сто шагов назад
9 апреля 2025 г., 23:29
I.
Человеческая память — бессмертный предмет споров приверженцев науки с теми, кто из страсти и неспособности поклоняться единому смело величал себя и себе подобных «духовными последователями». Удивительна она, эта память: замысловатый феномен, способность мозга откладывать воспоминания в «отделах» и «стеллажах» в первозданном или искаженном виде. Зрительная, слуховая, тактильная, — в своем разнообразии форм память представляла из себя уникальнейшее явление, неподвластное доходчивому объяснению. Казалось бы, случилось! Давно случилось и случилось взаправду. Только…
Отчего-то запечатлелось. На бумаге ли, пленке или картоне, — затерялось по нейронам, обогнуло дуги и холмы, уселось под своим разделом и научилось день ото дня «всплывать».
И, не существуй для человека «памяти», — вышло бы однодневное беспричинное «я живу». Ни прогресса, ни биотопливных машин, ни территорий, ни власти. Броди-или бы по миру люди, влачи-или бы поджатые хвосты: не помнили бы и вовсе об умении их хвостов подниматься. Решали бы Судьбу их двое, — инстинкт да интуиция. И не вспоминало бы Человечество горя.
— Все вышло бы иначе, — едва слышно заключил Чонхо. Свой голос он принял за чужой. Хрипотца, вовсе не присущая его тону, прорезала слух, и Чонхо неловко откашлялся в кулак, дуя щеки. Першило где-то на ребрах. Между третьим и седьмым скребло, бурило сквозную острым подбородком, — и Чонхо чувствовал себя уязвимым.
Нетрезвое безрассудство накануне привело целостность его тела к неизбежному концу: ломило не мышцы, а сами кости; кружило от виска к виску строго по часовой, под веки прижигало заплутавшим меж стен лучом. Зубы сводило сахарно-железистой пленкой, — и, проведя языком по верхней десне, вместе с осознанием Чонхо зашипел. Кончиком он подцепил хлипкое украшение, подвешенное на его верхней уздечке. От боли скрипели резцы.
Вместе с ними скрипели и балки левого бока постели, несуразно приставленной под подоконник. Лежавший у стены неизбежно ранил колени, а значит — жался от него подальше. Так и вышло, что Есан, привалившийся в полудреме туда, куда глаза и не глядели, к утру распялся совсем тесно: головой в грудь, ладонью под затылок, перекрученным бедром-оковой — по лодыжкам. Было жарко.
В прелом воздухе подвесило знакомой нотой. «Кан-на-бис», — постучал Чонхо по переносице. Эдакий ритм; композиция, состоящая из травянистой, спиртовой и примитивной подгорелой составляющих. Довершали ее, конечно же, горстка пепла и рыхлые недогоревшие свертки, потеснившие пыль на телевизионной тумбе.
«Кан» «на бис».
Тот, чьи пальцы отстукивали пепел вниз на полку, и тот, чья холодная грудь безвольно прижималась к лакированному покатому краю, пока его же воспаленные глаза закатывались в щели потолочных плит. Тот, по чьей спине катилась лихорадочным градом с лопаток роса, и тот, в чьих неприкрытых «ямках Венеры» собирались из росы озера.
Тот, кто «на бис» вгрызался в собственные пальцы, противясь желанию в его-услышанье обличать в стон единственное имя. Тот, кто нещадно врал, прогибая поясницу до болезненного хруста…
Не будь у Чонхо памяти — все вышло бы иначе.
— Я же знаю все, — шепнул Чонхо. Нос его утонул в копне вымывшегося в «хаки» сухого безобразия.
— Просто мне тяжело.
— И мне оно — тяжело. Без «но».
— Ну а мне…
И затих.
В период мании Есан — одно сплошное «но». Юродивый несносный зверь, эдакий сорванец, не вспоминающий ни о гранях дозволенного, ни о себе. Передряги, случайные связи, правонарушения, мнимые вложения в «общее дело», пренебрежение к собственному существованию, поспешность выводов и исключительная «вера в общественное честолюбие», — вот, кем обличался Есан, из раза в раз оборачивая монету ребром.
— Я снова весь чешусь.
— В реке под склоном не лучшая система очищения. К тому же, ты наглотался тины и измазался в собственной рвоте, — выдохнул Чонхо. Есан приподнял на него возмущенный взгляд. — Думаешь, это все бесследно?
— Нет. Чонхо, я чешусь, — процедил Есан сквозь зубы. Вдруг он рьяно вцепился в ладонь Чонхо и накрыл ею свой живот. — Я. Весь. Чешусь. Ну погладь ты! Жалко?
— Гладят, когда болит.
— Значит, я весь болен. Позавчера была годовщина.
