***
В десятый раз Кейтлин не узнает Джинкс. Когда она ступает — медленно, осторожно, не надеясь, но проверяя — темница уже не пропитана безумием. По крайней мере, не тем, что чувствовалось раннее. Джинкс сидит у решётки: спина ровная, ноги скрещены, в руках — тонкая нитка, и на ней — что-то вроде подвески, слепленной из железного мусора и пластика... Рядом на полу — обломок зеркала: в нём отражается мутное небо, и солнечный зайчик прыгает по стене, когда в него попадает свет. Конечно, никто Муравьишке не дал ножницы, но он и сам не промах — протащил ещё более острый предмет. Джинкс — как мимолетное ведение, волосы струятся по лопаткам волшебным водопадом. Она укладывается на грязный пол, и осколок зеркала покоится, как ореол, у её головы. — Пришла убедиться, что я не проглотила вентиляционную решётку? Кейтлин не отвечает сразу. Внутри неё напряжение: не тревога, не страх, но что-то от недоверия всё ещё теплится ярче Пилтоверского заката. Джинкс... спокойна. Слишком спокойна. — Как ты? — она чувствует, как слова просачиваются через гортань наружу, царапая горло. — Я сплела Муравьишке косичку. Он теперь у нас с прической. Доволен, как кот на солнце, — голос Джинкс звучит уставшим, но без привычной отравы. — Мне снилось, что у тебя собаки есть... Жуткие такие, две тупые псины... А, думает Кейтлин, что-то в Джинкс от прежней сумасшедшей дуры ещё живо, а что-то и не умирало вовсе. Джинкс предлагает простое решение: к стенке лицом и лежать без движения. Только осколок неба торчит у головы, как длань божия. Кейтлин опускается на корточки у решётки. — Он тебе помогает? Джинкс обращает зрачки вверх тормашками на Пилтоверского лидера. Белки глаз красные, но уже не кровоточащие, как прежде. — Мы просто держимся на плаву, как два утопающих, которые соглашаются не тянуть друг друга вниз. Кейтлин кивает. Она надеется, что Джинкс уловит в её взгляде усталость — не от неё, а от мира вокруг. От того, что никого нельзя спасти насильно.***
В следующий раз Кейтлин не ждет реакции Джинкс. — Война начинается. Миротворцы собираются на передовую. Всё больше людей эвакуируют. Это наш последний шанс... договориться. Джинкс, наконец, поворачивает голову. Лицо её всё ещё исхудавшее, но в нем больше нет безумной пляски эмоций. Я пойду, — Кейтлин напрягается, но Джинкс продолжает, — но при одном условии. — Ты диктуешь условия? — Ты его не заберешь, — Джинкс вертит в руках нитку с нанизанным на неё металлом. Кейтлин знает, что она говорит о Муравьишке, а не о дурацкой подвеске. — Это небезопасно... — У нас с ним договор, — тут же перебивает Джинкс, — он не боится, а я не взрываю! Кейтлин смотрит в потолок, будто ищет ответ в трещинах бетона. Молчит, не зная, как ещё выдавить из себя слова, которые скручивают внутренности похуже тисков. — Но нам сейчас нужны эти твои взрывы, — говорит тихо совсем, что совершенно на неё не похоже, как будто самой себе боится признаться в несусветной чуши. — Хочешь, чтобы я самоликвидировалась, продолжай в том же духе. После меня... Километры пепла всегда остаются, а ты хочешь удлинить маршрут... Кейтлин уходит, и в стуке её сапог — щелчки затворов.***
Она не возвращается три дня. С тех пор, как тело Вай вынесли из зоны поражения, город для неё опустел. А потом Вай умерла. Длинный, рвущий на части процесс — и оглушающая тишина. Миротворцы пытались оттащить её... Будь там Джинкс, Кейтлин приняла бы пулю в лоб, не задумываясь. Вай была опорой. В худшие времена — даже для Джинкс. У них же должен был быть другой план, и почему Кейтлин это не предусмотрела? Эмоции не нуждаются в доказательствах. Вай защищала Джинкс, даже когда та стояла вплотную к ней с ножом у горла. И тогда случилось самое страшное. Кейтлин поняла, что Джинкс — всё, что осталось от Вай. От такой информации под стол не спрячешься:она ледяная, как прорубь, в которую тебя окунают насильно. Можешь барахтаться, а что это изменит? После смерти Вай мир перестал быть плоским — он стал вогнутым, как пробитое грудное дно. Всё съежилось, даже