***
Признаться, ему совершенно не хотелось возвращаться к ситуации с прогулом, однако Чонвон не оставил ему решительно никакого выбора: вместо библейских строк, десятикратно закрепленных чернилами на бумаге, мальчишка излился таким потоком грязного словоблудия, что, вернувшись в кабинет поздним часом и прочтя его опусы, Хисын так и побелел от того, сколь порочными подчас могут быть юные души. Ни капли не стесняясь, Чонвон писал о телесных наслаждениях, расписывая их таким детальным и затейливым образом, что казалось, он успел перепробовать их все. Он смаковал все грязные плотские подробности, утверждая, что только так человек может стать ближе к Богу. Он воспевал члены так, как могла бы боготворить их последняя ненасытная нимфоманка, страдавшая от того, что какое-либо ее отверстие не занято крепким мужским стволом. Он называл семенную жидкость самым дивным и вкусным соком, который только может сочиться из тел, и что ни одна брага не охмелит так же сильно, как сделает это крепкая мускатная гроздь, которую мужчины носят между ног. Он говорил, что воздух насыщеннее и вкуснее всего, когда юноши в своих дортуарах встряхивают одеяла и простыни, и от засохших на них корках спермы повсюду рассеивается, будто пыльца, семенная пыль: он объявлял это «непорочным оплодотворением», что казалось ему чрезвычайно забавным. Кроме того, он с такой непосредственностью описывал все свои чувственные нужды, что Хисын, безотрывно скользивший взглядом по тексту, вдруг ощутил, что в паху у него крепло и наливалось свое собственное естество. Идол, которому Чонвон, судя по его же словам, поклонялся в истовой молитве. Хисына охватил леденящий ужас от того, что его низменная физиология воспряла от одного только этого приапового трактата. Плоть слаба, и ему, как мужчине, ничего было не поделать с тем, что иногда, поутру, он просыпался в перевозбужденном состоянии или обнаруживал на исподнем мокрый след – в особенности после сновидений, в которых фигурировал Чонвон. Это было столь пугающе, столь ужасно и невыносимо, что он тут же бросал все силы на то, чтобы замолить грех плоти перед Господом, прося его о милосердии. Ведь он не ведал, что с ним происходило, все это было во сне, властвовать над чьими материями он попросту не мог! Но сейчас, когда это проклятье настигло его наяву, когда разум услужливо принялся воспроизводить в голове все написанное, он не знал, как справиться с этим мучением. – Всевышний милостивый Боже, молю, избави меня от этого наваждения, – простонал он, накрывая набухшую плоть ладонями, что створками раковины и сжимая ее в надежде вернуть в исходное мягкое состояние. – Et ne nous laissez pas succomber à la tentation, mais délivrez-nous du mal... Постепенно жажда отпала, но этой же ночью он Чонвон явился к нему во сны, и ездил на его члене так долго и так активно, что по пробуждении Хисын ощутил себя столь измотанным, будто это все было взаправду, и вновь обнаружил предательски растекшееся мокрое пятно.***
Пора было с этим кончать, и на сей раз он решил применить иные меры. На Чонвона не подействовало обычное наказание, многих избавлявших от неусердия и подтачивавшего не в меру острые языки, поэтому он избрал иной путь влияния на юного неслуха. А непристойные записи он поспешил сжечь, пускай строки, переплетавшиеся по кругу, отпечатались в его памяти, будто заповеди: «... телесное причастие...», «... идол, окруженный порослью, будто находится в райских кущах...», «... акт любви, совершаемый двумя мужчинами...». Он тоже подготовил Чонвону своеобразный акт любви: с его стороны это было проявлением большого великодушия, ибо он не пустил омерзительное чтиво в ход, сообщая о грязных помыслах провинившегося всему преподавательскому составу, и даже не осмелился задействовать розги – что, впрочем, было только полуправдой. Отец Чонвона был, весьма некстати, очень, очень значимой государственной фигурой, и едва ли его осчастливила бы новость о том, что к его единственному отпрыску применили физические наказания, каким бы ни был его проступок. Поэтому Хисын счел верным поговорить с мальчишкой, воззвать к его душе. Что, если его безнравственность была напускной, и тем самым Чонвон, скорее, сам искал помощи у неравнодушных взрослых? Ведь даже благополучие семейства могло быть исключительно видимостью, создаваемой для обмана сторонних глаз. – Несмотря на то, что ты повел себя в высшей степени некрасиво, я хочу дать тебе еще один шанс на исправление, – сообщил он Чонвону следующим днем, когда на большой перемене ребятишки гурьбой высыпали в цветущий сад, напоенный запахами цветущего жасмина, розовых кустов и цитрусовых деревьев. – Тебе поможет искренняя исповедь не передо мной, но перед Господом нашим. Если ты откроешь свое сердце, то он простит тебя и дарует тебе милость свою. – Но я ведь уже исповедался на письме, признавшись в том, к чему склонен, – ответствовал Чонвон, глядя на пастора столь невинно, будто писал не об одержимости плотскими утехами, а о малодушном утаивании от родителей плохих оценок. – Вы сказали мне порассуждать о природе греха, и я выполнил Ваше задание, разве нет? – То похабное эссе я уничтожил, – Хисын невольно вздрогнул, вспомнив о собственной постыдной реакции. – Я не знавал еще ни одной блудницы, которая не питала бы и толику стыда, исторгая из себя нечто подобное. Почти все они испытывают горечь от той жизни, которую ведут. Но ты... В своем беспутстве ты превосходишь их всех. – Что это, если не комплимент? – хихикнул мальчишка, однако святой отец, не разделявший сего веселья, тут же напомнил юному послушнику о предстоящем покаянии. Светлые, напитанные самим