывком перевернул его, прижал к шкурам и сам навалился сверху. Наклонился, губы заключили в себя напряжённую плоть, и он дарил любовь свою устами без остатка, так что божество запрокинуло голову, глаза его померкли от нестерпимого восторга. Защитник продолжал свою пытку, скользил влажным языком по каждой линии тела, оставляя живые печати на коже: от податливых изгибов бёдер до трепещущей груди, вновь и вновь возвращаясь к источнику желания, заключая в добровольное рабство, так что голос небожителя терялся, и каждое движение отдавалось дрожью, подчиняя плоть напору неумолимого жара. В устремлённости не было ни меры, ни передышки, он вбирал его, словно путник, истомлённый жаждой, и торопливость выдавала долгие месяцы лишений, тогда как тело лиса изгибалось в ответ, хвосты рассекали воздух, а пальцы вцеплялись в волосы защитника, удерживая.   Руки спустились ниже, к вратам, ещё дремлющим, и Чонгук распахивал их медленно, раздвигая потаённые глубины. Губы странствовали по всему телу избранного: касались ключиц, трепетной шеи, внутренней стороны бёдер, и всякий раз возвращались к семени жизни, одаривая сладостной мукой, пока тот дрожал непрестанно, как жертвенник, низложенный пламенем. И когда час настал, защитник поднялся и, раздвинув ноги возлюбленного, проник в него глубоко, так что крик, сорвавшийся с уст, не был воплем страдания, но песнью восторга, вознёсшейся к своду, наполнивший тесное жилище светом соединения. Склонившись к лицу, покрывал его поцелуями, и в неустанных толчках произносил слова, которых божество жаждало сильнее всего. — Люблю тебя, Тэхён. Нет ни дня под солнцем, ни ночи под звёздами, в которые мог бы я прожить без дыхания твоего. Ходил к людям, внимал их мольбам, видел их беды и скорби, но сердце моё всякий раз восставало и обращалось снова к тебе. Ты стал уделом моим и светом, и нет на земле иного голоса, что мог бы заглушить зов твой. И движения становились всё неумолимее, каждый раз проникая глубже, тогда как чистое создание обвивало его хвостами, прижимало к себе, принимая признание как обет, венчавший союз, которому суждено длиться сквозь десятилетия и века, неподвластные ни времени, ни забвению. Когда буря плоти отшумела и дыхание стало тише, возлегли рядом, израненные сладострастным трудом, и смотрели друг другу в глаза: смертный, которому дарована власть оборотня, и божество, чьи хвосты всё ещё мерцали светом. Не было между ними слова, но каждый вздох, исходящий из груди, звучал клятвой верности. Тихо было в горнице: лишь треск поленьев в разожжённом волком очаге напоминал о жизни. Чонгук спал глубоким сном, измученный восторгом и усталостью, и казалось, ничто не могло пробудить его. Но Тэхён поднял голову, хвосты дрогнули, искры вспыхнули ярче, и в очах сверкнула тревога. — Проснись, — и защитник открыл глаза, чувствуя, как сердце сжалось. — Они близко. Снаружи раздавался звон железа, лязг кольчуг, глухие окрики и топот множества ног, что ломали ветви и корни без жалости. Лес умолк, не желая быть свидетелем, и лишь сухие сучья трещали под сапогами, предвещая вторжение. Тогда Тэхён выпрямился: хвосты взметнулись и развернулись, и от них пролился свет, густой и яркий, как зарево пожара над крепостной стеной. Горница содрогнулась от сияния искр, что вились вокруг него, словно свита ангелов мщения. — Они нашли нас, — глядя на Чонгука. — Не достанут они тебя, — печально изогнув губы, ладонью скользнул по белоснежным прядям. — Ты никогда не попадёшь в руки человеку. Узреть божество перед смертью — счастье редкое. — С давних лет, сколько себя помню, блуждаю я в чаще, дабы ни единая душа не ведала: есть в этом мире нечто большее, чем дозволено постичь. Не жажду я их гибели, но знаю, что будет, если склоню голову и передамся без брани,  — он наклонился, коснулся его уст и выдохнул в них: — Будь мне щитом, Чонгук. — До скончания веков, сокровище моё, — закрыл глаза защитник и вновь припал к его губам, потом выпрямился, бросив последний взгляд. — Знаешь, после того исчезну. — Знаю, — прошептал девятихвостый, прикусив