воздух. Встать, умыться, дойти, подписать, слушать, не слышать. Она стояла перед Советом, не понимая ни слова. И когда ей снова напомнили, что Джинкс под стражей, Кейтлин только кивнула, как кивала, когда кто-то упоминал оружие, допрос, миротворцев, разведку. В голове крутилась череда одних и тех же мыслей-вопросов: “Она умерла из-за неё?” “Она умерла ради неё?” “И теперь Джинкс — это всё, что от неё осталось?” Как с этим жить? Вай не умерла героем. Она умерла там, где пыль забивалась в легкие. Но она никогда никого не хотела оставлять. Ни её, ни Джинкс. Ей теперь что-то нужно сделать? Это вызвало тошноту. Отвращение. А потом... слёзы. Кейтлин приказала держать Муравьишку подальше от камеры. Он кричал, царапался. Потом замолчал. Ей говорили, что Джинкс не плачет. Что Джинкс ждет. Грязная, сломанная, подживающая Джинкс сидела за решеткой: она была безумной, опасной, виновной по всем фронтам. Куда ни ткни — лицо Зауновской идиотки. Сестры Вай... И где же в Джинкс могла уместиться Вай? Может, в изгибе запястья... Может, в том, как она резко запрокидывала голову, откидывая волосы. Или в злых, отчаянных выходках, за которыми стояла та же несгибаемая боль — знакомая Кейтлин до тошноты. Это парадокс, от которого сводило скулы. Сломанный маятник внутри Джинкс, с которым она раскачивалась, не мог унаследовать от Вай ничего. Джинкс не была светом, как Вай. Она была осколком, опасным и острым. И всё же... Джинкс — доказательство, что Вай была когда-то жива. На пепелище ничего не построить. Не лучше ли застрелить? Девушка и сама лоб услужливо подставит, едва узнает трагическую новость. Кейтлин больше не знала, кого увидит, когда снова посмотрит в её глаза. Преступницу? Жертву? Вай? Кейтлин не хотела идти в камеру. И это свело её с ума, потому что теперь ненавидеть Джинкс — значило ненавидеть часть Вай. А любить Джинкс — значило, простить то, чего она простить не могла. Она не знала, кого спасает. Кого теперь вообще нужно спасать? Город, Джинкс или себя...***
День выдался серым и пронзительным, как будто смог проник в кости, и кажется, что солнце стёрли с неба намеренно — за неуместность. Кейтлин шла по коридору без привычного ритма: ступала осторожно, будто под ногами был лёд, а не отполированный камень. Муравьишка семенил рядом. Он был тише обычного. У двери, ведущей к камерам, она остановилась. Металл казался теплым. Кейтлин подумала, что в последнее время всё кажется ей теплее, чем она сама. — Ты — единственное, к чему она тянется без истерики. Муравьишка взглянул на неё снизу вверх. Зачем она привела ребенка? Как будто решила отгородиться им, как щитом, прежде чем вытерпеть истерический припадок Джинкс. Она присела, оказавшись на уровне его глаз. — Слушай, — она знала, что её голос едва ли можно было назвать вдохновляющим, — она странная, — Кейтлин не знала, какой подобрать синоним к слову “двинутая” для маленького мальчика, — она может молчать, орать или смотреть, как будто тебя нет. Я рядом, прямо здесь, если станет страшно. Но ты ничего не боишься, верно? Мальчик кивнул, потеребив в руках белесую косичку, как будто хвастался, что за столько времени она ещё не расплелась. Рука мастера плела. У него были глаза всех детей, у которых боль отняла время. Кейтлин подцепила заколку в его волосах и пригладила пряди. На неё совсем не похоже. Она никогда не имела ничего общего с детьми. Внутри было темно. Джинкс сидела у дальней стены, её голова была опущена, как у сломанной куклы. Но она вздрогнула, едва маленькие ноги прошуршали по бетонному полу. Фиолетовая бездна уставилась на Муравьишку, тусклая, уставшая. Он молча подошел к решетке, сел, и его колени соприкоснулись с ладонью Джинкс. Она неуклюже протянула руку, дотронувшись до его плеча. А потом она зарыдала. Как ребенок. — Ты мне снился. Такой напуганный, смешной, ты был как дымка! Не взрывайся больше, ладно? Кейтлин ушла, потому что отгораживаться ребенком в этот час казалось чрезмерно позорным. Не её победа. И пока ещё не прощение.***