южнобережным солнцем кирпичные стены храма всегда даровали Хисыну какое-то особое успокоение. Свежие цветы и ветви оливкового дерева украшали престол, святые, безмолвные стражи многовековой базилики, изображенные на фресках, смотрели на прихожан пронзительным, немного печальным взглядом, но сообщали с тем искреннюю христианскую любовь. Сейчас здесь стояла благоговейная тишина, и, говоря по правде, Хисын бы нашел большее удовольствие в том, чтобы отдохнуть в ее усыпляющих объятиях, а не один на один с чертенком в обличии ангела. Впрочем, именно то и подразумевал его высокий сан: нести свет в умы людей и наставлять заблудшие души на путь истинный – Хисын руководствовался исключительно этим, осеняя кающихся крестным знамением и отпуская после исповеди с миром. Отправив Чонвона преклонить колени по одну сторону конфессионала, Хисын занял низкую скамью по другую его половину. Теперь, когда же меж ними была перегородка с решетчатым оконцем, он мог сосредоточиться исключительно на словах, а не отвлекаться на излишне, как ему казалось, соблазнительную внешность юноши с его подчеркнуто-призывным взглядом обжигающих ночных глаз. – Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, – начал Хисын, настраивая обоих на серьезный лад. – Дитя, я знаю, что твои мысли не обращены к Богу, а являются скопищем низменных инстинктов. Однако честное, сердечное покаяние снимет часть груза с твоей души, которая, по юности лет, еще не могла запятнать себя так, как ты о ней говоришь. Поведай же мне о своих грехах, и я буду молить Господа о том, чтобы он простил тебя. – Вы слышите, но не слушаете, святой отец, читаете, но не считываете истинный смысл, – загадочно отозвался Чонвон, глухо усмехнувшись. – Но ежели Вы хотите, чтобы я повторил, я охотно сделаю это. Деликатно прочистив горло и обращая тем самым Хисына во внимание, он начал. – Итак, я грешил – и делал это так много раз, что не смогу даже пересчесть. Знаете, ведь плоть слаба и извечно ищет наслаждений. Человек так устроен, что хочет вкусно есть, много спать и горячо совокупляться. Из всех грехов мой – самый сладкий, ведь он удовлетворяет все то животное, что есть в каждом. Что есть и Вас, святой отец. Не удержавшись, он хихикнул, но не успел Хисын и слова сказать в свою защиту, как Чонвон тут же продолжил. – Но кто бы мог отказаться? Из всех идолов самый живучий – это фаллос. Он – символ всего сущего, ведь из его семени зачинается сама жизнь. Материнское лоно, конечно, носит в себе дитя, но осеменяет это лоно именно член. Без него женщина – всего лишь сосуд, который сам по себе заведомо неполноценен. Но не будем вменять им это в вину – в конце концов, это баланс мироздания. – Я осведомлен о природе бытия, Чонвон, – прервал его непристойную тираду Хисын, чувствуя неловкость от того, что вообще вел подобные разговоры со своим учеником. – Ты можешь не заострять на этом внимание и перейти к сути. – В том и есть сама суть. Святой отец, мой грех в том, что я люблю члены. Нет, я очень их люблю. Большой и чистой любовью, на которую только способна живая душа. Я готов боготворить их, брать их в рот, принимать их в себя. Нет большего удовольствия, чем ощущать кожей теплое семя, окропляющее лицо, промежность, живот! Я люблю тереться о стволы, ощущая, как они становятся тверже, люблю, когда они настолько большие, что, вонзаясь в меня, почти что разрывают изнутри, но эта боль есть не что иное, как высшее из благ. Я славлю все сущее, когда меня имеют, и удовольствие от соитий не идет ни в какое сравнение с истовой молитвой. Только когда внутрь меня вбивается член, я чувствую, что приближаюсь к вратам Эдема. Хисын не понимал, что происходило с ним в те мгновения, когда Чонвон пел сладострастную оду всему животному и падшему. Поначалу его захватило отвращение: его замутило, мысли в голове стали роиться, что ядовитые змеи в своем движимом шелестевшем клубке, и шипение их, стоило лишь прислушаться, будто бы складывалось в различимые фразы, в шепот, дурманивший и сбивавший с толку. Чонвон нанизывал на нить своего исполненного медом монолога бусины-слова, плел искусительскую речь, призванную восславить земные удовольствия, и Хисыну стоило большого труда не поддаться ей – по меньшей мере, пока мальчишка не продолжил. – Тот, кто отрицает в своей плоти огонь желания, тот, кто жестоко гасит его не понимает, от чего отказывается. Человек был рожден от наслаждения, а потому должен извечно предаваться ему, искать его, напитываться любовным соком в любом проявлении. Я не могу отказаться от этого, святой отец. Более того: я не понимаю, почему от этого отказываетесь Вы, дав обет безбрачия или хотя бы даже не пользуясь тем, что само идет Вам в руки. Сказав это, Чонвон состроил глумливое выражение лица, намекая, очевидно, на малолетний цветник под руководством старшего, и эта усмешка не осталась втуне. – Ни блудники, ни прелюбодеи, ни мужеложники Царства Божия не наследуют, – сквозь зубы процитировал Хисын, вдруг ощущая, что по его телу прошлась горячая волна истомы, стремившаяся к низу живота и распускавшаяся там дивной огненной розой. Подобное возбуждение было неуместным и вне стороннего присутствия, и потому его прошиб холодный пот, когда напряжение в плоти постепенно стало нарастать. Благослови Господь то, что между ними была перегородка!.. – Мой дражайший отец придерживается тех же основ благочестия, однако это ничуть не помешало ему начать сношаться со мной, как только я достиг половой зрелости, – беспечно отметил Чонвон, не придавая сказанному, казалось, никакого особенного значения. – О, Вы даже не знали? И не догадывались, считая его добрым католиком? Ваше