Burn It

NC-17
Завершён
48
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 2 844 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
48 Нравится 1 Отзывы 12 В сборник

Тот, кто поёт в огне

Настройки
Последний месяц страна жила в неестественной тишине. Поначалу она казалась тревожной, почти вязкой, как туман на рассвете, когда ещё не ясно — солнце поднимется или затопит всё проливным дождём. Но время шло, и страх отступал. Люди снова выходили на улицы, фонари зажигались на площадях, а новости перестали открываться заголовками о взрывах, похищениях, тенях в коридорах власти. Ракуэн пал. Эта фраза стала мантрой новой эры. Террористическая организация, что с японской жестокостью и почти религиозным фанатизмом держала в страхе всю Корею, сожгла своё имя за четыре года. Их атаки были хладнокровны и безупречны, их следы — неуловимы, а их цели — символичны. Никто не знал, кто стоит во главе, и лишь шёпотом в подворотнях передавалось: "Хиро. Хиро Аракида." Но Хиро мёртв. Так заявили власти. Так приняла публика. И хотя тело так и не было найдено, обществу хватило красивой картинки: сгоревшая маска в пепле, кровь на флаге, и молчание, молчание, молчание. В честь этой победы государство решило подарить народу праздник. Впервые за годы — грандиозный концерт в самом сердце Сеула. Огни, камеры, титаны политики в первых рядах. А на сцене — он. Любимец страны. Омега, чьё имя звучит мягче шепота — SUGA. Сладкий, как обещания мира. Нежный, как весенний ветер. Идеальный символ новой эпохи. …Так они думают. …Пока сцена не станет точкой отсчёта. --- СЕГОДНЯШНИЙ ДЕНЬ — КАК КРОВЬ С НОВОГО ЛИСТА. Сегодня никто не собирался спать. Сегодня тот день, когда вся страна замрёт в едином ритме, чтобы отпраздновать победу. Они соберутся у экранов, под сценами, на площадях и в домах — чтобы воздвигнуть новое. Чтобы стереть прошлое. Именно сегодня они положат конец всему. Так они думают. --- Мин Юнги сидел в тишине, глядя в отражение, которое больше не узнавал. Свет был тёплым, комнату окутывало мягкое, почти уютное сияние, но внутри него не было ни тепла, ни покоя. Только хрупкое тело, натянутое как струна, и тонкий пластырь на запястье — чуть заметный, если не знать, куда смотреть. Он медленно натягивал рубашку, стараясь не задевать кожу под бинтами. Каждое движение отзывалось болью — не телесной, нет. Та уже стала привычной. А той, что грызёт внутри. Пластик микрофона казался ледяным, его взгляд — стеклянным. Словно кукла. Словно образ, созданный не им. SUGA — омега на обложках, голос, дарящий надежду. Но за этой оболочкой уже давно не было «просто Юнги». Сегодня он должен выйти на сцену. Сыграть роль. Улыбнуться. Петь. Он отказывался. Месяц назад — отказался. Крикнул. Закрылся. Сломался. Но его вынудили. Уговорили. Прижали. Потому что сегодня — день памяти. Сегодня страна отмечает победу над Ракуэн. И именно сегодня он должен спеть для них. Только одна вещь держала его на плаву. Одна песня. Не похожая ни на одну из тех, что он пел раньше. Не попса, не то, что ждала публика. Она была… настоящей. Рожденной в комнате, где вместо софитов — ночник. Где вместо продюсеров — один человек. Где вместо шоу — тишина и чужие ладони на его дрожащем теле. Эта песня — то, что было им написано. Вместе. То, что пахло им обоими. Им. Он не произносил это имя вслух. Не позволял себе. Только в темноте, только в тишине, когда никто не слышал. Он снова прокручивал в голове их разговоры — тихие, будто вороватые, почти шепотом, сказанные не там, где их могли услышать, а в узких коридорах старых квартир, где пахло пылью, дымом и чем-то удивительно родным. Он не говорил много — говорил метко. Он умел молчать так, что