губу. — Удел мой — вечно ждать тебя, покуда миры не истлеют. — Не говори так, — нахмурился Чонгук. — Мне больно слышать. — Ступай уже, — рыкнул Тэхён, и хвосты заходили в бешеном движении, разбрасывая искры. Человек, обернувшись чёрным волком и достигнув порога, оглянулся ещё раз — и взор его встретился с обликом дивным, чьи очи сияли любовью и ожиданием. Защитник жадно вбирал тот последний взгляд, и сердце колотилось, стремясь остаться рядом, однако в разуме уже громом раздавался зов людской: взывали о покрове, требовали защиты, влекли к себе тяжёлой клятвой, от которой не вырваться и не отвратиться, ибо однажды приняв на себя этот долг, он уже не принадлежал самому себе. Лицемерно было бы звать себя хранителем, если ради тайны он допустит гибель простых душ. В груди поднялся рык, тяжёлый и недовольный, лапы напряглись и, сдвинувшись с места, Чонгук нехотя шагнул в сторону долга, к тому, что сам избрал себе уделом: охранять, оберегать и карать всякого, кто посягнёт на запретное. Недавно ещё шествовал рядом с теми стражниками, держа себя отчуждённо и умалчивая всякое слово, стараясь свести к минимуму контакт, чтобы в час расплаты не резало так остро, когда придётся разрывать их плоть и кости на мелкие части, дабы потом тела не валялись на опушке и оставалась возможность лгать, возвращаясь в таверну. Теперь же, глядя на отсечённую руку старшего стражника, что покоилась в грязи меж корней, он перевёл взгляд на остальных и мысленно считал годы, что даны были младшему: сколько вёсен ему успели отпустить небеса, и почему судьба возложила на него сей горький удел. Подняв глаза к луне, холодной и величественной, излил тяжёлую слезу, и протяжный вой вырвался из груди. В глубине нутра отзывалась жгучая уверенность, что у порога дома, построенного собственными руками, стоит девятихвостый лис, дрожит в рыданиях и считает ночи, начиная новый отсчёт до того дня, когда его защитник явится вновь, дабы отвратить беду и исполнить обет, данный в самом начале.

***

К утру Чонгук вышел из леса: облик звериный уже остался позади, плоть людская вновь облекла его, но шаги давались тяжело, и вся поступь хранила в себе мрак, что ещё держал его за пятки. На руках и груди запеклась кровь, чёрная, густая, въевшаяся в ткань и кожу. У речного брода пал на колени, омыл ладони ледяной водой и тер так яростно, что пальцы заныли, а кожу зазнобило.  Лицо окаменело, взор помутнел, дыхание стало тяжким, и молчание, что нёс в себе, звучало громче всякого крика — то было молчание свежей могилы, где земля ещё сыра, а душа, не найдя приюта, блуждает меж мирами. К вечеру Чонгук достиг таверны. Дверь отворилась, протянула скрип протяжный, как плач, и все головы в полутьме повернулись к нему. Никто не дерзнул спросить, где спутники: на одежде ещё темнели пятна, и каждый разумел без слов — вернулся один. Защитник провёл ладонью по лицу, стирая с него усталость. — Подайте эля. Неделя за неделей катились в обыденном течении, и в таверне, что стояла у самых пределов Шварцвальда, вновь горели огни, трещали поленья и пелись песни лютни. Но за весёлым гулом таился иной звук — шёпоты, всё более настойчивые, всё более едкие. Говорили, что из всего отряда вернулся один лишь хозяин, тогда как стражников так и не нашли, ни тел их, ни костей. Прямого слова ему никто не бросал: мужи избегали открытого вопроса, но каждый глядел с опаской, и глаза дольше задерживались на том, кто ходил меж столов. Чонгук уже не улыбался, кружки разносил молча, без прежнего озорства, и даже простая шутка, что прежде легко срывалась с уст, исчезла бесследно. Лик его темнел с каждым днём, и мрачнел он всё больше, так что иной путник, видя сие, предпочитал скорее осушить достойное пойло и уйти в ночь, чем дожидаться, когда на него падёт этот тяжёлый взгляд. В один из дождливых дней, когда крыши глухо гремели под ударами воды и дороги обращались в реки грязи, двери таверны распахнулись, и внутрь ступили стражники. В их глазах читалось не терпение, но повеление: хозяина велено было немедля доставить в замок, где