человеколюбие не знает границ. – Чонвон, если ты наговариваешь на господина Яна, то... – начал было Хисын, но слова невольно встали у него комом в горле: отчего-то сказанное не подумалось ему небылицей, пускай прежде он бы и подумать не мог, что в столь именитой семье происходил подобный вопиющий разврат. – Святой отец, ну неужели Вы в самом деле считаете, что если человек посещает праздничные мессы и жертвует немыслимые суммы сему славному приходу, то он не двулик и не лжив и не пользуется положением власть имущего? Впрочем, – тут же добавил он, все так же масляно улыбаясь, – я никогда особенно не сопротивлялся и даже сам ему себя предлагал. – Ты неисправимый греховодник, Чонвон, – хмурый, как небо в холодный непогожий день, Хисын ощутил себя последним дураком, раз счел, что это создание кто-либо когда-либо к чему-то принуждал. Да и потом, его мать умерла родами, так что ж главе семьи было не прельститься на то, что, как выражался сам Чонвон, само шло в руки? Стоило лишь Хисыну представить, как мальчишка шел на инцестуозный грех со своим отцом, как его пронзил очередной разряд горячего, мучительного желания оказаться на месте старшего. Однако с какой стороны ни смотри, мысли эти были ужасающими. Хисын быстро одернул себя, все еще не ставя крест ни на ком – ни на любителе юной плоти, ни на порождении, собственно, его же чресел. Тем более, что ежели, как говорят люди, les chats ne font pas de chiens, то наследник семейства Ян был вполне достойным плодом злонравия взрослых, ничуть не уступая. Сейчас, с возбужденным от излишне детальных описаний членом, он ощущал себя, справедливости ради, ничуть не приличнее. Выражая мнимое недовольство, мальчишка цокнул языком, однако затем же он позволил себе новую усмешку: – Не я один, святой отец, не я один. Религия вообще есть не более, чем облаченное в пуританство двоемыслие. Портовые шлюхи – и те честнее. – Чонвон! – доведенный, Хисын не удержался и повысил на него голос, сердясь и вожделея, изнемогая и не позволяя себе даже помыслить о том, как сильно он желал отринуть сейчас всевозможные нормы приличия и предаться презренному рукоблудию. – Что? Я говорю правду. Наш ангелоликий и невинный, что пречистая Дева, Ким Сону – и тот все чаще задумывается о плотском. Я знаю это лучше многих, потому что об этом он рассказывал мне по большому секрету – стало быть, теперь и Вы должны держать это в тайне. Тсс, – Чонвон, лукаво улыбаясь, приложил палец к розовым губам, с которых без конца только и делала, что лилась грязь – будто все происходящее было не более, чем праздной, легковесной болтовней. – Что... – неожиданно осипнув, выдавил из себя мужчина, ужаснувшись такой компании одного из особенно прелестных и нежных учеников, солиста церковного хора, чье пение было самым что ни на есть явным свидетельством существования Бога. – Что ты с ним делаешь?! – Ничего. Пока. Хотя я мог бы научить его очень интересным вещам, которые постиг, исследуя ars amoureux. Французские поцелуи мы с ним уже освоили... Нет, более такой пытки Хисын вынести бы просто не смог. Ненавидя себя за слабость, за вопиющую дикость в доме Божьем, он, едва держа лицо, забрался рукой под сутану и, нащупав свой жаждавший ласки член, принялся удовлетворять себя, пока Чонвон, делавший вид, будто ему не ведомо, чем был занят в это время святой отец, продолжал в красках расписывать все, что подразумевал под «искусством любви» и какие давал уроки своему неопытному другу, лаская последнего руками и языком. Стараясь не издать и звука – ни единого рваного вздоха, ни стона, ни шороха одеяний, – он отчаянно вслушивался во все то, что говорил ему Чонвон, плетущий липкую паутину порока и похоти и стягивавший своими путами его все сильнее и крепче. Он почти задыхался – не от спертого воздуха тесной кабинки, но от того, как его захлестывало вожделение, алкавшее претворения всех потаенных фантазий в жизнь. Невозможно было не поддаться его настойчивому гласу, невозможно было отрицать сладостную красоту благоухающей юной плоти. Средоточием его горячих желаний был Чонвон, утративший всякий стыд и всякое благочестие, насмешничающий, терзавший и изводивший его. Настоящее чудовище в шкуре смиренной овечки: Хисын, пастух, ведший отару, вовремя не заметил, что стараниями его крошечных, но острых, что заточенное лезвие, клычков, полегла добрая половина агнцев, охваченная от смертоносного укуса мороком яда, и наиболее полно осознал это только когда настал черед его самого. Чонвон подобрался к нему и застлал привлекательным обликом взор, затуманил ведьмовскими чарами трезвый рассудок, подчинил своей воле, сподвигнув предаться греху. И что было хуже всего, так это то, что сейчас, в мгновения, объятые чистейшим блаженством, Хисын был истинно счастлив ему предаваться. Ту возвышенную душевную негу, что он обыкновенно испытывал, служа Господу или слушая, как маленький ангел Сону пел рождественские псалмы, сменило нечто более земное. Все его тело словно бы наполнило глухое биение самой жизни, а изнутри затомилось пламя, разливаясь по членам вязкой патокой. То самое неосязаемое, но явственное, пылкое и странное охватило Хисына, что болезненная горячка, и его сердце заныло от жажды плотской связи с Чонвоном, который утягивал его за собой в геенну огненную, в самое жерло вулкана, в кипевший адский котел. – Человек не может сопротивляться тому, чего вожделеет, – проворковал Чонвон, надо полагать, чрезвычайно довольный тем, что все переменилось, и теперь уже это Хисын исповедовался ему, являя, сколь сильное влияние оказали на него блудливые словесные возлияния. – С того самого момента, как первая женщина