от этого хотелось кричать. Юнги помнил, как тот прикасался к его шее — не нежно, но точно. Как будто знал, где болит. Помнил, как в ночи его пальцы скользили по клавишам, а потом по его лопаткам — одним и тем же движением. Как он не задавал лишних вопросов, но всегда знал, когда Юнги лгал. Он знал его настоящего. Не образ. Не SUGA. А Мин Юнги — того, кто падал, резал себя, снова вставал и превращал боль в ноты. Он умирал в агонии вместе с ним и им это нравилось. Его тело было в огне а он был тем кто его поджёг. И теперь, каждый аккорд этой композиции — как порез. Каждое слово — как укус прошлого. Он выйдет на сцену. Он будет сиять. Он даст им то, чего они ждут. Но в этот раз они услышат не SUGA. Они услышат Юнги. Того самого. Настоящего. И он сгорит вместе с этой песней. --- Он слышал шум — гулкий, вязкий, как будто через толщу воды. Мир за пределами сцены казался размытым, будто его лицо, залитое гримом, смотрело из-под стеклянной поверхности, которую нельзя пробить. Кто-то выкрикнул его имя — он узнал его по интонации, не по смыслу. Крики фанатов прорезали пространство, как ослепляющие вспышки — слишком ярко, слишком резко. Они были повсюду, но не с ним. Всё происходило быстро. Слишком быстро. Как старая плёнка, прокрученная на перемотке — вспышки лиц, руки стилистов, что что-то поправляли на нём, будто собирали не человека, а экспонат. Кто-то говорил с ним, хлопал по плечу, улыбался — но он не слышал ни одного слова. Только гудение. Только звон внутри. Он сжимал микрофон так крепко, что костяшки пальцев побелели. Как будто только эта вещь — холодная, гладкая, бесчувственная — могла удержать его здесь, сейчас, в этом теле. Не дать развалиться. Он держался. Надежда все ещё жила в нём, а при мысли о нём что он так подавлял слёзы просились вниз, к щекам, к горлу, но он не позволял. Не здесь. Не сейчас. Нельзя. Он — символ. Он — свет новой эпохи. Он — последний, кто помнит, ради чего всё это было. --- Он шагнул в свет. Ослепляющий, белый — тот, от которого нельзя спрятаться. Толпа взревела, как шторм, как ураган, что срывает крыши, только теперь — из флагов, вспышек и голосов, выкрикивающих его имя. «SUGA!» «Мир!» Их голоса сливались в единый пульс, били по ушам, по груди, по коже, будто хотели стереть всё, что было до этого дня. Его встречали, как мессию. Как того, кто пережил бурю и теперь принёс рассвет. Он стоял посреди сцены, как на алтаре. С экрана позади — его лицо. Гладкое, спокойное, вырезанное под идеал. В зале — министры, чиновники, лица, что раздавали приказы за закрытыми дверями. Но публика смотрела только на него. Музыка началась. Первая песня — та самая, что пели вместе с детьми в убежищах, чтобы заглушить звуки сирен. Теперь — гимн мира. Он пел. Голос — ровный, чистый. Безупречный. Он научился не дрожать. Он научился звучать, как надежда. Следующая песня — танцевальная. Камеры ловят его улыбку, зал повторяет движения, кто-то плачет от счастья. Он двигается автоматически, тело работает само, словно машина. Словно его нет. Только образ. «SUGA!» «Мир!» Света всё больше. Шума — всё громче. Говорят, президент прибудет с минуты на минуту. Его место уже готово в первом ряду. Всё почти кончено. Почти. Юнги делает последний поклон, сцена замирает, свет слегка гаснет — и где-то внутри него что-то трескается. Маленькая трещина, незаметная со стороны. Пока. Толпа требует ещё. Толпа зовёт его имя. Толпа хочет "мир". И он даст им его. Но не тот, о котором они думают. Свет оборвали. Не постепенно — резко, будто отрубили воздух. Толпа зашумела, непонимающе, с глухим раздражением, как пчелиный улей, потревоженный грязной рукой. Люди оборачивались, что-то кричали, но