Следующим утром Кейтлин едва не выворачивает от картины, которую она лицезреет, когда переступает порог тускло освещенного коридора. Она клянется Домом Кирамман, что меньше бы удивилась, если бы на полу и по стенам были разбросаны внутренности белобрысого мальчишки. Но куда там... Пахло пылью, детским потом и странной тишиной. На полу, прямо в центре, за решетками, был вырисован целый город: башни — мороженое, мосты — радуга, а дома круглые, будто шляпки грибов. Витиеватые растения заползали, как змеи, в камеру к Джинкс, и там уже она продолжала чертить разыгравшееся воображения Муравьишки, у которого уже все ноги и руки были как присыпка к сладким ватрушкам. Они не заметили её сразу. Или сделали вид, что не заметили. “Так бы они жили, если бы...” “Если бы” убивает быстрее пули. — Художники, значит, — хрип вырывается из груди, голос срывается. Джинкс вздрагивает, потом медленно оборачивается. — Долго ты шлялась, Кексик, — в голосе её не было яда, какой бывал прежде. Муравьишка кивнул Кейтлин, как взрослый. Без детской наивности. Потом вернулся к рисунку. Кейтлин присмотрелась. Чуть в стороне от буйства красок — высокая фигура с винтовкой за плечом, стоит чуть в стороне ото всех. Одинока. — Это... — Кейтлин хрипло кивнула, не закончив. Бессонные ночи в подушку её выдавали с головой. Муравьишка взглянул на неё, потом на Джинкс. — Она сказала, что ты страж, но с грустными глазами. Джинкс склонила голову. — Её кто-то сильно ранил. Прямо внутрь. И смотрит на Кейтлин, считывая каждую деталь. Умел ли кто-то так? Конечно, Вай... Видела тоже её эмоции, все-все, какой бы жуткой занозой она сама не была временами. Ей стало так невыносимо, и захотелось разрыдаться, плеснуть в этот рисунок водой. Чем они тут занимаются, когда на границе уже войска, готовые только к безжалостному кровопролитию? К чему все эти тайны, продиктованные осторожностью? Хоть когда-нибудь Джинкс была к ней осторожна, кроме как сегодня? Это их общая боль. Не должна Кейтлин одна страдать! — Я потеряла Вай, — вырвалось. Просто. Без пафоса. Без предисловий. Муравьишка остановил мелок. Джинкс замерла, опустив взгляд: по её мраморному плечу пробежался луч, и оно действительно замерцало чем-то каменным. — Я знаю, — тихо, почти неслышно. — Это видно. Ты больше не светишься... Кейтлин хмыкнула, злобно, почти истерично. — Я и не светилась. — Ещё как светилась. Огнем в глазах. Как порох, перед вспышкой. Джинкс посмотрела в глаза, но всего на секунду. Дорожки от слез, часами сохшие на щеках, сияли в утреннем свете — он всегда мягкий, ненавязчивый, а в камере — зачастую только не узнанный никем гость. Когда она успела узнать? Кейтлин с тех пор впервые в этой камере. За эти крошечные минуты и ослица не догадается, что она уже без ушей, если только Джинкс мысли не научилась здесь читать, как отреченный от всего прошлого монах. — Я ненавидела тебя, искренне, всей душой, — выдохнула Кейтлин, не в силах смотреть на эти грязные дорожки высохших слез, — я была здесь всё это время, подавляя тошноту и боль, потому что Вай хотела, чтобы ты тоже была здесь, даже если твой чертов мозг всегда где угодно, только не там, где он нужен! Ты — её боль. И теперь ты у меня одна. Она сказал это “одна” с такой желчью, как будто Джинкс — единственная улика в ворохе ценных, но сгоревших бумаг. Улика, ни к чему не ведущая. Кейтлин прикрыла лицо ладонью, не дав слезам выйти наружу. — Я знаю, — Джинкс посмотрела на округлившиеся глаза Муравьишки, впервые увидевшего совсем не каменное лицо Кейтлин, — я тоже себя ненавижу. Я не знаю, зачем я продолжаю дышать. Радуга на полу потускнела. Солнце зашло за облако. Камера погрузилась в неясные сумерки. Мелок в руках Джинкс скрипел по полу. Она не знала, куда себя деть: позади — стена, впереди — решетка. — Я не могу тебя простить, — честно сказала Кейтлин, — но, наверное... Если я тебя совсем потеряю, я окончательно развалюсь. Ты как чека от гранаты, из-за которой погибла моя семья. Жалеть тебя — больно. — Не прощай, — Джинкс провела рукой по нарисованному цветку, и лепесток смазался. Муравьишка