вкусила сочное спелое яблоко, грех проник в умы и тела, распространился сладкой амброзией и завладел человечеством, крепко пуская корни. Потому-то предаваться порокам так восхитительно. Вы не можете убегать от себя вечность, святой отец, ибо желаниям свойственно изливаться, если топить и душить их. Я знаю, что Вы думаете обо мне, лаская себя, так разве не приятнее будет овладеть мной и окропить меня своим семенем, что святой водой? «Отче наш, прости меня, грешного», лихорадочно забормотал Хисын, когда почти физически ощутил, как Чонвон седлал его бедра и запрокидывал голову от того наслаждения, которое доставлял ему эрегированный член внутри. «Да святится имя Твое, да придет Царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе...», беззвучно проговаривал он, шевеля губами, когда воображение уносило его в юдоль ангелов от одного только исполненного экстазом лика мальчишки, двигавшегося на нем с неукротимой страстью. Рука, тесно сжимавшая член, принадлежала словно не ему, а чему-то незримому, демоническому, что стискивало и его шею, не давая дышать. Над ним властвовал сам Дьявол, и Чонвон был всего лишь одним из воплощений Лукавого, ибо никто не мог быть столь распутен и столь бесчестен в своих деяниях, словах и помыслах. А потому, излившись себе в руку с глухим, жалобным, еле сдерживаемым стоном, он тотчас же принялся молить Всевышнего о прощении – ведь сам он не понимал, что творил, заколдованный, одураченный, ослабевший. Господь, всевидящий и всепрощающий, наверняка и так это знал, но покаяние и Его прощение Хисыну было просто необходимо. Он уподобился чертовому отродью, пал так низко, как только мог, и хотя он поддался пороку с большим желанием, толкнул его на это не кто иной, как Чонвон, проклятое блудное дитя. Когда же он нашел в себе силы, чтобы покинуть исповедальню, то обнаружил, что мальчишки по ту сторону перегородки уже не было. Вот шельма! Ничего его не тяготило, ничего не тревожило, а своей постыдной противоестественной любви он предавался без остатка и без сожалений. Хисын ощутил, что в столь уютных и дорогих его сердцу стенах дома Господня ему становилось все хуже и хуже, а потому испытал такую глубокую тоску, что не мог найти себе ни места, ни занятия, а свершенным им низменный акт и вовсе вверг его почти что в отчаяние. К греху плоти добавилось уныние, и он стремительно увязал в Стигийском болоте, еле волоча уставшие ноги.***
Чонвон меж тем держался как ни в чем не бывало, и даже позволял себе еще более вольные выходки, явственно давая понять отцу-настоятелю, что все какие-либо его мольбы одуматься прошли мимо его ушей. Что и говорить, это было настоящим плевком в душу, потому что все какие-либо благие устремления Хисына были растоптаны в залихватском плясе юного дьяволенка и канули в небытие. Впрочем, видя, что тот вел прежнее беззаботное свое существование, минуя все какие-либо наказания, мужчина чувствовал, как в нем зрела настоящая, незамутненная, истовая злость, а потому бездействовать просто не мог. Если по какой-то причине Господь не насылал кару на это исчадие ада, это значило, что Хисын, как доверенное Его лицо на этой бренной земле, должен был изыскать такой способ укротить нечестивца, который усмирил бы в нем все сладострастные желания и привел бы к Богу. Это казалось почти невероятной задачей, но Хисын восполнился святой уверенностью в успехе своей задумки. Святое Писание издревле доказывало, что неверущие, узрев чудо, примыкали к пастве, блудницы обращались в целомудренных достопочтенных дев, а неизлечимо больные исцелялись, когда их касалась длань Спасителя. Хисын считал, что и он в силах отрастить падшему ангелу парочку новых крыльев, но для того, перво-наперво, ему необходимо избавиться от того, что чернило и портило лик Божья творения, извлечь занозу, вызвавшую воспаление, очистить от скверны, обрезать пуповину, что связывала дитя с кишащим червями гнилым чревом. Изгнать из него дьявола. Эта идея, стоило ей только промелькнуть в его голове, тотчас же всецело заняла собой разум, и с той поры Хисын, ненавидя в Чонвоне его порок и при том ни минуты о нем не забывая, пестовал и лелеял ее, предаваясь размышлениям сопутствующего толка. Он обратился к трудам священнослужителей прошлого, в своих деяниях не сдававшихся ни перед чем и отчаянно боровшихся со всякого рода ересью и нечистью. Свет Господень, лившийся на человечество, всеми силами пытались затмить богохульники и иноверцы, а потому жечь сорную траву, извечно перекрывавшую доступ к сиянию истины представлялось благородной и добросердечной миссией. Инквизиция казнила людей, пуская под жернова судейства порой и тех, кто был не причастен к черным делам Антихриста, однако, следовало полагать, делалось то не от животной жестокости, а от искреннего желания с корнем вырвать греховные помыслы и подавить зарождавшееся в людях излишнее свободомыслие. Как всякой отаре нужен пастух, так и людям нужны были властители и господа. Церковь же объединяла всех под своим началом, и только верной службой ей и Богу можно было спасти свою грешную душу. К чину экзорцизма Хисын подготовился обстоятельно, заранее прошерстив всю необходимую литературу. Ничто не могло сорвать его планы, и уж на сей раз он готов был расшибиться в кровь, но избавить приход от исчадия Сатаны. Чтобы никто не помешал ему исполнить обряд в соответствии со всеми правилами, он собрался вытащить Чонвона прямиком из постели, когда дортуары обнимала уютная звездная мгла, а на темно-синем полотнище неба восходил серебряный серп луны. В тот час выходила из сумерек вся нечисть, укрывавшаяся до поры до времени в тени, и сразиться с