Я один донесу наши кресты,
Один домечтаю, наши мечты.
Танцуй с кем угодно,
Моя ошибка,
Моя юность.
Если бы звёзды умели говорить, они бы обязательно посетовали на то, для чего так долго живут. Холодные, тысячелетиями мерцают не друг для друга, но для крошечных людей, глядящих на них откуда-то с Земли. «Non nobis, sed omnibus» — это, конечно, верно подмечено. Хотели бы они отмерцать побыстрее своё тысячелетие или вообще век? Стремительно, не растягивая липкое ожидание и мучение на долгие-долгие годы. Саша в мирном опросе населения «Как вы относитесь к советской власти?» рисует пятиконечную звёздочку. Маленькую, прямо в середине ячейки для ответа. Сначала хотел поставить прочерк: это ни положительный, ни отрицательный ответ — а безликий прочерк. Но что-то невидимое сподвигло его неровной рукой вывести фигурку. Хочется не понять чего. Жрать, нормального отопления и горячей воды из-под крана. Страна целиком ходит холоднющей и голоднющей громадиной, а все в упор будто и не видят. Саша, подслеповатый, и тот разглядывает её с невежливой уже пристальностью. Михаилу Юрьевичу, конечно, смазно намекает, как умеет, но лишнего слова сказать не может, словно кость поперёк горла встаёт, определённо точно его что-то держит за язык. Да и разве Миша сейчас за всё это в ответе? Что он сможет сделать, чтобы сократить дефицит или условия жизни улучшить? Да ровным счётом ничего, вот и приходится жить, как получается. И к холоду, и к голоду в целом тоже привыкаешь. Больше пугало не это. В последнюю пятницу января Михаил Юрьевич ведёт Сашу обедать с Мессингом Станиславом Адамовичем, одним из руководителей ВЧК, в «Прагу». Иронично, думает Александр, поспевая за размашистым, выверенным шагом Московского. Саша чекистов не то, чтобы терпеть не может, он всему их аппарату искренее желает подохнуть на свежих советских рельсах под свежими советскими поездами. Этот человек ему всегда не нравился, а сейчас после своего покушения, впадая в паранойю, присущую всем, кто оказывался на грани смерти, он становится и вовсе невыносим. Александр молча подаёт руку и решает молчать, пока не спросят — ни сил, ни желания вступать в разговор не присутствует. Он, почти не спавший с начала революции, часто впадал в сонную задумчивость и клевал носом посреди дня. Диалог двух партийных лиц Саше был мало интересен, и он, отключившийся от реальности еще добрых десять минут назад, услышал, что к нему обращаются только спустя некоторое время и два настойчивых толчка Москвы под столом. — Прошу простить, — медленно протянул Мессинг, обращаясь к Саше, который весьма жалко делал вид, что покручивает бокал и пребывает в своих мыслях, а не нагло засыпает при высокопоставленных должностях. Он слишком поздно успел заметить вопросительный взгляд и настроиться на заведомую ложь, приевшуюся за года дьявольской, красной сумятицы настолько, что хотелось к слепоте прибавить еще и немоту. — Товарищ... всё забываю вашу фамилию, не обессудьте. Александр чувствует, как внутри у него всё сжимается в тугой комок напряжения, а в горле пересыхает. Почему-то именно сейчас ему хочется всю-всю правду про себя сказать, почему-то именно сейчас ему обиднее всего за свою семью, будто он чувствует истинное отношение партийцев к почившей династии, будто сам Мессинг взял в руки автомат той ночью в доме Ипатьева. Он, поражённый нежданным вопросом, слышит себя будто бы со стороны, из-под толщи воды. Царская фамилия знакомо прокатывается на языке, когда Саша неосознанно вздёргивает подбородок и расправляет плечи. Миша пинает его носком сапога под столом так сильно, что наворачиваются слёзы, одними губами шепчет: «Невский», но Александр его уже не слышит. — Романов, — отвечает он нетвёрдым голосом, не оглядываясь на Мишу, сверкающего алыми глазами напротив. — Моя фамилия — Романов, извольте. Тишина воцаряется на добрую минуту, когда Мессинг роняет от удивления вилку, и пристальнее вглядывается в бледное, худое лицо. Саша смотрит на него в ответ уверенно, но ёжится, когда по позвоночнику течёт капелька пота. Он сжимает нож в левой руке так сильно, что белеют фаланги пальцев, еще минута в таком положении, и из носа пар повалит. Мессинг усмехается одними губами, но в глазах его накаляется сталь, Саша наивно полагает, что если приговор неизбежен, то пусть он выпишет себе его сам. — Это, право, даже комично, — Станислав Абрамович улыбается хищно, подбирает упавшую вилку, вонзает её с силой в мясо — Александр дёргается. — Вы шутите? Не поймите меня неправильно, товарищ, но мы пресекаем любой намёк на империализм, зря мучавший наш народ столько лет. Михаил Юрьевич — мой хороший друг, — чекист кивает в сторону Московского, погоняя строгими взглядами. — И я доверяю ему касательно многих вопросов, однако такая непозволительная грубость, может подорвать репутацию не только вашу, но и его, ибо он мне за вас, товарищ, ручался. Так что настоятельно рекомендую вам извиниться, иначе на правах руководителя ВЧК-ОГПУ я воспользуюсь особыми полномочиями. Московский, который до этого презрительно молчал, гоняя