господа ждали его и требовали ответа. Выбора у Чонгука не было. Собрался поспешно, передал все дела своим людям, и вышел с теми, чьи сапоги оставляли глубокие следы в уличной жиже. Замок встретил холодом каменных стен и сквозняками, что гуляли по длинным галереям, как беспокойные духи. Но и здесь, в залах под гербами и гобеленами, шепоты не умолкали: весть о смерти охотников никого не удивила — лес всегда брал своё, — но исчезновение бравых стражников потрясло всех. — Везучий ты, чёрт, — раздался наконец голос господина, что восседал во главе длинного стола, ломившегося от яств и серебряных кубков. — Отправил я с тобой лучших моих людей, мужей крепких, испытанных войной, и что же вижу ныне? Вернулся один лишь самый хилый, кого и воином назвать трудно. Скажи мне, хозяин таверны: не ведьмак ли ты, не колдовской ли силой держишься живым там, где иные головы сложили? Коли нет, поведай, что творилось в глубинах Шварцвальда, ибо от леса идут лишь смерти и мрак, а из уст твоих мы хотим услышать правду. — Колдовство, господин? — Чонгук приподнял бровь и усмехнулся криво. — Кабы владел я чарами, не держал бы в руках кувшина, а сидел бы ныне в палате с золотом. Нет во мне силы иной, кроме той, что за стойкой день и ночь кружки носить. Что до леса — там всё было просто. Мужи ваши, крепкие и отважные, встали насмерть, а я отступил и скрылся, покуда зверьё рвало плоть. Крови разлилось столько, что ни дыхания моего, ни сердца звери не почуяли. К утру, когда всё смолкло, я поднялся и вышел по засечкам, какие охотники прежде на деревьях оставляли. Я и прежде говорил, что не создан для похода: слаб я телом. Коли бы был крепок, пал бы вместе с прочими, но толку с меня в том бою не оказалось бы никакого. Так и вернулся живым — не доблестью, а случайностью. — Слова твои не сладят с правдой. Гляжу в очи твои — чёрные, чужие для здешних мест. Скажи же: кто по крови, и как оказался здесь, у пределов Шварцвальда? — Кровь моя намешана, господин. Отец был кузнецом, человеком этих земель, а мать — из далёких краёв, за морями рождённая, иного рода. Жил я по ту сторону, среди простых людей. Но более пяти лет минуло, как услыхал я, что в здешней таверне рука нужна крепкая, ибо место приходило в упадок. Собрал я заработанное тяжким трудом — и своим, и отцовским — и выкупил дом сей, чтобы стать хозяином. С тех пор тружусь, кормлю путников, внимаю их рассказам и храню огонь в очаге. Господин поднялся из кресла, обитого бархатом, и шагнул в зарево факелов; обошёл дубовый стол и встал прямо напротив, прищурив очи, в которых отражался огонь и тень. Долго вглядывался он в лицо Чонгука, желая вычитать из каждой черты правду, скрытую за лживым словом. — Молва ходит, что облик твой не меняется из года в год. Сказывают, как вошёл ты пять лет назад в эти земли, так и ныне стоишь тем же самым. Срок мал для мужского старения, но и того довольно, чтобы шёпоты множились и говорили о ведьмовской крови. Раз живуч ты сверх меры, да везуч, ступай ещё раз в лес. И дам я тебе ныне не пятерых, а двадцать стражей. — Что столь неотступно ищете вы в чащах Шварцвальда? Зачем нужна вам та дева? — Значит, признаёшь, что дева она? — усмехнулся господин, и усмешка та блеснула холодом. — Так и быть, назовём капризом. Не терплю, когда нечто ускользает от моей воли. Хочу узреть диво, что скрыто в лесах, и запереть его в моих стенах. Одинок я, и красота, какой наделяют её легенды, редкий дар; к тому же счастье обещано тому, кто коснётся её. Я не привык отказываться ни от счастья, ни от красоты. Слова эти отозвались горечью. Пальцы Чонгука сжались в кулаки, но обет, данный годами ранее, не позволял поднять руку без крайней нужды. В груди отзывались голоса людские, взывали о защите, и глаза его упали на стол, где громоздились блюда и богатства, каких крестьяне из долин не ведали и в мечтах. Невозможно было представить, чтобы сей господин когда-либо ел кашу бедняка, но и такого избытка, что ныне явился перед ним, Чонгук не чаял узреть. — Когда повелите собрать людей, в тот же час тронусь в