вдруг отряхивается, как будто напоминает о своем присутствии. Никто друг в друга не смотрит. Он чувствует себя пустотой, которую срочно нужно заполнить. Мелок крошится в его руках. — Тогда мы рисовать будем втроем? Кейтлин закрывает глаза. Невидимые чужим глазам проплывают пурпурно-красные образы. Даже во тьме за веками, за обидой и виной — осталась искра. Она медленно поправляет плечи. Протягивает руку, чтобы Муравьишка поделился с ней этим гребанным мелком. — Да. Мост. Куда-нибудь подальше отсюда. Джинкс кивает, как будто действительно обрела способность читать мысли. Как будто ей своих мало, и добавляет: — В другое “если бы”.***
— Мне нужно в Заун. Кейтлин замирает, и не потому, что не ожидала, а потому, что внутри ломается что-то, как при повторном переломе. И утомленная ярость, ослепленная болью, дрейфует у горла, не собираясь себя ничем выдавать. — Ты хочешь, чтобы я просто... открыла тебе дверь? — Кейтлин скрещивает руки, как будто это её защитит от собственного глупого вопроса. — Чтобы я отпустила тебя в самое логово, откуда ты столько лет приносила только кровь и дым? Вот так лучше, думается ей, это больше похоже на правду, облаченную в разумность. Джинкс не отводит взгляд, как и тем пасмурно-солнечным утром. — Я знаю, кто на чьей стороне. Я могу собрать кое-что. И... — она запинается, — я вернусь. Кейтлин желает только грубости, она ждет её от себя и не отходит от решётки. — Ты не можешь требовать доверия. Не после всего. Джинкс, её неуловимое мимолетное видение, искорка, погасшая в руке, не собирается играться. Её взгляд серьёзен, и это, по меркам той же Джинкс, небывалый успех. День разбивается на осколки из-за порывистого ветра. Но Джинкс выпрямлятся, как будто стоит ей попросить, и день будет светел. Где Вай, которую Кейтлин ищет среди суетливой пилтоверской толпы? В Джинкс от Вай расцветают колючие розы с толстыми иглами, и вырисовывается надежность, которой в ней, пусть хоть весь Заун станет законопослушным, ни на йоту за целую милю не сыщешь. В эту надежность веришь, как в камушек, который обещает удержать целый мост, соединяющий две части одного целого города. — Я его не требую, — просто говорит Джинкс, — это только шанс. Один. За Вай. За него тоже, — она кивает на Муравьишку, уснувшего на широкой плите под подоконником с пустой стеной без окна. Куда эти полупустые улицы? Кому всё это... Если больше некому улыбнуться. Кейтлин садится на корточки, держась за прутья. — Ты действительно думаешь, что после всего я сплю ночами? После её смерти? — она замирает, потому что губы дрожат, а она не хочет быть жалкой в глазах Джинкс. — Ты — последнее, что от неё осталось. Но ты не она. Ты — сущий ад. Молчание густое, как гарь. Джинкс приближается к решётке вплотную, и кажется, что сейчас клацнет зубам, чтобы откусить кусок пилтоверской плоти. — Поэтому я вернусь, — голос спокойный и уверенный, ему даже можно позавидовать, — и тогда ты сможешь меня убить, если захочешь... Кейтлин закрывает глаза. Сил смотреть на эту камеру больше нет. И вдыхать грязь... — Вернёшься? — Клянусь Ишей. Имя срывается с губ Джинкс, как крик из детства, не сдержанный, а вырванный. И верить глазам получается лучше, чем словам. В них нет пустоты. Странная, изломанная воля перекрывает каждый дюйм вины, перехваченной голубой лентой волос. — Если ты уйдешь — назад дороги может не быть. — Тогда ты победишь. Потому что я стану тем, кого ты больше никогда не пожалеешь. Кейтлин не отвечает. Поднимается. Даже светлые дни превращаются в пепел и прах. Отворачивается. Снова смотрит на неё. Джинкс давно стоит в полушаге от края. — Ты нужна здесь. Мы должны что-то спасти. — Защита, — Джинкс протягивает грязную ладонь, ждет чего-то от Кейтлин. — Даже не думай. Это слишком. Просто вернись. И уходит. Кейтлин решает поверить в эту секунду, чтобы в следующие снова жить в абсолютном недоверии. Джинкс действительно можно пожалеть. А Кейтлин хочет, чтобы пожалели её. Она уходит, и переломы сияют насквозь. Джинкс возвращается в угол камеры.