желваки, на последних словах встрепенулся, метая взгляд от одного сидевшего к другому. Он вглядывается в лицо руководителя, в лицо Саши и с вернувшимся в два счета, холодным безразличием накидывает варианты того, как спасти Шуру от шальной пули. Принимает решение не самое безопасное, но самое удобное. Встаёт из-за стола, громко отодвигая стул, с деланным равнодушием отставляет бокал и сильно тянет Сашу за предплечье, призывая встать вслед. Александр чуть не вскрикивает от цепких пальцев на коже, но прикусывает губу, и зло щурится на Мишу. — Прошу нас простить, товарищ Мессинг, — стальным голосом проговаривает Московский, не отпуская тонкое запястье, перехватывая крепче. — Мы выйдем подышать свежим воздухом ненадолго, обсудить некоторые детали. Будьте покойны, что по возвращении Александр Петрович извинится за свою нелепую шутку, как полагается. Вытягивает его на улицу, по дороге подавая пальто и помогая продевать руки в рукава с какой-то животной злобой. А может страхом, думается Саше. Вывалакивает его в ближайший тёмный закоулок, чтобы не светиться прямо в дверях ресторана, и тут же, не позволяя опомниться, бьёт наотмашь пощёчину, притрагиваясь к бледной коже ярко-красной краской. Хлопок эхом отлетает от холодных стен и виснет в морозном московском небе. — Невский, — громыхает Миша так, что сотрясается целая улица. — Невский, чего тебе неймётся? Названный опускает взгляд, настойчиво трясёт головой — не его фамилия, не его. Сколько хочет пусть паспорт в морду тыкает, а всё не его. — Дурак. — подытоживает Михаил, притягивая за лацканы, и потряхивает с силой, будто приводя Александра в чувства. Злость его постепенно сходит на нет, оставляя место загнанному беспокойству. — Дурак и всё. Шура поднимает упавшие под ударом очки, отряхивает от прилипшего снега и нервно потирает запястье, слыша, как Миша шуршит спичками и подкуривает. Тот выдыхает в зимнее небо и перехватывает тонкую ладонь, вместе с дымом целуя багровые следы от сильной хватки. Не извиняется, но сожалеет. Подходит ближе, свой шарф снимает — чужую шею обматывает и целует красную от оплеухи щеку. Не сожалеет, но извиняется. — Шура, он не отстанет теперь. Загрызут тебя. Всё перероют: и тебя, и меня, — Миша обнимает его за плечи, переходит на шепот, так чтобы лишних ушей не допускать. — У меня, ты знаешь, ничего не найдут. Я за тебя боюсь. Беда, если обнаружат что-то, там всё всплывёт, и антисоветское твоё, и то, что в белых ты был. Это слишком много. Сразу лицом к стенке поставят и не посмотрят, что место особое занимаешь. Шура шмыгает, отвечая на объятия, переминается с ноги на ногу — снег хрустит под меховыми ботинками. Ворует сигарету, глубоко затягивается. Ладони, влажные, замерзают. — Чёрт с ними, пусть застрелят. Не впервой, — сипит сдавленно Саша, неровно выдыхая. Миша его в очередной раз потряхивает. — Или я сам застрелюсь. Столичное небо сегодня было удивительно похоже на обыкновенное небо Лениграда — свинцовое, непроглядное. Воздух пах сыростью, пеплом и краской — заводы вовсю пыхтели, выпуская горячие черные облака, нещадно топили январский снежок. В таком городе не хотелось даже гнить, не то что дышать. Шура настойчиво вдохнул, будто пытаясь сделать вызов собственной тошноте, и болезненно прикрыл глаза. — Нельзя, — угрожающе. — Послушай-ка, Шура. Поезжай к себе, в Лениград, пожги всё, что есть, что запрещённое. И сейчас извинись, скажи, что шутишь неудачно. Может, обойдёмся малой кровью, я ещё замолвлю словечко, где надо. Слышишь? Шура судорожно головой мотает. Ну зачем пожечь? Как возможно? «Ленинград» с рокотом режет по ушам. Нет, не слышит. Сердце стучит так громко, что перебивает даже ход мыслей. — Отпусти меня, — как-то вымученно просит Невский и на пробу дёргает плечом — хватка ничуть не слабеет. — Миша, мне больно, отпусти меня. — Шура, обещай мне, — Московский, который, по-видимому, уже потерял всякое терпение, попытался поймать чужой взгляд, но потерпев неудачу, вцепился в ткань пальто сильнее. — Невский, я с тобой говорю, обещай мне. Саша, ослабленный кровавой революцией и падением династии, внезапно стал осознавать, что Миша сильнее его. Ему ничего не стоило придушить сейчас бывшую столицу голыми руками, и Александр даже пискнуть не успел бы в возражение. Как лязг металлических труб, голос Москвы заставлял замереть на месте и опустить глаза в пол. Саша почувствовал какой-то животный страх, какое-то совершенно дикое желание броситься бежать. — Невский. — с очевидным нажимом повторяет Михаил, будто сообщая, что вот это было последнее предупреждение. — Романов, — на удивление твёрдым голосом выдаёт Александр, стремительно вырывается из стальных рук и одним грубым жестом плюёт Мише на сапоги. — На посошок. Миша тянется к кобуре почти неосознанно, но Саша успевает выиграть себе время, выскочить из-за угла и втиснуться в многолюдную улицу, стараясь никого не сбить с ног и не задохнуться от подступающих к горлу слёз. Московский несколько раз бьёт кулаком в стену и снова закуривает, водружая носки сапог в сугроб. Плевок не стирается.