звук их голосов тонул в густой, вязкой тишине, в которой — ни музыки, ни дикторских объявлений. Ничего. На сцене — тень. Сцену не озаряли прожекторы — только багровый свет догорающих огней, медленно расползающийся по полу. А в его центре, словно отречённый, будто монах в рваном облачении, сидел Юнги. Согнувшись. Один. На куске картонной коробки, как тогда — в другом городе, в другой жизни. Он не смотрел в зал. Он не видел лиц, не слышал камер, не чувствовал ни власти, ни ожиданий — лишь тишину. Прекрасную. Чистую. Последнюю. Где-то в толпе мелькнуло движение — охрана дала отмашку. Президент прибыл. Он занял своё место в первом ряду, строго, с выверенной важностью. Всё должно было закончиться победой. Моментом славы. Песней о спасении. Но вместо этого — в динамиках вдруг грохнула новая мелодия. Тяжёлая, с хрипящими нотами, искажённая, как старая запись с затёртой кассеты. На сцену вырвался алый свет, ударил в лица, как крик. С рядов пополз дым, едкий, тлеющий — как из пожарища. Толпа отшатнулась. Камеры дрогнули. Юнги поднял голову. На его лице — ни маски, ни фальши. Только тихая, почти усталая, горькая улыбка. И голос — живой. Без автонастроек. Без слоёв и прикрас. > — "Я вижу пепел, падающий из твоего окна, В зеркале отражается кто-то, кого ты не знаешь." Толпа замолкла. Это была не та песня. Не знакомая. Не патриотичная. Это была исповедь. Пауза. Длинная. Жгущая. Юнги встал. Медленно, выпрямляясь всем телом. Его глаза нашли лицо в первом ряду — то, за которым скрывались приказы, смерть и игра. Он смотрел прямо в глаза президента. И голос, уже не поющий — говорящий, но так, что каждый слог впечатывался в сердца: — "Всё было неправильно" Музыка опять обрывается в одну точку. Как удар в грудь. Как обрыв жизни. Свет исчезает, заливая всё чернотой, в которой уже не видно ни сцены, ни лиц, ни камер. Только дыхание. Только сердца. Только ожидание — напряжённое, острое, как лезвие. Толпа гудит. Кто-то смеётся — «шоу». Кто-то шепчет — «просто эффект». Зрители встают, вытягивают шеи, надеются. Кто-то вслух бросает в темноту: — "Так что сожги всё это, пока всё не исчезнет!" Но это не он. Не Юнги. Это голос чужой. Низкий, хриплый, будто сгоревший изнутри. И всё бы ничего — но он звучит слишком реально. Слишком... живо. И тогда Юнги замирает. Улыбка появляется на его лице — едва уловимая, не из радости, нет. Из узнавания. Он помнит этот голос. Среди взрывов. Среди кровавых криков. Среди рухнувшего мира. Он жив. В тот же миг грохочет взрыв. Не салют. Не эффект. Настоящий. Звук рвёт уши, пол сотрясается, воздух наполняется гарью, и зал начинает кричать. Паника растёт, как пламя, охватывающее стены. Люди срываются с мест. Кто-то падает, кто-то кричит имена. Камеры падают. Бренды исчезают. Сирена. Воет так, будто оповещает о конце света. Охрана бросается в проходы, прикрывая телами тех, кто покупал себе безопасность. Где-то в сумраке отступает президент, его увозят прочь, сквозь рёв и страх, под шум шагов, что больше похож на бегство. Но Юнги не двигается. Он стоит, словно укор. Словно якорь. И смотрит в зал. Из темноты, как из разорванного сна, появляются силуэты. В чёрных масках, как в кошмарах. Их слишком много. И у каждого — оружие. Они не играют. Это не сцена. Выстрел. Ещё. Крики, слипающиеся в одну звуковую массу, как при падении башен. Юнги поворачивает голову. Его глаза останавливаются на одном из них — на красном флаге. Он развевается, будто в замедленной съёмке, на фоне пламени и крика. Красный. И в центре — силуэт Феникса. Живого. Возрождённого. Радуэн. Он вернулся. Сгоревший лидер, восставший из праха. Юнги знал. Он знал, что этот день наступит. И вот — светодиоды