путь, — пряча всякое чувство. — Ответ твой мне по сердцу, ступай же, пока будь свободен. Время ускользало, а от господина не приходило ни вести, ни приказа: ни стражников, ни нового похода. Лишь шёпоты множились по всей долине, обрастали новыми словами, становились тяжелее с каждым днём. Говорили, что хозяин таверны нечист, что за спиной его стоит колдовская сила, что сам Шварцвальд хранит его, тогда как иных пожирает. Всё чаще крестьяне крестились при виде его, женщины уводили детей в сторону, а мужи переговаривались, что от него нужнее спасать, нежели от зверья или голода. Таверна пустела: те, кто ещё недавно шумел за её столами, теперь сторонились, и даже путники, приблудные купцы, спешили покинуть стены, не проведя в них и ночи. Чонгук ясно чувствовал: выбор подступал к нему неумолимо, рушились мосты, связывавшие его с людским миром, и всё то, что прежде казалось опорой, обратилось в прах. Шёл он в тот день по улице бедняцкой, где жилища, сложенные кое-как из гнилых брёвен да сырой глины, гнулись под ветром, готовые пасть в грязь при первом же порыве, а в щелях стен плакали сквозняки, проникая внутрь к людям, у которых не оставалось ни тепла, ни хлеба. Взор его поднялся выше, и перед глазами выросли башни замка: серые, нетронутые, сытые и гордые, глухие к стонам долины. Сердце сжалось, и зубы сомкнулись в немой ярости, но, опустив глаза вниз, увидел то, что сильнее всяких стен и башен. В канаве у дороги сидел мальчишка: худой, грязный, с коленями, подтянутыми к груди, с лицом белым и руками, дрожащими от голода. Чонгук остановился, присел рядом, и ладонь коснулась подбородка ребёнка, поднимая голову, чтобы встретить ясные, ещё не угасшие глаза. — Если бы дарован был тебе шанс, подобный тому, что однажды выпал мне, — принял бы ты его, дабы жить иной жизнью, а не влачить ту, к какой ныне приговорён? Мальчишка не постиг смысла изречённых слов, но очи его распахнулись широко, и он кивнул безмолвно, с тем смирением, какое остаётся лишь у тех, кому уже нечего терять и для кого малейший дар обернётся истинным чудом. Чонгук увёл подростка с собой, ввёл его под крышу таверны, согрел теплом очага, накормил хлебом и мясом, вкуса которого мальчишка до того не ведал, и начал учить премудростям хозяйского дела. Оказался тот смышлён, глаза внимательные, память острая, руки лёгкие: всё схватывал на лету. К пятой неделе уже таскал кружки наравне с иными, уверенно считал медяки и серебро, а хозяйство, что было в упадке, снова оживало, наполнялось гулом и шумом. Жизнь возвращалась в стены, давно омрачённые дурной молвой. Чонгук отступал всё дальше в тень, являлся в зал всё реже, и так, незримо и без единого слова, передавал отроку не только заботу о кружках и счёте, но и само право быть хозяином. Силу держать людей и принимать их поклоны; и народ, привыкший быстро, начал забывать прежнего владельца, склоняя головы перед новым, малым, но уже признанным. Сам защитник, когда смолкали голоса и угасал жар очага, выходил за порог и долго стоял неподвижно, всматриваясь в чёрные хребты Шварцвальда. Лес дышал безмолвием, и тот беззвучный зов пробирал в самую грудь, отзывался тоской и сладкой мукой: туда влекли его невидимые силы, звали руки мягкие, обещавшие утешение, манил голос бархатный, в котором звенели редкие колокольчики, туда стремилось сердце, жаждущее вновь узреть девять хвостов, сияющих искрами во мраке. Так жила душа в ожидании единственного часа, когда он решится и оставит навеки людской мир; жил той мыслью, ломая себя изнутри, но уже не внимал чужим голосам и не откликался на людской зов, ибо вся сущность тянулась туда, где ждала истинная судьба. Чёрный волк узрел во сне одной ясной ночью, как белоснежный лис наматывает круги в самой чаще Шварцвальда, и слёзы катятся по впалым щекам его, оставляя влажные следы, какие не в силах утешить звёзды. И пробудившись наутро, Чонгук не держал в сердце более колебаний: подошёл к мальчишке и молвил твёрдо. — Бумаги на таверну — отныне ты хозяин. Сдержи слово своё, как я тебе заповедую: помогай беднякам, корми