ней, обнажавшей под пологом ночи когти и клыки, было делом справедливым и праведным. Когда же забрезжит первый луч восходящего солнца, то пронзит своим светом их неправедное богомерзкое нутро, и если к тому моменту Хисын заставит беса покинуть тело Чонвона, то утро очистит их прохладою воздуха и щебетом ранних птиц, и мир разольется в мятежных их душах. Потому, прождав, когда все обитатели прихода забудутся глубоким сном, Хисын, до той поры просиживавший в своем кабинете, вышел в сад, через который пролегал путь к ученическому корпусу. Он шел взволнованно и пружинисто, будто кто-то подталкивал его со спины, довлея и напоминая о времени, но заслышав чуть издали шум и сдавленный говор в одном из укромных участков, где буйным цветом цвели лимонные деревья, глянцевая, изумрудно-зеленая листва которых колыхалась и шелестела от легкого ветра, перешептывавшегося о двух укрывавшихся любовниках, приостановился, чтобы прислушаться к сей тихой, беззаботной болтовне. Голоса принадлежали двум юношам, один из которых был, конечно же, Чонвон, а второй – Сону, невинное и чистое дитя. Впрочем, судя по доносившимся стонам и всхлипам, божий агнец был, казалось, ничуть не против своего грехопадения, на которое толкнул его распутный одноклассник. – Ведь я... Не оскорбляю Господа этим? – с боязливостью в голосе осведомился Сону; Хисын не мог видеть, чем они занимались, но, судя по всему, едва ли обсуждением Евангелия. – Чем? Тем, что ты воздаешь славу Храму Божьему? – с усмешкой ответил Чонвон, а затем сделал что-то, от чего его собеседник всхлипнул. – Бог создал тело совершенным, и все его члены заслуживают любви и ласки. Разве ты чувствуешь себя плохо, когда я трогаю тебя? – Нет... Мне хорошо, – отозвался Сону, едва дыша. – Это очень приятно, когда мы касаемся друг друга как... как сейчас. Он вновь прервался вздохом и, вероятно, вот-вот готов был расплакаться, чуть слышно заскулив. – Мне тоже нравится, когда ты ласкаешь меня, – промурчал Чонвон, оставляя затем на лице Сону влажный след поцелуя. – Господь не сделал бы плоть столь податливой и чувственной, если бы ее не до́лжно было удовлетворять. Так что, отдаваясь друг другу, мы отдаемся Его воле. «Ложь», мгновенно подумал Хисын, исходя от волнения и негодования холодным потом. Во всем его теле неукротимыми бесовскими чарами распространилось странное напряжение, как то, что захватило его ранее в исповедальне, однако он предпочел сосредоточиться на чужом тайном rendez-vous. «Рукоблудие грех, и никогда церковь не будет поощрять связь без размножения, как и окончание вне лона женщины. Дьявольское создание заражает ясный ум своей скверной». – Там... там, кажется, кто-то есть, – крайне напуганный, прошептал вдруг Сону; должно быть, его насторожил хруст ветки, которую Хисын ненароком сломал, подавшись ближе – исключительно для того, чтобы лучше различать очертания рук и тел, а также отчетливее слышать крамольные разговоры, а не от не в меру разыгравшегося низменного любопытства. – Кто там может быть, посреди ночи? – снисходительно покачал головой Чонвон. – Это наверняка всего лишь ветер. Однако если ты беспокоишься, то можешь вернуться в спальню. А я... совсем скоро навещу тебя. – Но ведь мой сосед... – смущенно забормотал растерянный Сону, на что его соблазнитель также нашелся с ответом: – Он нам не помешает. Если ты будешь тихим, то мы сможем насладиться нашими «занятиями» без всяких препон. Как недавно, когда я брал у тебя в рот в библиотеке, а меж рядами ходила подслеповатая сестра Энн. Он совершенно бесстыже хихикнул, а вот реакцию Сону Хисын не уловил – впрочем, зная младшего, тот наверняка весь раскраснелся как маков цвет. Совсем скоро он поспешил в сторону общежития, и когда его верткая фигурка удалилась на достаточное расстояние, Чонвон, расслабленно откинувшись на спинку скамьи, с усмешкой обратился в темноту: – Прячетесь, как нашкодивший мальчишка, святой отец. Или Вы нашли в себе пристрастие наблюдать со стороны? Вспомнив, за чем шел, Хисын во мгновение явил себя, выйдя из-за раскинувшихся буйным цветов деревьев: – На что ты склонял Сону? – спросил он, жестко чеканя каждое слово для придания своему тону большей суровости. – На служение тому Богу, в которого истинно верую, – отозвался Чонвон со скабрезной улыбкой, и по одной только искре лукавства в темных глазах можно было с уверенностью судить о том, что совсем не о Едином Боге шла речь: Хисын не жаловался на память и помнил все детали их исповеди, будто это произошло какими-то часами ранее. – Прилежание Сону достойно похвалы. Стоило только научить его вставлять в себя пальцы, как отучить уже невозможно. Хотите посмотреть, чего мы достигли? Я оставлю для Вас дверь приоткрытой. – Довольно твоего похабства, – прервал его Хисын, ощущая, как его вновь начало потряхивать от странной смеси воодушевления и злости. – Я намерен положить твоим играм конец. С этими словами он резко схватил Чонвона за запястье и поволок его, ничего не успевшего понять, за собой в храм. Он шел так резко и стремительно, что едва ли его могло остановить какое-либо сопротивление, тем более что малолетний охальник, справедливости ради, особенно и не вырывался, волочась за старшим. В любой другой момент Хисына бы это, возможно, насторожило, однако сейчас он был охвачен небывалым душевным подъемом, что подпитывал все его внутренние силы и не обращал внимания на то, что Чонвон, послушно следуя за ним, не прятал ухмылки. Внутри церкви, днем полнившейся благостью, умиротворением и зноем французского юга, ныне царил мрак, освещаемый лишь несколькими рядами свечей, чьи всполохи окрашивали ровные стены из белого кирпича в