вспыхивают, ослепляя. Направлены чётко, как приговор, — на выход из сцены. И в этом белом свете, как призрак из огня, появляется он Медленно, размеренно, твёрдым шагом. Каждый его шаг оставляет за собой алые следы — кровь, чужая или своя, уже не имеет значения. Он идёт, словно мессия, вернувшийся из ада не для спасения, а для суда. На экранах мигает флаг — красный, с чёрным силуэтом Феникса, расправляющего крылья в языках пламени. И весь зал знает — это знак. Это триумф. Он поднимается на центр сцены, встаёт прямо, точно и спокойно, как будто бы этот день репетировал всё время, пока был мёртв. Его взгляд — чёрный, как ночь перед последним рассветом. Он смотрит только на него. На того, ради кого возродился На того, через кого этот путь был выстроен, вырезан, выжжен — сквозь предательство, смерть и страх. На того, ради кого началась эта война. И где-то, в толпе, обезумевшей от ужаса и восторга, кто-то первый срывает голос: — Хиро Арахида! И за ним ещё. И ещё. Кричат. Воют. Молятся. А Юнги... Он не слышит крики. Он слышит только это имя, которое для него никогда не было маской. Хиро. Для него — просто Чонгук. И их взгляды встречаются. В этот момент всё исчезает — выстрелы, пожар, истерика, сирена. Ничто не звучит так громко, как этот взгляд. Как встреча двух душ, что когда-то были единым огнём, прежде чем одна стала пеплом, а другая — оружием. И слеза, тяжёлая, горькая, срывается с глаза Юнги. Он не может больше стоять. Он бежит. Бежит через сцену, прыгает прямо в его объятия. Его ноги привычно обвивают крепкую талию, руки обнимают за шею, как будто не было тех дней без него. Как будто они снова вдвоём, в этом мире, где больше ничего не осталось. Юнги не чувствует под ногами земли — он утонул. В безумии, в пламени, в нём. Руки Хиро держат крепко, как будто за эти четыре года не было и дня, когда они отпускали. Как будто бы всё это время он просто ждал, когда вернётся. Когда сцена станет алтарём. Когда он снова сможет вкусить. Горло Юнги срывается от стонов, губы вспухают под поцелуями, тело извивается, будто в агонии и экстазе одновременно. Он не боится — уже не может. Он сгорает. А мир? Мир рушится. Зрители — не зрители. Они — статисты. Жертвы. Шумы. Словно тараканы в доме, что подожгли заживо. Паника — море. В этом море тонут. Огонь жрёт занавесы, конструкции с грохотом валятся на головы, охрана мертва или в бегах, и никто, никто не спасает больше никого. На сцене два бога. Один пылает Второй сжигает Юнги поворачивает голову, их глаза встречаются снова — ближе, чем когда-либо. Хиро... Чонгук. Он жадно вгрызается в его шею, выдыхая, будто молитву: — Ты ждал? Юнги смеётся. И это не смех — это сумасшествие, это музыка апокалипсиса. Он прижимает губы к микрофону, кровь всё ещё сочится по шее: — Мы ждали. Щелчок. Красная кнопка. На мгновение мир замирает, будто набирает воздух. И взрывается. Всё. Здание содрогается, стекло бьётся, земля дрожит под их ногами. Они стоят в центре ада. Голые поцелуи на фоне пепла, стоны и крики, как хор из преисподней. А он держит его. Вжимает в стену. Рвёт на нём ткань на его бёдрах обнажая кожу — ту, что он не видел месяц. Ту, которую он хоронил, как память. И теперь он вновь в его власти. Он проводит языком по кровавому следу на шее, его метка, срывается на рычание, впивается в кожу, оставляя клыки, метки, обещания. — Мы теперь вечны — шепчет Хиро. — Ты — мой огонь. Юнги запутался в пуговицах рубашки, дрожащими пальцами пытаясь её сорвать, но чужие руки опередили его — резким, безжалостным движением ткань брючных швов разошлась под напором жадных пальцев. Те, что скользнули туда, где уже всё было влажно от предвкушения. Юнги