их, помни сам, каково было тебе в нищете, и стань опорой другим. Никогда не выгоняй тех, кому негде склонить голову, насыть тех, кто стоит на краю, люби людей и свою новую жизнь. Мальчишка поднял глаза, в которых впервые светилась сила, и ответил со слезой: — Никто не был ко мне столь милостив. Сохраню твои слова в памяти, чтобы воздать тебе сторицей. Отца я не знал, а в тебе его узрел. Когда придёшь в эти земли, вспомни обо мне, господин, ибо я буду помнить о тебе во все дни, что мне даны. Чонгук коснулся его головы ладонью, потрепал волосы, и взгляд его скользнул по таверне, в которую он вложил силы свои и годы. Улыбка легла на уста, горькая и тихая. Собрал несколько мешков, те малые пожитки, что оставались, и покинул стены, державшие в себе ту часть, какой он некогда был, но какой отныне оставлял позади. Чёрный волк, скинувший с себя остатки человеческой узды, рвался сквозь бурьяны, ломал сучья, что пытались удержать на пути, мчался вперёд, ведомый единственным зовом. В груди жгло томление, копившееся годами, и всякая мысль о людях, о каменных стенах и полных столах замка обратилась в прах. Взор видел лишь свет, что ожидал в глубинах Шварцвальда, и всякая жилка в теле отзывалась тоской, жаждой, восторгом. Мчался к божеству, к единственному, кто был для него истиной и покоем, и сердце его билось об один завет: ныне встреча не будет прервана, но останется в веках, и всякая минута отдана будет Тэхёну — всякая мысль, всякая капля крови. Так бежал, срываясь в гул ночи, и лес сам расступался, ведя его туда, где кончался человек и начиналась вечность. Опушка, что встречала его прежде светом и живым дыханием, ныне предстала немой и опустошённой: дом не откликнулся ни искрами, ни теплом, ни дыханием трав, а стоял мрачный и хладный, как гробница, и всякая надежда, жившая в груди, гасла при виде этой тьмы. Волк ступил вперёд, напрягая лапы, сердце билось тяжело, отчаянно, и всякая клетка кожи взывала о чуде. Но диво не свершилось, и пустота оседала на плечах тяжестью, какая ломает кости. В отчаянии метался взором меж стволов, выискивал знак, тропу, но лес отвечал глухим молчанием, и от того в душе восставала мысль страшная: опоздал, пришёл не тогда, когда требовалось, и выбор свой сделал позднее, чем было дозволено. Холод стянул мышцы, дыхание стало рваным и, воздев морду к луне, издал вой, долгий и пронзительный, от которого дрогнули верхушки вековых елей, и птицы сорвались в ночное небо. Мешки, что нёс с собой, упали на мокрую землю, напитались сыростью. Дрожь прокатилась по телу, не простая дрожь смертного желания, но та, что рождается единожды и принадлежит лишь встрече с тем, кто есть начало и конец всякого пути. Белые хвосты сомкнулись вокруг зверя кольцом, в котором не было выхода, и в том объятии слышалось не удержание, но власть, дарованная любовью, и от их прикосновения искры вознеслись к сводам леса, разлетелись по воздуху, и дыхание в груди Чонгука освободилось, став лёгким. — Защитник медлил со своим решением, — прошептал Тэхён колокольным перезвоном, — и за то пришла ему кара малая: знать цену тому, что промедлил он с выбором. Чонгук в тот миг содрогнулся, плоть перелилась, и человек стал на месте волка. Руки его вцепились в тело возлюбленного с отчаянной силой, губы упивались дыханием и шёпотом, грудь скрыла в себе рыдания, слёзы стекли и были стёрты о плечо.  Хвосты сжались теснее, заключая его в темнице сладкой, где не было ключа и не было желания искать свободу. — Вечность ныне в моих руках, — человек поднял лицо к очам, где зеленела сама сила жизни и полыхал огонь искр, — и вся она обратится в воздаяние: за каждую ночь, изъеденную тоской, за каждую зарю, встреченную в одиночестве, за всякое молчание тяжкое. И месть моя не станет клинком, но будет любовью, что исполнит тебя без остатка и воздаст тебе, дабы ни один миг разлуки не остался неоплаканным. — В веках пребывать нашей любви, Чонгук. — И далее веков, и за пределами времени, — прижимая крепче, — ибо нет меры тому, что связывает нас, и нет конца тому, что начато.

