***
Мне бы не хотелось называть это место своим домом. Я бы с радостью называл им любое другое. Но, к сожалению, по определению понятия, мой дом был именно этим. Дома не было безопасности, уюта, спокойствия и отдыха. Дома не было чем себя занять или развлечь, хотя я вообще всегда умудрялся находить способы разнообразить свой досуг. Дома было скучно. Дома было тошно. Несвободно. Голодно. И по-тупому безнадёжно. Дома не было дома. И потому мне всё время хотелось домой. Только я совсем не знал, куда это. Дома мои вещи спутывались с чужими в грудах хлама, превращаясь в неразбериху и непригодность. Дома моих книг не было под рукой. Дома не было никакой отдельной полки или коробки чтобы туда складывать все сокровища, которые я стягивал вокруг себя в невероятных масштабах. Дома я боялся посеять свою посуду среди посуды других жителей. Дома я не умел выражать свое мнение и быть честным тоже. Не располагало. Я хотел забиться в угол и плакать. Я хотел остаться один. Я прислонился к стене спиной, откинул голову и, стирая тыльной стороной ладони сопли из-под носа, обречённо шмыгнул. — Я устал. Хочу уехать. Но знаю, что ничего не поменяется. И оставлять тут всё, что у меня есть — тоже страшно, — я знал, что он слышит. И чувствовал незримое прикосновение руки к плечу. Понимающее и проникновенное, сочувствующее, сострадающее, переполненное светлой жалостью. Меня мазало ещё сильнее. Потому что он не просто слушал. Он слышал. Глупо я выглядел, пуская пузырящиеся сопли только оттого, что имел мелкие риски потерять свои вещи среди чужих. Пустые безделушки. Всё без веса. Без значения и, главное — без толку. — Знаешь, как обидно, когда единственное, в чём ты живёшь — все эти вещи. Ты ими дышишь. Они тебя держат при рассудке и трезвости, в ясности и при доброй памяти. И всё это ты потихоньку теряешь. Будто у тебя родственники медленно умирают, растворяясь в черноте могил и множестве косых крестов старого кладбища. И ничего с этим поделать ты не можешь, — так с презрением я окрестил свой дом мрачным кладбищем, и оскалился. — Ты ничего с этим не сможешь сделать, сам знаешь, — моя фантазия мне ответила или он сам действительно воплотился и шепнул на ухо — я не знал. Мне было лень думать. Мне было лень понять. Я фыркнул носом. Я знал. Знал давно, что мне надо измениться и поменять ценностное отношение ко всему разом. Но всё никак не мог, не был готов. Будто маленький мальчик, которому пока рано знать о жестокости некоторых взрослых. До определённого возраста ему будет лучше думать, что все взрослые — хорошие. И что они всегда правы. В моём случае, мне нужно было думать, что я прав в своей привязанности к своему личному хламу. Дышать было настолько тяжело и больно, что я буквально давился слезами, а слова, будто колючие ежи, то и дело застревали в горле, разрезая его изнутри шипами. Мне правда до жути больно было их говорить. И по итогу я поймал себя на мысли, что мне впервые в жизни так сложно объяснить, что я чувствую, и при этом я впервые настолько сильно нуждаюсь в том, чтобы быть услышанным и понятым правильно. Я рыдал по-настоящему, и больно мне было тоже по-настоящему. И до последнего сам я о себе думал, что всё это — моя игра и притворство. Я весь — одна сплошная ложь без просвета из правды. Её во мне не существует. Я состою из осколков искажений, молекул мелких неправд и сигнальных огней об опасности, горящих вовсе не в нужное время. И всё же мне было так больно, что я едва ли мог соединять слова в осмысленные и внятные высказывания. — Я боюсь... потерять твоё доверие, понимаешь, — глаза жгло, они быстро высыхали, а ещё я чувствовал, как жжет и горит моё лицо, — Я боюсь, что ты перестанешь меня любить. Хотя любить ты наверняка не перестанешь... Но буду ли я заслуживать твою любовь?***
Сколько бы тебя не осталось — тебя всё равно допьют до конца, если ты всё-таки не станешь в конце-концов ядовитым. Самые сладкие соки из нежных юношесских тел высасываются самыми изощрёнными способами и всегда слишком быстро. Быстрее, чем стоило бы. — Ты, балбес! — Кто, я — балбес? — А кто ещё? И почему балбесами зовут всегда не тех, кто этого заслужил? Даже случайно. Даже в искажении сознания. Даже под влиянием дурного наваждения. Даже неспециально. Случайности не случайны. А значит балбесом кто-то должен был быть. Но почему не я? Почему я не вышел из комнаты раньше? Почему не застал этих слов? Время тоже кончается быстрее, чем стоило бы. Я мрачно жевал сушку, чуть ли не ломая слабые зубы, тонул в сарафанном бормотании, лишенном здравого смысла, и мучился. Думал, что я, конечно, последний, балбес. И что совсем не надо было быть там, где я был. Меня ждало и требовало другое место. А я гнил, поджимая под себя ноги и боясь ими коснуться пола. У меня из-под носа что-то ускользало. Песок сыпался сквозь пальцы. Вода утекала. Я оставался ни с чем. Того сокровенного и ценного, что я имел, при мне больше не оставалось. Я не верил и себе, не то чтобы верить кому-то другому. Меня мучила эта отрешённость и оторванность. Я был как бездомный. Я грустно глянул в окно, ковыряясь ногтем мизинца в зубах, чтобы соскрести с них налипшие ошметки еды. Опять перестал чистить зубы. И моя жизнь сегодня меня снова не устраивала. Ни сегодня, ни завтра. И даже надежд на счастливое "когда-нибудь" не осталось. Всё обещало пойти наперекосяк. Как у самого настоящего балбеса. Я им и был. Я кричал о помощи. В пустоту. Отдаленно слышал чужие голоса, чужие крики, такие же пронзительные, такие же жалобные, наполненные до краёв болью, отчаянием и безнадёгой. Но не мог ничего понять. Я просто понимал, что не один в своём страдании. И продолжал кричать в своей слепой и неоправданной вере в то, что меня кто-нибудь услышит, мне кто-нибудь поможет. Никто так и не услышал. А голос от бессилия становился всё тише и тише с каждым последующим словом. Люди проходили мимо. И их лица были настолько безмятежны, будто даже отголоска, дребезжания, толики вибрации от этих возгласов до них так и не доносилось. Я долго умирал в одиночестве, в таком глупом и непонятном одиночестве, когда вокруг петляли одни и те же смазанные лица, но никто так и не протянул руку помощи, никто так и не коснулся меня, лежащего на полу. Я умер один. Хрипло выплескивая от метафизически распятой диафрагмы последние обрывки просьб о помощи. Слёзы на щеках стали холодными. Я обнимал сам себя за худые костлявые плечи. И только в этот миг понимал, насколько ощутимо под кожей всегда прощупывались кости. Душу воротило. И умирать было страшно. Но никто так и не взял меня за руку. Хотя это, наверное, единственное, что мне было нужно.