приглушенный оранжево-медный оттенок – будто солнце, закатившееся за горизонт, теперь потрескивало в фитилях толстых стеариновых свеч. Высившиеся коренастые столбики их, скрупулезно расставленные по периметру близ алтаря, создавали, впрочем, довольно угрожающее ощущение, и в том был изначальный замысел: испробовав способ душеспасения путем покаяния и не получив решительным образом никаких положительных результатов, Хисын решился прибегнуть к методу, зарекомендовавшему себя еще с темных времен Средневековья. Со своим пленником он вел себя с подобной предшественникам по отношению к уличенным в бесовстве неучтивостью: втащив его в залу и проведя до места церемонии, он резким движением толкнул мальчишку на пол. Болезненно приземлившись, Чонвон, тем не менее, лишь только ахнул от неожиданности, но никакого закономерного негодования на его лице по-прежнему не отразилось: он, скорее, был даже впечатлен тем грубым пылом, с каковым с ним обходился прежде столь сдержанный и негневливый священник. – Во имя Отца, Сына и Святого Духа, – начал он, не мешкая более ни секунды, за которую маленький дьявол всенепременно постарался бы обаять его своим беспомощным видом и манким взглядом. Рукой он стискивал заблаговременно спрыснутый святой водой крест – необходимый атрибут, и от того, как сильно он сжимал свое орудие, костяшки его побелели. – Поверить не могу, святой отец! – воскликнул, наконец, Чонвон; подобрав ноги, он занял сидячее положение и взирал на старшего с большим воодушевлением, совершенно поразительным при том, что вскоре должно было состояться. – Вы в самом деле вознамерились предать меня огню священной инквизиции? – Молчи и молись о спасении своей грешной души! – пресек его пустую болтовню Хисын, тряхнув массивным крестом; после этого жеста Чонвон едва заметно дернулся и весь словно бы сжался, что не могло не наполнить мужчину горделивым довольством: боялось, боялось бесовское отродье животворящего креста. Язвило, хорохорилось, а на деле ощетинилось, как черная кошка. – Изгоняем тебя, дух всякой нечистоты, всякая сила сатанинская, всякий посягатель адский враждебный, всякий легион, всякое собрание и секта диавольская, – пророкотал он, надвигаясь на Чонвона с крестом в одной руке и томиком священного Писания – в другой. – Именем и добродетелью Господа нашего Иисуса Христа, искоренись и беги от Церкви Божией, от душ по образу Божию сотворенных и драгоценною кровию Агнца искупленных... Чем дальше Хисын читал молитву об избавлении от нечистого, тем явственнее становились изменения, происходившие с Чонвоном: поначалу дрожавший, весь покрывшийся испариной, он побледнел, а на лице, прежде источавшем дерзкую самоуверенность, возникло выражение страха. Он начал резко и часто дышать, будто легкие его, чем-то сдавливаемые, не могли наполниться воздухом, и потому сам он весь стал что комок, снедаемый изнутри нараставшей, болезненной почти физически тревогой. – Не смеешь боле, змий хитрейший, обманывать род человеческий, Церковь Божию преследовать и избранных Божиих отторгать и развеивать, как пшеницу, – произносил Хисын все громче, чувствуя, как крепла его власть над Лукавым; огонь в его сердце становился все яростнее, все сильнее языки пламени лизали его ребра и грудь, вырываясь затем истовой молитвой. Возбуждение охватывало его по нарастающей, и чем далее, тем большей становилась эйфория от происходившего таинства. – Повелевает тебе Бог Отец, повелевает тебе Бог Сын, повелевает тебе Бог Дух Святой, повелевает тебе величие Христа, вечного Бога Слова воплощенного, который ради спасения рода нашего, завистью твоею падшего, смирил Себя и был послушен даже до смерти... – Нет! Нет! Нет! – завопил Чонвон как оглашенный, отчаянно и хрипло; хватаясь за голову, простирая затем руки в воздух, крича, навзрыд рыдая и стеная нечеловеческим голосом, ведя себя как одержимый, он молил мужчину прекратить его темную мессу, однако того всякие просьбы лишь подстегивали, и он подступал все ближе, намеренный довести дело до конца. Хисын вел и вел свою проповедь, невзирая ни какие слезные мольбы, ни на протянутые в прошении смилостивиться руки, ни на трясущееся, будто в приступе эпилепсии, катавшееся по полу тело. Разгоряченный, опьяненный что вином, он не смолкал, покамест не обрушил на мальчишку всю молитву полностью, и его запал рос и множился соответственно тому, сколь безумным становился страх бесноватого и сколь пронзительными становились вскрики. Трудно сказать, жалел ли он Чонвона, исходившего скрипами, визгами и рычанием, потому что, в первую очередь, он исполнял свой долг перед Господом, и причиняемые им страдания было неотъемлемой частью процесса. Ибо «без трудностей нет славы и в веках, без подвигов исчезнешь ты бесследно, как пена волн, как ветер в небесах...». Не подвигом, но святой обязанностью Хисына будет очистить этот сосуд, сплесневевший изнутри от скопления сорной воды и всякого плотского смрада. – От козней диавола избавь нас, Господи, – произнес он в довершение, разгоряченный, взбудораженный, жаждавший узреть результаты своих усилий немедля. Мальчишка лежал на полу что тряпичная кукла, лишенная тока крови в конечностях. Взъерошенная челка липла ко лбу и вискам, ослабевшие конечности изломано раскинулись, а грудь, казалось, и вовсе не вздымалась от дыхания, словно бы жизнь оставила это субтильное тельце, выпорхнув бесплотным духом. Хисын, по-прежнему находясь под будоражащим воздействием мессы, взялся было окропить место изгнания святой водой, но сделать это он не успел: Чонвон резко поднял голову, сверкнул своими бездонными ведьмиными глазищами, и губы его расплылись в такой