Чонхо скучающе повел пальцем от обтянутых ребер к впадинке пупка, — провалился, надавил, — и оттянул усыпанную пятнышками кожу в сторону. Расставив пальцы, он поднялся ими к пропасти желудка, оббежал ямки под ребрами и широким мазком прочертил до груди. Кожа у Есана была шероховатой, но теплой; согретой едва пробужденным Солнцем с Востока, а присутствием Чонхо — с Запада. В белом свете раннего утра тело его казалось бледнее мела, и Чонхо задумчиво оглядывал свои ладони на предмет оставленного мелового следа, пока Есан, точно от воды, в самом деле рассыпался. Подрагивая от бережных прикосновений, он поджимал белые ноги с сереющими от синяков коленями и сминал в кривых пальцах и без того сбитую простынь.
— Во-от тут болит, — просипел Есан, вновь схватив Чонхо за руку.
Что у него там болело — Чонхо догадывался. Да и весь Есан, — начиная с трухлявой макушки и заканчиваясь разрисованной пяткой, — напоминал Чонхо незаштопанную колото-ножевую. Правда, одну из нескольких сотен. Неприглядную, рваную не одной пастью. К жалости Чонхо — Есан каялся и молил, напоказ выставлял каждый грех и каждую слабость, — лишь бы оказаться разорванным в клочья. Лоскуты из себя сам готов был тянуть к хребту: кости вспарывал, наготу чтил до внутренностей. Открытый, всем-дозволенный. Препарированный самолично.
— Ты уверен?
— Будь смелее, Чонхо, — заканючил Есан. Только не притопнул с досады. — Я ведь трезвый.
А значит — сдаюсь.
Он впервые обернулся лицом. Не прикрытый ни тканью, ни маской, ни травянистой вуалью, — весь раскуроченный. Весь больной. Солнце обнимало его силуэт, подсвечивая подгнившие синюшные плечи, углы костей и траектории слабоумных царапин, оставленных Есаном на бедрах в очередном приступе. Есан ткнулся носом в нос Чонхо. Слизал с потрескавшейся нижней губы чуть подпекшуюся кровь. Юркие ломаные пальцы его очутились у Чонхо под ушами; большие же сдавили под челюстью.
— У тебя мягкие черты, — улыбнулся Есан. — Щеки мягкие. И весь ты…
— И ты, — пролепетал Чонхо.
— Я — недоразумение.
Переместив вес, Есан улегся на грудь Чонхо. Бедрами, расставленными по его бокам, Есан вжимался в крепкие тазовые кости. Ерзал.
— Уже шестнадцать лет, как я сошел с ума. А ты мне сказки сочиняешь. Я похож на давно сношенную вещь.
И если бы Чонхо умел врать, то точно бы согласился.
Есан увлек его в поцелуй — обрывистый, несколько ленивый. Один из тех случайных, произошедших в их квартире за долгие годы. В точности повторяющий тот, что случился в прошлом году — незадолго до дня, знаменующего конец для них обоих. Громкий, выражающий нужду и наделяющий их совместное честностью.
— Врешь ты. Губы мягкие.
Ответа не последовало — только сдавленное мычание прозвучало, тут же затонув в хлюпанье сомкнутых друг меж другом ртов. Есан не был жадным, как и Чонхо — утопающим, и потому их глубокие поцелуи оставались неторопливыми, пусть и разгоряченными. Однако, Есан нуждался. Его нужда витала на периферии и не приобретала отчетливости, но он умел подаваться вперед в ответ на сжатые до треска в сильных пальцах ягодицы и подгибать шею в довесок к поцелуям, выцарапанным по ней чужими зубами. Он поскуливал, стоило фалангам, провалившимся в нутро, разойтись надвое, и несдержанно выругивался, когда головка его члена плотнее вжималась в напряженный живот Чонхо. Стоны же Чонхо предпочитал ловить сразу языком — конечно, он выделял для них особенное место в желудке.
Но чуть больше — в памяти.
— Я, а-ах… Скучаю… П-по ним, — просипел Есан несколько сорвано. — П-представляе-ешь… М-мы, мы-ы… Должны были-и…
— Ужинать вместе, — договорил за него Чонхо. — Я… Я помню, Есан.
Вытянувшись от внезапного проникновения, Есан весь напрягся. Он схватил Чонхо за плечи, перепугавшись, и вытаращился на парня, надув и без того вспухшие губы.
— Я раз-… деру… тебе весь рот, Чхве Ч-чонхо…
— Уже, — Чонхо опирался на непривычный привкус во рту. — Разве я уже не улыбаюсь тебе окровавленной Голливудской улыбкой?
— Не раздражай меня, — огрызнулся Есан. Он оперся на грудь Чонхо, попытавшись на пробу приподнять таз в первый раз. Почти успешно. — Я предлагал тебе-е… колоть другую. Другую уздечку.