2025 год

— Мам, а правда, что в лесу Шварцвальда живёт удивительное существо, которое может подарить счастье? — спросил мальчик, держась за руку красивой женщины. Чонгук сидел неподалёку, за столиком уличного кафе, что стояло там, где некогда шумела его таверна. Поднял глаза от чашки и улыбнулся чуть устало. — Нет, милый, это всё сказки, но люди всегда любили придумывать легенды. Знаешь, что говорят? Если его встретить, оно может одним поцелуем исполнить самое заветное желание. Представь: бедный человек вдруг становится богатым, больной выздоравливает, одинокий находит любовь. Вот если бы всё это оказалось правдой, что бы ты попросил? Бесконечных конфет? — Я бы хотел, чтобы все люди на земле были счастливы, — серьёзно сказал ребёнок, и глаза его засияли так, что женщина даже растерялась. — Великое желание, — раздался тёплый баритон совсем рядом. Мальчик вскинул голову и ахнул: перед ним стоял юноша с длинными, как шёлк, белыми волосами, и лицо его было так прекрасно, что дыхание перехватило. — Сердце у тебя чистое. Но неужели ты ничего не хотел бы для себя? — Нет, — покачал головой ребёнок. — Если все будут счастливы, не станет войн, никто не будет болеть, и у всех будет всё, что нужно. Даже конфеты. — В этих словах много мудрости, — сказал Тэхён, выпрямляясь и оборачиваясь к Чонгуку. — Смотри, твоя смена подрастает. Чонгук фыркнул, сделал глоток кофе и прищурился. — Значит, решил заменить меня? Думаешь, устарел я за века? — Никогда, — мягко ответил Тэхён, подходя ближе и касаясь его плеча. — Но слова ребёнка удивительны для этого времени. Мы живём среди людей, и я понял одно: не всем нужен защитник. — Хочешь сказать, я лишний? — с иронией приподнял бровь. — Кофе хочу. — Будет тебе кофе, моё сокровище, — проведя рукой по волосам. — Если бы я знал раньше, что твои уши и хвосты можно скрыть, принял бы решение жить так гораздо раньше. — Ценил бы ты меня тогда, Чонгук? — всматриваясь в его глаза. — Я хотел, чтобы ты выбрал только меня и отказался от всего остального. Эгоистично, знаю. Теперь понимаю многое иначе. Но когда ты стал защитником, ты выбрал их всех, а я влюбился, стал желать, чтобы ты всегда был рядом. В том больше человеческого, чем божественного, но таков я. — Лис коварный. — Люблю тебя, — шепнуло божество, затягивая в поцелуй. И никто не удивился, ни один прохожий не всмотрелся пристальнее: в их времени поцелуй двух мужчин был столь же привычен, как рукопожатие и не вызывал даже тени сомнения. Но если бы открылась им истина, если бы узрели они пережившую века любовь бессмертных существ, разделяющих вечность у мрачного Шварцвальда, чьи тайны уходят глубже человеческой памяти, — тогда никто не прошёл бы мимо так равнодушно.
Примечания:
900 Нравится 63 Отзывы 249 В сборник
Отзывы (63)