усмешке, что мужчине стало не по себе. – Ха! – выкрикнул бесноватый, и выбросил руку вперед раскрытой ладонью, отчего цветы и ветви, украшавшие престол, взмыли в воздух, рассыпаясь листвой и лепестками, а затем грузно падая общипанными вениками на пол. Он повторил свой жест другой рукой, поведя ее в сторону – и из небольшой ниши упала наземь точеная фигурка из слоновой кости: богоматерь, державшая младенца Христа, тончайшая работа, встретила бесславную кончину и раскололась надвое. Вслед за ней слетели на пол небольшие иконки, шлепаясь деревянным корпусом об пол. Когда дремавшая в нем сила нашла свой выход в третий раз, то витражные стекла, на которых были изображены сцены из жития святых, угрожающе задребезжали, будто готовые пойти трещиной и разбиться с оглушительным треском. Хисын, ошалело наблюдая за происходящим, не мог и слова вымолвить, потому что впервые Дьявол явил ему свой лик столь открыто. Но даже когда от следующего жеста Чонвона начал, гулко затрещав, медленно поворачиваться крест с распятым Спасителем, висевший по ту же боковую стену, он и то был не так обескуражен и исполнен священнейшего ужаса, как в следующий момент, когда младший, весь подавшись вперед, тут же закинул назад голову, расправляя плечи и грудь, и за его спиной прорезались черные кожистые крылья. – Господи Иисусе... – прошептал Хисын, белея, что полотно и не сводя глаз с сатанинского порождения. – Помилуй меня, грешного... Дрожащей рукой он принялся креститься, что Чонвона лишь позабавило: он расхохотался, находя уморительной разницу в поведении мужчины ныне и до сего. Хозяин положения прежде, теперь он в ужасе осел на пол, не понимая, не бредил ли он часом. В стенах церкви, не боясь ни креста, ни святой воды, ни молитвы во спасение, уже долгое время плутовало бесовское отродье, принявшее личину прелестного юного послушника, а он, человек его сана и опыта, умудрился пропустить это и из раза в раз закрывал глаза на бесчинства и разврат. Постыдное попустительство стоило ему прямого столкновения с демоном похоти, с суккубом, избравшего приход своей трапезной, ибо где еще можно было полакомиться стольким количеством невинных душ, как не в католической школе? – Гляньте, падре! – и тут же на кончиках пальцев мальчишки выросли крючковатые, острые, что у дикого зверя, когти, а голову увенчала пара небольших изогнутых рогов. – Что, сработало Ваше очищение? Вы и впрямь подумали, что на меня такое действует? «Экзорциамус», «экзорциамус»! – он зашелся таким искренним, заливистым хохотом, будто не слыхивал ничего смешнее. И правда – пугать безбожника, тряся перед ним покрытыми пылью ветхими фолиантами? Смех, да и только. Припадок, слезы, стоны и мольбы – все это Чонвон искусно сымитировал, давая старшему мнимую власть и бесстыже обманывая его. Хисын не обращал внимания на его издевки, по-прежнему остолбеневший и безмолвствовавший. Лишь когда он, собравшись с мужеством, попытался было осенить крестом и самого чертенка, Чонвон с хохотом полоснул ребром ладони по воздуху, и невидимая сила отхлестнула его хладную от волнения длань в сторону. – Страшно? Вам страшно? – вовсю веселился Чонвон. – Право, святой отец, не стоит. Да не убоится тот, с кем Бог, идти долиною смертной тени, ведь с ним Его жезл и Его посох. Вы знаете, отец Ли, чей бы жезл успокоил сейчас меня, а? Большой, твердый и сочный жезл, за который я бы подержался. Сделав несколько взмахов крыльями, он взлетел, и тогда отцу-настоятелю предстала еще одна его часть – длинный остроконечный хвост, изгибавшийся, что змея. Что до одежды, то от нее маленький дьявол в какой-то момент успел избавиться: Хисын, у которого голова шла кругом, даже не понял, когда это произошло. Чонвон ринулся к нему, и от порыва ветра все свечи вмиг погасли, оставляя их во мраке, что пронизывал светом лишь тусклый серебряный полумесяц. – Давайте же, святой отец, – пробирающий до костей голос Чонвона был всюду: Хисыну казалось, будто он проник в его голову, заполнил собой и множественно твердил одно и то же, в то время как его тело ощупывали, оглаживали и мяли, царапая цепкими когтями, и хотя каждое прикосновение обжигало его, будто растущая на старом кладбище кустистая крапива, он не смог бы отказаться от этих болезненных ласканий. – Давайте предадимся сладчайшему из наслаждений, потому что плоть дана человеку для удовлетворения ее всевозможными способами... Чары Чонвона распространялись по его бурлившей крови смертоносной гангреной, напитывали каждую клеточку, стремясь объять собой всецело всем. Хисыну чудилось, что он видел всполохи инфернального пламени, но то был обращенный на него взгляд суккуба, словно желавшего не просто совокупиться с ним, а еще и испить его бессмертную душу, потому как сим нектаром демоны вроде него и питались: они лишены всего людского, и потому-то столь жадны до Господних даров навроде пылко бившегося в груди сердца. «Не видать тебе, отродье, ничего моего», обозленно подумал Хисын, хватаясь за ту мысль как за спасительную соломинку, и таким образом вытаскивая себя из той топи, в которой все больше увязал силами демона. – Сгинь от меня, нечистый! – взъярился он, изо всех сил вцепляясь в мальчишку не хуже его самого, когтистого и хваткого. – Изыди из дома Божия! Он с таким остервенелым рвением принялся трясти Чонвона в своих руках, что не прошло и минуты, как они, катавшие по полу в ожесточенном поединке, оказались в ином положении: теперь прижат к полу был пленитель, а Хисын, нависая над ним и прерывисто дыша, крепко стискивал его тонкую шею. Борьба вернула прежний порядок сил, где священнослужитель одолевал беса – пусть и не путем воззвания к