И то, с какой озлобленностью Есан сплюнул свою фразу, в самом деле развеселило Чонхо. Скорее всего, он выглядел жутко.
Если же судить здраво: каждый из них отвратителен.
Есан позволил уложить себя на спину. Держа его под лопатки, будто защищая линялые крылья, Чонхо едва дышал. Теперь яркий свет поглощал его лицо, — и Чонхо вдруг напрягся, наконец сумев пересчитать, сколько же сосудов лопнуло в любимых им глазах. Зажмурившись, он отвел бедра назад и, не задержав и секунды, резко подался вперед. С ярким криком Есана встряхнуло. Наклонившись, Чонхо подтянул к губам одно из приподнятых Есаном колен, — и оставил на рдеющей чашечке укус, тут же залеченный кротким зализыванием.
— Дьявол, — резко отчеканил Есан.
Вышло у него сбито — зацепив в зубы угол мокрый угол наволочки, он прищурено глядел в глаза Чонхо. В такт сдержанным, но четким фрикциям, Есан ласкал свой член, прижимая оставленный прежде без внимания орган к животу. Разгоряченный, он был податлив и чувствителен к каждому движению; каждое прикосновение Чонхо, казалось, распаляло Есана настолько сильно, что сам Чонхо опасался неминуемого:
— Ты же не растаешь в моих руках сейчас?
— Глупости…
— И впрямь…
Солнце уже давно прикрылось облаком, а Чонхо, — наивности оплот, — все силился вспомнить, когда же в последний раз ему доводилось видеть Есана улыбающимся так же ярко? Обессиленного, вмятого в бесцветные простыни, обезображенного до сердца, но…
— Это весело? — смяв в пальцах загривок Чонхо, Есан вдруг подтянул любовника к себе. Его длинные пушистые ресницы сталкивались с островками скул Чонхо. — Хорошо меня любить?
Чонхо склонился. Подцепив зубами верхнюю губу Есана, прокушенную им же по неосторожности, он аккуратно оттянул ее, чуть всасывая. У нижней бороздил языком: сталкиваясь с десной, сталкиваясь с раскаленным языком, сталкиваясь с каждой вырытой тревогой впадинкой. Чонхо смог столкнуться и с предоргазменным усталым выдохом, — Есан, не привыкший к активностям после пробуждения, вымотался. Он слабо излился, в тот же момент обмякая, а Чонхо, чуть отстраняясь, все тем же языком собрал с его живота небольшие капли семени. Залечил, как бывало, поцелуями. И, пока Есан выдумывал действенный способ для восстановления своего дыхания, сам спустил в скользкую, порядком уставшую ладонь.
— Так ты ответишь мне? Э-эй, Чонхо…
Все ведь могло быть иначе.
II.
Бывало, что Есан начинал часто оглядываться: дома ли, на улице, в толпе… Он озирался, вжав в плечи голову, — и смущало это действо ровно до того, как глаза его начинали заполняться сокрушающей силы страхом. Есан тотчас же оседал наземь: хватался за волосы, вцеплялся животной хваткой в плечи, ломал едва отросшие ногти об асфальт и подолгу трясся.
Не будь у Есана памяти, — думал Чонхо, — то сумел он бы не слышать их голосов в те дни, когда особенно не доставало.
— Они ушли, — оттягивая пряди висков, Есан смотрел на Чонхо снизу-вверх. — Они снова ушли.
Есан раскачивался взад-вперед. Его поза одновременно напоминала Чонхо запятую, сдутую пластиковую бутыль и закоченелый труп кошки, обнаруженный им на заднем дворе Детского Дома. Под ногами Есана мазался от сильного ветра в кляксы бензин. В панических дрожащих расширенных зрачках Есана Чонхо видел себя до мельчайшей детали.
— Им нравилось любить тебя, Есан. Они ушли легко.
— Но ведь ушли!
Голоса, как распознал Чонхо, прекратились. Вмиг замолкли, а Есан, — его измученный Есан, — расценивал их здоровую немоту как очередное предательство.
— Им было хорошо! Им было весело! Они могли остаться!
Чонхо схватил его за плечи. Из кармана вдруг посыпались цветастые аисты из стикеров для записи важных дел, — да так и утопли под четырьмя подошвами сбитых в безобразие кедов. Есан пронаблюдал Судьбу погнутых им же птиц: проводил долгим туманным взглядом, напоследок ткнул лимонную пташку в бок.
— Их нет, Чонхо?
Чонхо уткнулся лбом ко лбу.
— Их нет, — ответил он. — Есть я. И мы.
И ты есть.
— Я?
— Мне хо-ро-шо. Мы все пройдем.
Иначе — как позволишь.
А памяти давно окончен срок.
05.05.2024