задохнулся. Запрокинул голову назад, ударившись ею о холодную стену, и застонал с надрывом, будто звук вырвался из самой глубины его нутра. Губы дрожали, глаза в полумраке были полузакрыты, ресницы цеплялись за пот, а из горла то и дело срывались сдавленные, полуосознанные стоны. Чонгук смотрел на него с безумием в глазах. Как на трофей, как на призрак, как на святую реликвию, которую ему снова позволили прижать к себе. Юнги весь горел. Его фарфоровая кожа будто трещала от жара, а на бледной шее блестели капли пота, сползающие медленно, как время. Когда ещё один палец скользнул внутрь, тело предательски дернулось — и сладкий, хриплый выдох разрезал воздух. — Чонгук... — шепот прозвучал, будто заклинание. Его имя, сказанное им, было вкуснее любого вина. Юнги дрожащими пальцами расстегнул ремень на чёрных карго, пока другой рукой продолжал держаться за плечо — вцепившись, как за последнюю реальность. Его пальцы обвили член Чонгука, ледяные от возбуждения и ожидания, и тот зашипел сквозь зубы. Он поднял его на руки, легко, словно Юнги ничего не весил — а тот, изгибаясь, сам направил его внутрь. — Дыши — с хрипом приказал Хиро, когда тело Юнги село до упора, медленно, болезненно, сладко. И он закрыл глаза. Позволил себе раствориться, позволил уронить голову на плечо того, кто вновь стал его проклятием и спасением. Руки запутались в волосах, ногти оставили борозды, и воздух между ними был горяч, как дыхание войны. Он почувствовал, как чужие пальцы — те, что были внутри него — теперь касаются его губ. И он послушно, с едва заметной улыбкой, взял их в рот. Сосал медленно, с благодарностью, с развратной лаской, будто это был последний вкус на свете. —я сожгу этот мир для тебя — прорычал Чонгук, и мир вновь оказался на грани. Бедра Чонгука впиваются в него с силой, с которой рушатся здания. Движения не ритмичны — они безумны, будто он в трансе, как будто за годы ада в его голове не было больше ничего, кроме этой сцены. Их сцены. Юнги визжит — и сам не узнаёт свой голос. Это не боль — это нечто другое. Его тело трясёт, и он обнимает Чонгука так, как будто пытается вжаться в его кожу, раствориться, сгореть заживо. — Хочешь быть моим алтарём? — хрипит Хиро ему в ухо, облизывая его скулу. — Молись тогда. Сквозь крик. Сквозь боль. Молись на меня, как ты делал это тогда. Юнги отвечает без слов — сильнее сжимает его, раз за разом сам насаживаясь, будто хочет разорваться. А Чонгук сжимает его горло, так, чтобы вдох был резким, прерывистым, чтобы голос в крике ломался, чтобы лицо заливалось краской и слезами. Но он не останавливается. Они двигаются, как хаос. Облизывают, кусают, оставляют синяки, будто завтра не будет ни тел, ни жизней. Только этот миг, только этот храм разрушения. Юнги стонет, когда Чонгук ловит его язык губами, а потом кусает так сильно, что появляется кровь. Он ощущает, как она стекает, и будто сходит с ума от этого вкуса. Ему плевать. Он дрожит, дергается, извивается, он сходит с ума — и ему хорошо. — Ты грязный, — рычит Чонгук. — Но ты мой. Только мой. И даже смерть тебя не вычеркнула. Руки скользят ниже, и в следующий миг Юнги оказывается уже не прижат к стене — он на полу, на разбитом стекле, кровь царапает спину, но его это не волнует. Он хочет только большего. Он распластался, широко раскинув ноги, грудь ходит ходуном, глаза закатились, губы раскрыты. — Поставь меня на колени, Хиро, — шепчет, облизав губы. — Сломай меня заново. И тот вбивается снова, в этом разрыве плоти, боли, любви и разрушения. И Юнги закатывает глаза в оргазме, почти теряя сознание. А Чонгук целует его лоб. — Мой святой грех.
48 Нравится 1 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (1)