Богу, а физическим превосходством. – Изыди, порождение Ада! – рычал и клокотал Хисын, вознамерившийся изничтожить нарушителя его и общественного мира и покоя. – Во имя Отца, Сына и Святого Духа я приказываю тебе– – Святой отец, – прошелестел Чонвон, глядя на мужчину столь томительно и греховно, что огонь злости вмиг обратился в пламя неутолимого желания и вспыхнул еще пуще, и все благое и светлое в Хисыне обратилось во мглу. Он накрыл руки старшего своими, не отталкивая, но гладя их, удерживая у своей шеи, будто и в самом деле хотел задохнуться. – Хочу, чтобы Вы сделали мне больно, чтобы были со мной яростны, подобно льву... Душите меня! Крепче, крепче стискивайте меня, как свою самую грязную и вожделенную мечту, как дешевую шлюху, как любого приглянувшегося Вам алтарника... Я жажду познать Ваше семя и Ваш член, Вашу похоть и весь Ваш запал... Давайте же!.. Каждое его слово било по оголенным нервам, бередило открытую рваную рану, залатать которую можно было лишь слиянием двух тел. Чонвон умело вкладывал эту мысль в голову Хисыну, дурманя, внушая, не скупясь на свое безграничное дьявольское очарование, и тот, пусть и державшийся за свое благоразумие и искреннюю веру, уже просто не мог сопротивляться. Как тогда, в исповедальне, но много, много раз хуже, потому что теперь человеческое в нем уступило зверино-первобытному, ищущего случки в гон, вгрызавшемуся в жертву, разрывавшему ее в клочья от своей ненасытности. Себя Хисын уже не помнил: вместо него бился чистый, первозданный импульс, не обретший дух и плоть, и все, чем он руководствовался, было услаждением низменных желаний – совсем как желал того Чонвон, питавшийся людской похотью демон. Попиравший все святое, суккуб зовуще раздвинул перед мужчиной ноги – это в Господнем-то доме! – под запрестольным крестом и ждал, пока им воспользуются по самому прямому назначению, терся, предлагал погрузиться в него, обольщая и соблазняя. Лунный свет сообщал его телу почти фарфоровую хрупкость, воспаляя в Хисыне такую страсть, каковой с ним прежде никогда не случалось. Чонвона можно было принять за ангела, но хищный его оскал, с которым он притянул к себе избранника за желанной близостью, отмел все эти заблуждения. Дитя Преисподней, порочное дитя. Внутри него – то же адское пламя, жерло извергавшегося вулкана; вторгаясь в Чонвона, Хисын испытывал мучительное удовольствие, и все же оно рука об руку шло с болью, тревогой и душевным смятением. Не муки совести терзали мужчину, но дьявольский морок, окрутивший его: раскаяние обыкновенно питал человек разумный, но никак не оголодавший багряный зверь о семи головах, под которого легла Вавилонская блудница. Чонвон тянул его в свое царствие тьмы, и Хисын летел в эту кишащую гадами яму, где его ждали тысячи и тысячи убиенных и истерзанных душ, которые мальчишка поглотил. Да и мальчишка ли он, существовавший множество веков кряду? В зерцале Истины ему наверняка бы отразился страшенный лик всякого грешника, но для суккуба, превосходно владевшего искусством любви, было сущим пустяком затмить взор всем и каждому и, проникая в потаенные уголки сознания, явиться в том образе, который даже у самого безгрешного из людей вызвал бы недозволительные мысли. – Глубже, святой отец... – в неподдельном экстазе стонал Чонвон, впиваясь в шею и плечи любовника своими острыми когтями, в то время как сам Хисын неистово имел его: никто, никто не смог бы остановить его сейчас, когда он бился вглубь маленького любовника твердым, влажным от естественной смазки членом. – Вы такой сильный... И пока Хисын, павший как церковник и как человек, отдавался во власть сластолюбивой ведьме, намеревавшейся испить его дочиста, вокруг творилось самое настоящее светопреставление. Порывы ветра беспрестанно колотили по дребезжавшим витражным стеклам, рассеивали всюду пыль, лепестки и ветки, трепыхали плотную ткань алтарной накидки, катали по полу упавшие резные фигурки, листали пожелтевшие от времени страницы отброшенного в сторону Священного Писания. То, что держалось на последнем гвозде, вторжением дьявольщины готово было сорваться и обрушиться наземь, но все, что Хисын чувствовал – теплое тесное тело, все, что слышал – полные неги стоны, все, чего жаждал – Чонвон. Он не мог отстраниться и прервать их акт, потому что пребывал не иначе как в прострации, движимый только инстинктами. А потому, в один упоительный миг, когда Чонвон, притянув его к себе, впился, на вампирский манер, ему в шею, высасывая энергию и самое жизнь, Хисын даже не понял, что от очередной прошедшейся внутри здания колдовской волны с петель сорвался массивный запрестольный крест. Крест, который одним только своим видом внушал прихожанам благоговение, крест, стоя перед которым Хисын читал душеспасительные проповеди, крест, о котором не так давно сообщал один из рабочих, так и не получивший указки о ремонте. Настоящее орудие разгневанного Бога, оскорбленного тем, что в его храме творилось столь вопиющее грехопадение, оно с адским грохотом рухнуло с высоты на предававшихся плотских утехам любовников и мгновенно размозжило Хисыну голову. Лишь в последнюю секунду существования сознание его стало ясным, как прозрачная чистая вода. Едва успев прошептать: «Прости меня, Господи», он грузно повалился на Чонвона, тут же под ним заметавшегося. Кара настигла его, борца с грехом плоти, в ходе совокупления с ненасытным похотливым демоном. «Сам человек: лишь он – источник бед, своих скорбей создатель он единый». Гореть ему теперь вместе с греховодниками всех мастей: мздоимцами, лгунами, мужеложцами, гулящими девицами и ворами – всеми, кого он так смело обличал. Quelle ironie!..